Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- Следующая »
- Последняя >>
В этом же номере были опубликованы воспоминания Горького «Владимир Ильич Ленин», фрагмент из которых стал обязательным чтением для многих поколений советских школьников («изумительная, нечеловеческая музыка», «матерый человечище», «так смеяться может только честный человек», «прост, как правда» и т. п.). Правда, в наши учебники литературы не вошли менее хрестоматийные строки из этих воспоминаний: «С коммунистами я расхожусь по вопросу об оценке роли интеллигенции в русской революции, подготовленной именно этой интеллигенцией»; «я очень сомнительный марксист»; «невозможен вождь, который – в той или иной степени – не был бы тираном. Вероятно, при Ленине перебито людей больше, чем при Уот Тайлере, Фоме Мюнцере, Гарибальди…». Или вот: «Старый знакомый мой… человек мягкой души, жаловался на тяжесть работы в Чеке», говорил, что «ведь Ильичу тоже, наверно, частенько приходится держать душу за крылья…».
В журнале был огромный библиографический раздел, умно и со знанием дела анализирующий новые книги – не только художественные, но и мемуары, и теоретико-, и историко-литературные публикации. В первом номере особенно примечательна рецензия Шкловского на книгу Александры Коллонтай «Любовь пчел трудовых»: Виктор Борисович уверяет читателя, что Коллонтай – институтка, начитавшаяся Чарской и Вербицкой… да и сама она «коммунистическая Чарская и Вербицкая» (все-таки талантливый и независимый Шкловский внимательно читал старого недруга Чуковского).
Во втором номере появились Пастернак, Есенин, Мандельштам… Начал печататься «Ибикус» Алексея Толстого. Журнал делал ставку на «попутчиков», присутствовали в нем и эмигранты (Ходасевич, к примеру, или Цветаева; надо сказать, что редакция вообще не делила русскую культуру на две части, воспринимая ее как единое целое). Пролетарские поэты в нем появлялись, но не часто – и опубликованные стихи не были идеологическими. У издания было четко определенное собственное лицо. При этом он был совершенно не похож на «Дом искусств» – несмотря на то, что круг редакторов и авторов его был во многом тот же. «Дом искусств» был памятником великой и страшной эпохи, голодной и дикой, с его страниц веяла смерть, и многочисленные полосы его раздела хроники служили одной-единственной цели: поддержать слабенький огонек гибнущей культуры, известить людей о том, что он еще горит, связать потерявших связь, собрать рассеянных. И черно-белые художественные вклейки, и лаконичное оформление страниц, и даже сам альбомный формат – все придавало изданию скорбную торжественность реквиема.
«Русский современник» был совсем иным. Вдвое меньше размером, вовсе лишенный иллюстраций, он казался скорее будничным и деловитым. Задача перед ним стояла другая: отстоять свое право на творчество, на собственное видение мира, на свою позицию. Сохранить независимость мысли. Не оставлять филологии, не отдавать ее в руки вульгарным марксистам, напостовцам, вапповцам и лапповцам. Не терять широты кругозора – именно поэтому в журнале наряду с художественными произведениями, критикой и литературоведением появлялись научные статьи: о новых идеях в шахматах, о павловской теории условных рефлексов, о проблеме Востока в теории музыки и т. п. Кроме того, в журнале непременно присутствовала часть «Паноптикум» с эпиграфом из Блока «Открыт паноптикум печальный». В ней публиковалась «Тетрадь примечаний и мыслей Онуфрия Зуева», родителями которого стали Чуковский и И. Н. Розанов; в «Чукоккале» К. И. пишет, что писал «Паноптикум» вместе с Замятиным: «Я доставлял Замятину почти весь материал, он искусно обрабатывал его». В «Паноптикуме» отчетливо прослеживается родство с «Литературными стружками» Чуковского в «Речи» – постоянной рубрикой, где К. И. ехидничал по поводу всякой глупости, ошибки и опечатки в новых книгах, газетах и журналах.
Онуфрий Зуев отличался большим ехидством и изъяснялся почти зощенковским языком – скажем, по поводу встреченной где-то описки «косметическая физика» вместо «космическая физика» размышлял (в четвертом номере): «Если в смысле косметики, так неужели они там до того дошли, что даже морды согласно науке раскрашивают?» По любому официозу он прохаживался немилосердно. Стоило «Красной газете» по ошибке написать о квартире, «подмоченной огнем», как Зуев язвил: «Извиняюсь, не могу поверить! А и не верить – не смею! Не какая-нибудь „Биржевка“, а вечерняя „Красная газета“. Господи, помоги моему неверию!» Замечал «выбившиеся из-под передника волосы» в переводе с немецкого и «старонэпмановскую Москву» в произведении об эпохе Ивана Грозного. Найдя фактическую ошибку и приводя справку из Брокгауза и Ефрона, ехидно присовокуплял, что все-таки «Брокгауз есть издание прогнившего старого мира». Обнаружив в некоем «Календаре рабочего» неуклюжую смысловую конструкцию – Коперник, мол, «опрокинул туманную надстройку буржуазных теорий о вращении земли», – комментировал: «Стало быть, насчет вращения земли – это есть гидра, и нынче вращение это отменяется».
Ничего антисоветского тут, как ни крути, не было. Но власти и критики, считающие себя выразителями интересов пролетариата, остро чувствовали враждебность «Русского современника». Дама-цензор, запретившая четвертый номер журнала, каждый материал которого уже прошел предварительную цензуру, на упреки в неразумности такой меры реагировала так: «Ваш журнал весь вреден, не отдельные статьи, а весь, его и нужно весь целиком вычеркнуть. Разве вы можете учесть, какой великий вред может он причинить рабочему, красноармейцу?»
Вредный журнал становился лучше от номера к номеру. В третьем номере были опубликованы стихи Есенина, Цветаевой, Пяста, проза Пильняка и Эльзы Триоле, литературоведческие работы Эйхенбаума и Шкловского, Грабарь писал об искусстве русской эмиграции, а Гроссман – об Аполлинарии Сусловой. В рубрике «Уездное» Виктор Финк рассказывал в статье «Новый быт» о современной русской деревне, о том, почему клич «Срубай купола» был так охотно ею воспринят. «Современник» не упускал из виду и массовую культуру: В. Ш. (Шкловский) писал о «Тарзане», замечая: «Мы прозевали кинематограф, не изучаем газету и интересуемся, в сущности говоря, только друг другом. Тарзана можно не замечать и это будет традиционно, но глупо. Необходимо изучение массовой литературы и причин ее успеха». Вновь неожиданный пример влияния Чуковского на Шкловского?
Но главное в этом номере – пожалуй, материалы, посвященные памяти Блока: воспоминания его двоюродного брата, воспоминания Замятина, «Сцены из исторической картины „Всемирная литература“», опубликованные Чуковским. Журнал продолжал петь тайную свободу,уже вослед Блоку.
«Русский современник» можно без натяжки назвать эталонным литературным журналом. Практически каждый его материал с интересом читается и сейчас, а такого созвездия авторов, пожалуй, не удавалось больше собрать под одной обложкой ни одному изданию. Однако это не могло не вызывать раздражения у тех, кто стремился подчинить «все стороны нашей жизни и мысли революционным задачам».
Первый номер журнала подвергся яростной критике; дальше она понеслась лавиной. Чуковский писал в дневнике 12 мая: "Первый номер «Современника» вызвал в официальных кругах недовольство:
– Царизмом разит на три версты!
– Недаром у них обложка желтая.
Эфрос спросил у Луначарского, нравится ли ему журнал.
– Да, да! Очень хороший!
– А согласились ли бы вы сотрудничать?
– Нет, нет, боюсь.
Троцкий сказал: не хотел ругать их, а приходится. Умные люди, а делают глупости".
В мае прошло совещание ЦК ВКП(б) «О политике партии в области художественной литературы». По словам литературоведа Галины Белой, на этом совещании «напостовские критики, выражая идеологию казарменного социализма, поставили вопрос о неизбежном усилении классовой борьбы после революции». В этот раз против них выступил Николай Бухарин, говоривший о необходимости сотрудничества разных классов, однако довольно скоро «обострение классовой борьбы» стало официальным термином, а позицию Бухарина Сталин объявил классовым капитулянтством. На совещании Семен Родов заявил, что «за „Русским современником“ стоит Эфрос и заграничный капитал, и этот журнал враждебен рабочему классу».
Вскоре партийный орган «Большевик» опубликовал статью напостовца Лелевича «Несовременный „Современник“». Уже после выхода этой статьи на членов редколлегии начали поглядывать как на зачумленных: молодой критик рассматривал материалы журнала как «политические документы» и сыпал политическими обвинениями: «нутряная антиреволюционность Ахматовой», Сологуб «горько сетует на совершающиеся гигантские сдвиги», Горький – «размагниченный интеллигент, сердито ворчащий на революцию и не понимающий ее» и т. п. В названии журнала он усмотрел «великоросский национализм» и попенял журналу за неправильное понимание революции через национальное. Попутно похвалил-обругал Чуковского за интерпретацию творчества Алексея Толстого: «Разумеется, было бы совершенно бесполезно искать у Чуковского – этого фельетонного идеалиста – социологического объяснения своеобразного восприятия революции у Толстого, но сам факт подмечен верно».
Наконец, молодой критик снабдил журнал характеристикой, которую даже выделил разрядкой: «блок художественных идеологов господствовавших до революции классов с художественными идеологами новой буржуазии, мечтающей об обволакивании и буржуазном „перерождении“ Советской власти» – и потребовал «немедленных и серьезных шагов в целях противопоставления фронту Замятиных, Чуковских, Сологубов, Пильняков фронта пролетарской и революционной литературы».
С осени дневники Чуковского превращаются в настоящую хронику борьбы за журнал. Он постоянно ходит к цензорам, пытаясь отстоять то один, то другой материал, большие и маленькие начальники постоянно хамят и грозят закрытием журнала, увольнением сотрудников и т. п. «Нет, не интересно мне жить», – заканчивает К. И. одну из записей о подобном визите в цензуру.
В ноябре на войну с «Русским современником» вышла газета «Правда». Критик Розенталь уверял, что в этом журнале «нэповская литература показала свое подлинное лицо». Он обвинял «Русский современник» в отсутствии «какой-либо самостоятельной положительной платформы», в «полной беспринципности», в том, что «сегодняшний день не вызывает в нем ничего, кроме равнодушного снисходительного презрения», в том, что журнал «живет вчерашним и завтрашним, которое, он думает, будет походить на вчерашнее, но только не сегодняшним». В качестве иллюстрации этого тезиса он тоже приводил стихи Сологуба:
Критик Горбачев, как и Лелевич, пользовался военной терминологией: его статья в шестом номере «Звезды» называлась «Единый фронт буржуазной реакции». О «Русском современнике» автор говорил в таких выражениях: «Решительное непризнание и отрицание революции слышится почти в каждой его странице»; «волчий оскал зубов этого журнала против революции в науке, искусстве, быту, против подчиненности всех сторон нашей жизни и мысли революционным задачам». Впрочем, ухватиться критику было не за что. «Все предосторожности, все средства мимикрии испробованы журналом», – негодующе замечал Горбачев; за неимением фактов оставалось ругаться и переходить на личности. Материалы журнала были заклеймлены как «несвоевременное словоблудие», а лично Чуковский удостоился титула «старого потешника буржуазной публики».
А ведь были еще выдержанные в том же духе критические разборы в «Октябре», в киевской «Правде», в «Батуме», в «Советской Сибири» – перечисляет «Русский современник» в своем послании «Перегудам».
Удивительно, но и после всего этого четвертый номер журнала все-таки вышел. Его авторами стали Антокольский, Алексей Толстой, Ходасевич, Замятин, Тынянов, Горький, пролетарские поэты Герасимов и Кириллов. Дебютировал с рассказом талантливый брянский прозаик Леонид Добычин. В этом номере были опубликованы письма Леонида Андреева родным, стихи и рассказ Хлебникова, письма умершего в октябре 1924 года Брюсова к Перцову. Чуковский выступил со статьей «Лепые нелепицы», где отстаивал право детей на перевертыши, нескладицы и кажущиеся бессмыслицы. Кроме того, он подготовил для библиографического раздела несколько серьезных, больших и обстоятельных книжных рецензий на новые книги для детей и воспитателей. В этих рецензиях очень узнаваем совсем прежний слог совсем дореволюционного Чуковского: «Если к написанию этих стишков автора принудила нужда, мы, конечно, будем к нему сострадательны». Или вот еще: «Стихи, конечно, ситцевые, но и вся наша страна – не парчовая». «Обнародовав же (с такой неподобающей роскошью!) чуть ли не полное собрание стихотворений Пожаровой, Госиздат жестоко обидел ее».
Наконец, в четвертом номере появилась статья «Перегудам от редакции „Русского современника“» – ответ журнала на поток безобразной критики и политических обвинений. Статья вышла без подписи. Судя по дневникам Чуковского, идея принадлежала ему, а исполнение – Замятину. Ключевой образ взят из лесковского рассказа «Заячий ремиз», где повествуется о жизни станового пристава Оноприя Перегуда, человека набожного, глупого и усердного, которому губернатор велел отыскивать «сицилистов, или, то же самое, потрясователей основ, ибо они-то и есть те, що троны шатают». Перегуд взялся за это дело с таким рвением, что крамолу отыскал даже в евангельском тексте, – и в конце концов сошел с ума.
Редакция продемонстрировала, как крамолу и потрясовательство основ можно обнаружить в любом произведении, на примере стихов «Я помню чудное мгновенье»:
«Ныне перед нами выступление буржуазной литературы уже в открытом виде, без забрала… Покупает и продает фунты „делец“ с Ильинки, но где-то там, в глубине души, все еще не погасло, тлеет воспоминание о „чудном мгновеньи“. Всякому ясно, что для нэпмана этим – увы! – мгновеньем были те дни, когда власть была в руках Милюкова, которого автор стихов называет, конечно, „гением чистой красоты“».
Критиков редакция не щадила так же, как те не щадили журнала: «Пора же, наконец, понять, что услужливые друзья-перегуды для революции опаснее врагов». «Для Оноприя Розенталя, несомненно, учебником логики был сборник армянских анекдотов»; «Дорогие читатели, если сзади вас гудит грузовик, гибнет Содом, свистит милиционер, – не оглядывайтесь назад, иначе Лелевич тотчас же запишет в свой листок то же самое, что записал он о бедной жене Лота: „Жена Лота, как известно, жестоко поплатилась за эту привязанность к прогнившему миру“». «Совершенно очевидно, что для Родова Эфрос – это название какого-то международного тайного общества, название, которое расшифровывается, скажем, так: „Эзотерическое Франко-Русское Общество Смерти“».
Заканчивалась статья так: "И вот, черным по белому, чтобы раз навсегда положить конец всем анекдотам:
Людей, враждебных революции, в «Русском современнике» нет, но здесь есть люди, враждебные отрыжке вчерашнего – угодничеству, самодовольству, правдобоязни, враждебные мусору и пыли. На русской литературе густо оседает сейчас эта серая пыль нового мещанства – и с ним мы боремся".
Цензоры разошлись во мнениях: Острецов считал нужным пропустить «Перегудов», Быстрова – запретить. Редакция решила отрезать у статьи окончание (оно сохранилось в «Чукоккале» с комментарием: «конец статьи Евг. Замятина, запрещенный цензурой»). Статья вышла в четвертом номере журнала, и на этом история его закончилась.
«Русский современник», «Современный Запад» и «Всемирная литература» окончили существование практически одновременно. Поводы для остановки их деятельности могли быть разными, но причина была единой: они не вписывались в устанавливающийся новый порядок.
Судя по дневниковым записям К. И., уже 12 декабря цензор Петров объявил ему, что «Современник» закрыт коллегией Гублита. Редакция пыталась убеждать руководство Гублита разрешить журнал, цензоры несколько раз меняли решение, не соглашались друг с другом. Четвертый номер запретили, затем разрешили, он смог увидеть свет, но анонсированный пятый номер уже не вышел. А в январе в «Звезде» появилось открытое письмо ее редактору за подписью Г. Горбачева, где тот обозвал «Русский современник» «реакционнейшим». Чуковский в дневнике называет готовящуюся статью Горбачева «доносительной» и пишет: «Если она появится к московскому совещанию, мы закрыты, в этом нет сомнений». 10 января К. И. дважды повторяет: «Удушье!..» – и опять: «тоска, тоска…»
В пятом номере «Русского современника» предполагалось опубликовать рассказы Бабеля и Добычина, «Голубую жизнь» Горького, «Бич божий» Замятина, стихи Ахматовой, Зенкевича, Пастернака, Всеволода Рождественского, Марии Шкапской; неизданную повесть Некрасова, неизвестные стихи Козьмы Пруткова. Тынянов, Пунин, Эйхенбаум выступали в разделе критики и библиографии; в разделе «Из прошлого» публиковался рассказ Кони о деле Веры Засулич… Однако этот номер сохранился только в корректуре. На рубеже 1924 и 1925 годов журнал был закрыт.
«Замечательнее всего то, что свободы печати хотят теперь не читатели, а только кучка никому не интересных писателей. А читателю даже удобнее, чтобы ему не говорили правды. И не только удобнее, но, может быть, выгоднее. Так что непонятно, из-за чего мы бьемся, из-за чьих интересов», – записывал К. И. в дневник 16 января, на следующий день после последней встречи коллегии «Всемирной литературы», которая окончила существование почти одновременно с «Русским современником».
Госиздат пытался навести порядок в своих владениях, устанавливая полный идейный и финансовый контроль над московским и ленинградским отделами, причем стабильно работающий ленинградский ГИЗ должен был покрыть из своих доходов убытки московского. Ионов, руководитель ГИЗа, решил сократить расходы, урезать план книгоиздания «Всемирной литературы», сократить ее штат, передать ее в ведение Иностранного отдела. Коллегия издательства не соглашалась с предлагаемыми реформами, писала письма Ионову, но спасти «Всемирную литературу» уже было нельзя. Технический персонал уволили, столы и стулья из редакции вывезли… 15 января 1925 года члены редколлегии сфотографировались напоследок у Наппельбаума – и на этом все кончилось. Впрочем, издательство тоже было уже не то: иных уж нет, а те далече; ушла атмосфера, ушло чувство вместе делаемого живого дела… то, что осталось, Чуковский ощущал глубоко чужим. Он приводит в дневнике слова Замятина: «Как хорошо, что Коллегия кончилась! Сколько фальши, сколько ненужных претензий. Блок и Гумилев умерли вовремя».
Послереволюционная эпоха кончается. На «идеологическом фронте» происходит уже даже не наступление, а разгром: чудом выживших берут в кольцо, чтобы приступить к их неспешному уничтожению. Цензура запрещает книги и журналы, ученые в институтах присягают на верность социологическому методу в литературе, в школах героев русской классики рассматривают сквозь призму классового происхождения. Из жизни вытесняется не то что враждебное – а просто нейтральное к советской власти, вроде авантюрных романов, с которыми тоже решено бороться. В литературе настала засуха: выступающие от лица пролетариата громкие, дремучие, лишенные зачатков вкуса критики ВАППа (впоследствии РАППа) почти выморили в ней все живое – то, что не задушила цензура. Идеалом творчества стали «красные псалмы», по выражению Александра Воронского – одного из немногих литературных критиков, кто рисковал любить и защищать «попутчиков».
А вот, кстати, и один из таких «псалмов», опубликованный «Правдой» к семилетию революции:
Хотел автор или не хотел, а из текста так и торчит: «Шире могилу рой всем, всем, всем!»
Глава седьмая
«Лицом к лицу с самим собою»
В журнале был огромный библиографический раздел, умно и со знанием дела анализирующий новые книги – не только художественные, но и мемуары, и теоретико-, и историко-литературные публикации. В первом номере особенно примечательна рецензия Шкловского на книгу Александры Коллонтай «Любовь пчел трудовых»: Виктор Борисович уверяет читателя, что Коллонтай – институтка, начитавшаяся Чарской и Вербицкой… да и сама она «коммунистическая Чарская и Вербицкая» (все-таки талантливый и независимый Шкловский внимательно читал старого недруга Чуковского).
Во втором номере появились Пастернак, Есенин, Мандельштам… Начал печататься «Ибикус» Алексея Толстого. Журнал делал ставку на «попутчиков», присутствовали в нем и эмигранты (Ходасевич, к примеру, или Цветаева; надо сказать, что редакция вообще не делила русскую культуру на две части, воспринимая ее как единое целое). Пролетарские поэты в нем появлялись, но не часто – и опубликованные стихи не были идеологическими. У издания было четко определенное собственное лицо. При этом он был совершенно не похож на «Дом искусств» – несмотря на то, что круг редакторов и авторов его был во многом тот же. «Дом искусств» был памятником великой и страшной эпохи, голодной и дикой, с его страниц веяла смерть, и многочисленные полосы его раздела хроники служили одной-единственной цели: поддержать слабенький огонек гибнущей культуры, известить людей о том, что он еще горит, связать потерявших связь, собрать рассеянных. И черно-белые художественные вклейки, и лаконичное оформление страниц, и даже сам альбомный формат – все придавало изданию скорбную торжественность реквиема.
«Русский современник» был совсем иным. Вдвое меньше размером, вовсе лишенный иллюстраций, он казался скорее будничным и деловитым. Задача перед ним стояла другая: отстоять свое право на творчество, на собственное видение мира, на свою позицию. Сохранить независимость мысли. Не оставлять филологии, не отдавать ее в руки вульгарным марксистам, напостовцам, вапповцам и лапповцам. Не терять широты кругозора – именно поэтому в журнале наряду с художественными произведениями, критикой и литературоведением появлялись научные статьи: о новых идеях в шахматах, о павловской теории условных рефлексов, о проблеме Востока в теории музыки и т. п. Кроме того, в журнале непременно присутствовала часть «Паноптикум» с эпиграфом из Блока «Открыт паноптикум печальный». В ней публиковалась «Тетрадь примечаний и мыслей Онуфрия Зуева», родителями которого стали Чуковский и И. Н. Розанов; в «Чукоккале» К. И. пишет, что писал «Паноптикум» вместе с Замятиным: «Я доставлял Замятину почти весь материал, он искусно обрабатывал его». В «Паноптикуме» отчетливо прослеживается родство с «Литературными стружками» Чуковского в «Речи» – постоянной рубрикой, где К. И. ехидничал по поводу всякой глупости, ошибки и опечатки в новых книгах, газетах и журналах.
Онуфрий Зуев отличался большим ехидством и изъяснялся почти зощенковским языком – скажем, по поводу встреченной где-то описки «косметическая физика» вместо «космическая физика» размышлял (в четвертом номере): «Если в смысле косметики, так неужели они там до того дошли, что даже морды согласно науке раскрашивают?» По любому официозу он прохаживался немилосердно. Стоило «Красной газете» по ошибке написать о квартире, «подмоченной огнем», как Зуев язвил: «Извиняюсь, не могу поверить! А и не верить – не смею! Не какая-нибудь „Биржевка“, а вечерняя „Красная газета“. Господи, помоги моему неверию!» Замечал «выбившиеся из-под передника волосы» в переводе с немецкого и «старонэпмановскую Москву» в произведении об эпохе Ивана Грозного. Найдя фактическую ошибку и приводя справку из Брокгауза и Ефрона, ехидно присовокуплял, что все-таки «Брокгауз есть издание прогнившего старого мира». Обнаружив в некоем «Календаре рабочего» неуклюжую смысловую конструкцию – Коперник, мол, «опрокинул туманную надстройку буржуазных теорий о вращении земли», – комментировал: «Стало быть, насчет вращения земли – это есть гидра, и нынче вращение это отменяется».
Ничего антисоветского тут, как ни крути, не было. Но власти и критики, считающие себя выразителями интересов пролетариата, остро чувствовали враждебность «Русского современника». Дама-цензор, запретившая четвертый номер журнала, каждый материал которого уже прошел предварительную цензуру, на упреки в неразумности такой меры реагировала так: «Ваш журнал весь вреден, не отдельные статьи, а весь, его и нужно весь целиком вычеркнуть. Разве вы можете учесть, какой великий вред может он причинить рабочему, красноармейцу?»
Вредный журнал становился лучше от номера к номеру. В третьем номере были опубликованы стихи Есенина, Цветаевой, Пяста, проза Пильняка и Эльзы Триоле, литературоведческие работы Эйхенбаума и Шкловского, Грабарь писал об искусстве русской эмиграции, а Гроссман – об Аполлинарии Сусловой. В рубрике «Уездное» Виктор Финк рассказывал в статье «Новый быт» о современной русской деревне, о том, почему клич «Срубай купола» был так охотно ею воспринят. «Современник» не упускал из виду и массовую культуру: В. Ш. (Шкловский) писал о «Тарзане», замечая: «Мы прозевали кинематограф, не изучаем газету и интересуемся, в сущности говоря, только друг другом. Тарзана можно не замечать и это будет традиционно, но глупо. Необходимо изучение массовой литературы и причин ее успеха». Вновь неожиданный пример влияния Чуковского на Шкловского?
Но главное в этом номере – пожалуй, материалы, посвященные памяти Блока: воспоминания его двоюродного брата, воспоминания Замятина, «Сцены из исторической картины „Всемирная литература“», опубликованные Чуковским. Журнал продолжал петь тайную свободу,уже вослед Блоку.
«Русский современник» можно без натяжки назвать эталонным литературным журналом. Практически каждый его материал с интересом читается и сейчас, а такого созвездия авторов, пожалуй, не удавалось больше собрать под одной обложкой ни одному изданию. Однако это не могло не вызывать раздражения у тех, кто стремился подчинить «все стороны нашей жизни и мысли революционным задачам».
Первый номер журнала подвергся яростной критике; дальше она понеслась лавиной. Чуковский писал в дневнике 12 мая: "Первый номер «Современника» вызвал в официальных кругах недовольство:
– Царизмом разит на три версты!
– Недаром у них обложка желтая.
Эфрос спросил у Луначарского, нравится ли ему журнал.
– Да, да! Очень хороший!
– А согласились ли бы вы сотрудничать?
– Нет, нет, боюсь.
Троцкий сказал: не хотел ругать их, а приходится. Умные люди, а делают глупости".
В мае прошло совещание ЦК ВКП(б) «О политике партии в области художественной литературы». По словам литературоведа Галины Белой, на этом совещании «напостовские критики, выражая идеологию казарменного социализма, поставили вопрос о неизбежном усилении классовой борьбы после революции». В этот раз против них выступил Николай Бухарин, говоривший о необходимости сотрудничества разных классов, однако довольно скоро «обострение классовой борьбы» стало официальным термином, а позицию Бухарина Сталин объявил классовым капитулянтством. На совещании Семен Родов заявил, что «за „Русским современником“ стоит Эфрос и заграничный капитал, и этот журнал враждебен рабочему классу».
Вскоре партийный орган «Большевик» опубликовал статью напостовца Лелевича «Несовременный „Современник“». Уже после выхода этой статьи на членов редколлегии начали поглядывать как на зачумленных: молодой критик рассматривал материалы журнала как «политические документы» и сыпал политическими обвинениями: «нутряная антиреволюционность Ахматовой», Сологуб «горько сетует на совершающиеся гигантские сдвиги», Горький – «размагниченный интеллигент, сердито ворчащий на революцию и не понимающий ее» и т. п. В названии журнала он усмотрел «великоросский национализм» и попенял журналу за неправильное понимание революции через национальное. Попутно похвалил-обругал Чуковского за интерпретацию творчества Алексея Толстого: «Разумеется, было бы совершенно бесполезно искать у Чуковского – этого фельетонного идеалиста – социологического объяснения своеобразного восприятия революции у Толстого, но сам факт подмечен верно».
Наконец, молодой критик снабдил журнал характеристикой, которую даже выделил разрядкой: «блок художественных идеологов господствовавших до революции классов с художественными идеологами новой буржуазии, мечтающей об обволакивании и буржуазном „перерождении“ Советской власти» – и потребовал «немедленных и серьезных шагов в целях противопоставления фронту Замятиных, Чуковских, Сологубов, Пильняков фронта пролетарской и революционной литературы».
С осени дневники Чуковского превращаются в настоящую хронику борьбы за журнал. Он постоянно ходит к цензорам, пытаясь отстоять то один, то другой материал, большие и маленькие начальники постоянно хамят и грозят закрытием журнала, увольнением сотрудников и т. п. «Нет, не интересно мне жить», – заканчивает К. И. одну из записей о подобном визите в цензуру.
В ноябре на войну с «Русским современником» вышла газета «Правда». Критик Розенталь уверял, что в этом журнале «нэповская литература показала свое подлинное лицо». Он обвинял «Русский современник» в отсутствии «какой-либо самостоятельной положительной платформы», в «полной беспринципности», в том, что «сегодняшний день не вызывает в нем ничего, кроме равнодушного снисходительного презрения», в том, что журнал «живет вчерашним и завтрашним, которое, он думает, будет походить на вчерашнее, но только не сегодняшним». В качестве иллюстрации этого тезиса он тоже приводил стихи Сологуба:
Для тех, кто не понял, что и зачем выделено жирным шрифтом, он пояснял: "Это мимо сегодняшних дней, вперед, в будущее, потому что
День минувший вечно жив,
Душа, как птица, мчится мимо.
В строках Пастернака «Ты распугал моих товарок, / Октябрь, ты страху задал им» Розенталь разглядел картину облавы на Ильинке и «распуганных Октябрем товарок». Заканчивалась статья, разумеется, политическими выводами и обвинениями: «Словом, „Русский современник“ весь выдержан в одном тоне полнейшего непонимания происходящего, отрицания революции, боязливого мечтания о прошлом и будущем, похожем на прошлое, об „уюте домашней обстановки“, о меценате-коллекционере, любви, боге; и все это делается на фоне прикрытой клеветы и тонко выдержанного пасквиля на революцию, на все творчество рабочего класса».
"Там расцветает та же роза
Под тою ж свежею росой"".
Критик Горбачев, как и Лелевич, пользовался военной терминологией: его статья в шестом номере «Звезды» называлась «Единый фронт буржуазной реакции». О «Русском современнике» автор говорил в таких выражениях: «Решительное непризнание и отрицание революции слышится почти в каждой его странице»; «волчий оскал зубов этого журнала против революции в науке, искусстве, быту, против подчиненности всех сторон нашей жизни и мысли революционным задачам». Впрочем, ухватиться критику было не за что. «Все предосторожности, все средства мимикрии испробованы журналом», – негодующе замечал Горбачев; за неимением фактов оставалось ругаться и переходить на личности. Материалы журнала были заклеймлены как «несвоевременное словоблудие», а лично Чуковский удостоился титула «старого потешника буржуазной публики».
А ведь были еще выдержанные в том же духе критические разборы в «Октябре», в киевской «Правде», в «Батуме», в «Советской Сибири» – перечисляет «Русский современник» в своем послании «Перегудам».
Удивительно, но и после всего этого четвертый номер журнала все-таки вышел. Его авторами стали Антокольский, Алексей Толстой, Ходасевич, Замятин, Тынянов, Горький, пролетарские поэты Герасимов и Кириллов. Дебютировал с рассказом талантливый брянский прозаик Леонид Добычин. В этом номере были опубликованы письма Леонида Андреева родным, стихи и рассказ Хлебникова, письма умершего в октябре 1924 года Брюсова к Перцову. Чуковский выступил со статьей «Лепые нелепицы», где отстаивал право детей на перевертыши, нескладицы и кажущиеся бессмыслицы. Кроме того, он подготовил для библиографического раздела несколько серьезных, больших и обстоятельных книжных рецензий на новые книги для детей и воспитателей. В этих рецензиях очень узнаваем совсем прежний слог совсем дореволюционного Чуковского: «Если к написанию этих стишков автора принудила нужда, мы, конечно, будем к нему сострадательны». Или вот еще: «Стихи, конечно, ситцевые, но и вся наша страна – не парчовая». «Обнародовав же (с такой неподобающей роскошью!) чуть ли не полное собрание стихотворений Пожаровой, Госиздат жестоко обидел ее».
Наконец, в четвертом номере появилась статья «Перегудам от редакции „Русского современника“» – ответ журнала на поток безобразной критики и политических обвинений. Статья вышла без подписи. Судя по дневникам Чуковского, идея принадлежала ему, а исполнение – Замятину. Ключевой образ взят из лесковского рассказа «Заячий ремиз», где повествуется о жизни станового пристава Оноприя Перегуда, человека набожного, глупого и усердного, которому губернатор велел отыскивать «сицилистов, или, то же самое, потрясователей основ, ибо они-то и есть те, що троны шатают». Перегуд взялся за это дело с таким рвением, что крамолу отыскал даже в евангельском тексте, – и в конце концов сошел с ума.
Редакция продемонстрировала, как крамолу и потрясовательство основ можно обнаружить в любом произведении, на примере стихов «Я помню чудное мгновенье»:
«Ныне перед нами выступление буржуазной литературы уже в открытом виде, без забрала… Покупает и продает фунты „делец“ с Ильинки, но где-то там, в глубине души, все еще не погасло, тлеет воспоминание о „чудном мгновеньи“. Всякому ясно, что для нэпмана этим – увы! – мгновеньем были те дни, когда власть была в руках Милюкова, которого автор стихов называет, конечно, „гением чистой красоты“».
Критиков редакция не щадила так же, как те не щадили журнала: «Пора же, наконец, понять, что услужливые друзья-перегуды для революции опаснее врагов». «Для Оноприя Розенталя, несомненно, учебником логики был сборник армянских анекдотов»; «Дорогие читатели, если сзади вас гудит грузовик, гибнет Содом, свистит милиционер, – не оглядывайтесь назад, иначе Лелевич тотчас же запишет в свой листок то же самое, что записал он о бедной жене Лота: „Жена Лота, как известно, жестоко поплатилась за эту привязанность к прогнившему миру“». «Совершенно очевидно, что для Родова Эфрос – это название какого-то международного тайного общества, название, которое расшифровывается, скажем, так: „Эзотерическое Франко-Русское Общество Смерти“».
Заканчивалась статья так: "И вот, черным по белому, чтобы раз навсегда положить конец всем анекдотам:
Людей, враждебных революции, в «Русском современнике» нет, но здесь есть люди, враждебные отрыжке вчерашнего – угодничеству, самодовольству, правдобоязни, враждебные мусору и пыли. На русской литературе густо оседает сейчас эта серая пыль нового мещанства – и с ним мы боремся".
Цензоры разошлись во мнениях: Острецов считал нужным пропустить «Перегудов», Быстрова – запретить. Редакция решила отрезать у статьи окончание (оно сохранилось в «Чукоккале» с комментарием: «конец статьи Евг. Замятина, запрещенный цензурой»). Статья вышла в четвертом номере журнала, и на этом история его закончилась.
«Русский современник», «Современный Запад» и «Всемирная литература» окончили существование практически одновременно. Поводы для остановки их деятельности могли быть разными, но причина была единой: они не вписывались в устанавливающийся новый порядок.
Судя по дневниковым записям К. И., уже 12 декабря цензор Петров объявил ему, что «Современник» закрыт коллегией Гублита. Редакция пыталась убеждать руководство Гублита разрешить журнал, цензоры несколько раз меняли решение, не соглашались друг с другом. Четвертый номер запретили, затем разрешили, он смог увидеть свет, но анонсированный пятый номер уже не вышел. А в январе в «Звезде» появилось открытое письмо ее редактору за подписью Г. Горбачева, где тот обозвал «Русский современник» «реакционнейшим». Чуковский в дневнике называет готовящуюся статью Горбачева «доносительной» и пишет: «Если она появится к московскому совещанию, мы закрыты, в этом нет сомнений». 10 января К. И. дважды повторяет: «Удушье!..» – и опять: «тоска, тоска…»
В пятом номере «Русского современника» предполагалось опубликовать рассказы Бабеля и Добычина, «Голубую жизнь» Горького, «Бич божий» Замятина, стихи Ахматовой, Зенкевича, Пастернака, Всеволода Рождественского, Марии Шкапской; неизданную повесть Некрасова, неизвестные стихи Козьмы Пруткова. Тынянов, Пунин, Эйхенбаум выступали в разделе критики и библиографии; в разделе «Из прошлого» публиковался рассказ Кони о деле Веры Засулич… Однако этот номер сохранился только в корректуре. На рубеже 1924 и 1925 годов журнал был закрыт.
«Замечательнее всего то, что свободы печати хотят теперь не читатели, а только кучка никому не интересных писателей. А читателю даже удобнее, чтобы ему не говорили правды. И не только удобнее, но, может быть, выгоднее. Так что непонятно, из-за чего мы бьемся, из-за чьих интересов», – записывал К. И. в дневник 16 января, на следующий день после последней встречи коллегии «Всемирной литературы», которая окончила существование почти одновременно с «Русским современником».
Госиздат пытался навести порядок в своих владениях, устанавливая полный идейный и финансовый контроль над московским и ленинградским отделами, причем стабильно работающий ленинградский ГИЗ должен был покрыть из своих доходов убытки московского. Ионов, руководитель ГИЗа, решил сократить расходы, урезать план книгоиздания «Всемирной литературы», сократить ее штат, передать ее в ведение Иностранного отдела. Коллегия издательства не соглашалась с предлагаемыми реформами, писала письма Ионову, но спасти «Всемирную литературу» уже было нельзя. Технический персонал уволили, столы и стулья из редакции вывезли… 15 января 1925 года члены редколлегии сфотографировались напоследок у Наппельбаума – и на этом все кончилось. Впрочем, издательство тоже было уже не то: иных уж нет, а те далече; ушла атмосфера, ушло чувство вместе делаемого живого дела… то, что осталось, Чуковский ощущал глубоко чужим. Он приводит в дневнике слова Замятина: «Как хорошо, что Коллегия кончилась! Сколько фальши, сколько ненужных претензий. Блок и Гумилев умерли вовремя».
Послереволюционная эпоха кончается. На «идеологическом фронте» происходит уже даже не наступление, а разгром: чудом выживших берут в кольцо, чтобы приступить к их неспешному уничтожению. Цензура запрещает книги и журналы, ученые в институтах присягают на верность социологическому методу в литературе, в школах героев русской классики рассматривают сквозь призму классового происхождения. Из жизни вытесняется не то что враждебное – а просто нейтральное к советской власти, вроде авантюрных романов, с которыми тоже решено бороться. В литературе настала засуха: выступающие от лица пролетариата громкие, дремучие, лишенные зачатков вкуса критики ВАППа (впоследствии РАППа) почти выморили в ней все живое – то, что не задушила цензура. Идеалом творчества стали «красные псалмы», по выражению Александра Воронского – одного из немногих литературных критиков, кто рисковал любить и защищать «попутчиков».
А вот, кстати, и один из таких «псалмов», опубликованный «Правдой» к семилетию революции:
(Отрывок из поэмы В. Александровского «Октябрь»)
Раз… Два…
Три… Четыре…
Барабан выбивает бой.
Эй, утонувший в жире,
Шире.
Могилу рой.
… Всем, всем, всем!
Петроград и Москва
Вспенены,
И солнцем над ними горит голова
Ленина.
Хотел автор или не хотел, а из текста так и торчит: «Шире могилу рой всем, всем, всем!»
Глава седьмая
Современная тематика
«Лицом к лицу с самим собою»
Во второй половине января 1925 года Чуковский поехал в Финляндию – в Куоккалу. С этой его поездкой связано много досужих домыслов: ведь он там встречался с Репиным. Так, а зачем он поехал к Репину? Чтобы уговорить его вернуться? Советское правительство периодически передавало старому художнику через разных лиц настойчивые приглашения переехать в СССР, обещая райские условия для жизни и творчества. Репин неизменно отказывался. Версия о том, что Чуковский был эдаким красным эмиссаром, специально засланным в «Пенаты», чтобы заманивать старого художника в тоталитарный ад, стала особенно популярна в перестройку. Зачем бы иначе ему туда ехать? Должно быть, власти специально откомандировали Чуковского уговаривать и убеждать, как потом другие люди убеждали Куприна и Бунина, прощупывали почву, докладывали о настроениях? Нет, недаром, недаром в дневнике записано столько злобных высказываний Репина о «вашей лыворуции», «гнусной Совдепии» и «пролетариате, будь он проклят». «Зачем же Чуковский столько раз упоминал в своих дневниковых записях о репинском неприятии большевиков? – задается вопросом Станислав Ачильдиев в газете „Россия – Невский экспресс“. – Ведь куоккальский отшельник – его давний и близкий друг и, попади эти строки на глаза ГПУ, состряпать дело против друга махрового антисоветчика ничего не стоит. Однако если допустить, что, кроме официальной цели поездки, которая заключалась в том, чтобы получить согласие на публикацию репинских воспоминаний „Далекое – близкое“, существовала еще и другая – склонить куоккальского отшельника к реэмиграции, – все становится на свои места. Дескать, как же можно было выполнить такую миссию, если старик вдруг превратился в ярого контрреволюционера?»
Надо сказать, что вымыслам и домыслам о красном эмиссарстве Чуковского несть числа. Например, в воспоминаниях А. Боярчикова (сподвижника Троцкого, а затем в течение многих лет заключенного ГУЛАГа) безо всякой ссылки на источник информации утверждается, что «после смерти Ленина по просьбе Сталина писатель Чуковский послал письмо Толстому и от имени Советского правительства посоветовал ему вернуться на родину» – и тогда уже Толстой вернулся; кажется, плохо осведомленный мемуарист свел в одну историю скандал с письмом Толстому и слух о письме Репину.
В советские времена ходил слух совершенно противоположного свойства: Чуковский тайком уговаривал Репина не возвращаться. Наконец, есть и третья версия, обобщающая эти две. Короче всех ее изложил Андрей Яхонтов в «Отсебятине» (подзаголовок честно гласит: «Байки»), опубликованной в театральном приложении к «Новым известиям»: «Алексей Толстой ездил уговаривать Бунина, а Корнея Чуковского отправили в Финляндию, чтобы он убедил Илью Репина. Через некоторое время Чуковский вернулся и сокрушенно доложил, что все его попытки воздействовать на живописца разбились, как волна о камень. А вскоре Илья Ефимович скончался. И в Финляндии были напечатаны его дневники. Где были такие строки: „Приезжал Корней. Между прочим, не советовал возвращаться“».
Примерно такую же историю рассказывает со слов Льва Разгона и Владислав Крапивин («Под созвездием Ориона»): «Оказывается, где-то за границей (а не у нас, естественно) вышли полные, без „главлитовских“ купюр мемуары Ильи Ефимовича. И там будто бы Репин вспоминал, как в двадцатых годах у него, в Финляндии, побывал в гостях Чуковский и в ответ на вопрос художника, стоит ли возвращаться в советскую Россию, заявил: „И думать не смейте!“» В этой версии история поездки тесно увязана с историей проданного по ошибке портрета К. И. кисти Репина: портрет, попавший в Третьяковку, Чуковскому, получается, не вернули из-за неуспеха секретной миссии.
Надо сказать, что вымыслам и домыслам о красном эмиссарстве Чуковского несть числа. Например, в воспоминаниях А. Боярчикова (сподвижника Троцкого, а затем в течение многих лет заключенного ГУЛАГа) безо всякой ссылки на источник информации утверждается, что «после смерти Ленина по просьбе Сталина писатель Чуковский послал письмо Толстому и от имени Советского правительства посоветовал ему вернуться на родину» – и тогда уже Толстой вернулся; кажется, плохо осведомленный мемуарист свел в одну историю скандал с письмом Толстому и слух о письме Репину.
В советские времена ходил слух совершенно противоположного свойства: Чуковский тайком уговаривал Репина не возвращаться. Наконец, есть и третья версия, обобщающая эти две. Короче всех ее изложил Андрей Яхонтов в «Отсебятине» (подзаголовок честно гласит: «Байки»), опубликованной в театральном приложении к «Новым известиям»: «Алексей Толстой ездил уговаривать Бунина, а Корнея Чуковского отправили в Финляндию, чтобы он убедил Илью Репина. Через некоторое время Чуковский вернулся и сокрушенно доложил, что все его попытки воздействовать на живописца разбились, как волна о камень. А вскоре Илья Ефимович скончался. И в Финляндии были напечатаны его дневники. Где были такие строки: „Приезжал Корней. Между прочим, не советовал возвращаться“».
Примерно такую же историю рассказывает со слов Льва Разгона и Владислав Крапивин («Под созвездием Ориона»): «Оказывается, где-то за границей (а не у нас, естественно) вышли полные, без „главлитовских“ купюр мемуары Ильи Ефимовича. И там будто бы Репин вспоминал, как в двадцатых годах у него, в Финляндии, побывал в гостях Чуковский и в ответ на вопрос художника, стоит ли возвращаться в советскую Россию, заявил: „И думать не смейте!“» В этой версии история поездки тесно увязана с историей проданного по ошибке портрета К. И. кисти Репина: портрет, попавший в Третьяковку, Чуковскому, получается, не вернули из-за неуспеха секретной миссии.