Ничему не научились

   1963 год прошел в мрачных раздумьях. Поводов печалиться было достаточно и помимо Хрущева. Еще минувшей осенью умер Казакевич; в январе умер художник Конашевич, многолетний иллюстратор книг Чуковского и его постоянный корреспондент; в июне скончался Назым Хикмет, в августе – Всеволод Иванов. В июле настала очередь Николая Асеева, никогда, правда, другом Чуковского не бывшего, – но все же современника. Тяжело – смертельно – болен Маршак. Все они младше Корнея Ивановича.
   Чуковский писал о переводах, возмущался в газете плохими переводами своих детских книг на английский язык (в «Известиях» вышла статья, так и озаглавленная: «Записки пострадавшего») – а в дневнике писал: «Все это свыше моих сил, но я рад, что голова набита у меня этой соломой, и я благодаря этому отвлекаюсь от своей единственной мысли—о Смерти».
   Отвлекаться есть на что: постоянно находятся дела, требующие хлопот, заступничества, писем. Клара Лозовская писала: «Корней Иванович хлопотал о квартирах, о пенсиях, о прописках, об устройстве в больницу, в детский сад или в санаторию (так произносил он это слово). Я могу рассказать о том, как Корней Иванович устроил семейное счастье одной бельгийской студентки, которая приехала в Москву для изучения Чехова, как хлопотал о больнице для рабочего Ипатова, как устраивал переделкинских мальчиков в нахимовские и суворовские училища, как беспокоился о ленинградских студентах, несправедливо отчисленных из института, как на несколько дней поселил у себя на даче друга моей дочери, у которого родители попали в автомобильную катастрофу, как он умел помочь каждому, кто обращался к нему за помощью, а тем, кто не обращался, он предлагал ее сам».
   В начале 1964 года он вместе с Паустовским заступается за северные деревянные церкви, которые вознамерились сносить в ходе антирелигиозной кампании. Весь год хлопочет о пенсии для вдовы Бориса Збарского и для Зинаиды Николаевны Пастернак; рассказывает Громыко, тоже отдыхающему в Барвихе, о пропадающих за рубежом огромных гонорарах за «Доктора Живаго» – возьмите их, но дайте пенсию вдове! Хлопочет вместе с Солженицыным о находящемся в заключении скульпторе Недове (в марте Лидия Корнеевна сообщает ему: скульптора выпустили!).
   Главной темой 1964 года тоже стали хлопоты – о поэте Бродском, судимом за тунеядство. Лидию Корнеевну познакомила с Бродским Ахматова, к которой Л. К. пришла в сопровождении Владимира Корнилова. Павел Крючков пишет об этой встрече (в статье «Все есть», посвященной отношениям поэта с Чуковскими): "После обмена приветствиями «высокий, рыжеватый, крупного сложения молодой человек» тут же наговорил Лидии Корнеевне немало «дерзостей», непочтительно отозвавшись о ранней критике Корнеем Чуковским переводческих трудов Бальмонта; о переводах из Уитмена – самого К. И., и, в конце концов, вывел, что поэтического дарования у знаменитого отца гостьи нет и в помине. Воспитанная Лидия Корнеевна смиренно отзывалась репликами «очень может быть», «весьма вероятно» и прочими в том же духе. В конце этого октябрьского дня Лидии Корнеевне пришлось даже успокаивать Владимира Корнилова, испытавшего, мягко говоря, неловкость за молодого поэта: "Я сказала… что рано ему (Бродскому. – П. К.)еще иметь характер, а это просто мальчишество, юность… ему не нравятся переводы Корнея Ивановича (он, наверное, только что их прочел и статью о Бальмонте) и вот, как услышал мою фамилию – так из него, как пробка, мгновенно и выскочило суждение…""
   Стихи Бродского ей понравились: «Голос у него новый, странный и сильный…» Впрочем, когда молодого поэта стали бранить в газетах за тунеядство и бытовое разложение, а потом и судить, – Чуковских, отца и дочь, волновало уже не то, хорошие или плохие стихи пишет Бродский. Эта семья принципиально отделяла вопросы литературы от вопросов взаимоотношений с государством; уголовное преследование поэта как тунеядца было непозволительно – независимо от того, нравятся его стихи или не нравятся.
   В борьбу за Бродского Лидия Корнеевна вступила еще в конце 1963-го, написав вместе с Фридой Вигдоровой письмо заместителю заведующего отделом культуры ЦК КПСС Черноуцану в защиту поэта от газетных нападок: в ноябре «Вечерний Ленинград» обозвал Бродского «окололитературным трутнем». «Мне не нравится Бродский, – признавалась в дневнике Л. К., – но он поэт, и надо спасти его, защитить». Защищать не получается. Организаторы травли создают видимость общественного негодования, в январе в той же газете «трудящиеся» требуют выслать Бродского из города… «Все очень плохо, – пишет Лидия Корнеевна. – Они его домучают».
   Собирается суд, и нужно доказать на заседании, что Бродский – поэт, а не тунеядец. Доказать это могут свидетельства уважаемых поэтов и других деятелей искусства. Ахматова пишет Суркову, обращается к Шостаковичу (он депутат района, где живет Бродский), Л. К. собирается говорить с Расулом Гамзатовым – и, конечно, обращается к отцу и к Маршаку.
   Первые упоминания о Бродском в дневнике К. И. мы находим в феврале 1964-го. 2 февраля Маршак рассказывает Чуковскому, как сказал директору Гослита, расторгшему с Бродским договор: «Вы поступили как трус!» 17-го К. И. пишет:
   «Лида и Фрида Вигдорова сейчас хлопочут о судьбе ленинградского поэта Иосифа Бродского, которого в Ленинграде травит группа бездарных поэтов, именующих себя „Русистами“. Его должны завтра судить за бытовое разложение. Лида и Фрида выработали целый ряд мер, которые должны быть приняты нами, Маршаком и Чуковским, чтобы приостановить этот суд. Маршак охотно включился в эту борьбу за несчастного поэта. Звонит по телефонам, хлопочет». Маршаку стало плохо, очнулся, первые слова – о Бродском; «есть в этом характере черты величия», замечает К. И. Через несколько дней Маршак и Чуковский отправили телеграмму в суд (в дневнике Чуковского запись: «Ничего не знаю об Иосифе Бродском. Интересно, что Маршак возложил на меня не только составление телеграмм, но и оплату их»).
   Телеграмма, отправленная в народный суд Дзержинского района Ленинграда, гласила: «Иосиф Бродский – талантливый поэт, умелый и трудолюбивый переводчик… Мы просим суд… учесть наше мнение о несомненной литературной одаренности этого молодого человека». Однако телеграмма не была заверена нотариально, и на этом основании судья отказалась приобщить ее к делу; писателям пришлось написать от руки записку с требованием приобщить телеграмму к материалам дела и заверить ее в Союзе писателей.
   13 марта Лидия Корнеевна отметила в дневнике: «Вчера К. И. звонил Миронову (в ЦК зав. Судами и Адм.), которому они с С. Я. писали письмо. Звонок ничем не помог, Миронов заявил: „Вы не знаете, за кого хлопочете… Он писал у себя в дневнике: ‘Мне наплевать на Советскую власть'… Он кутит в ресторанах…“ – абсурдные обвинения все нарастали, вплоть до „он не знает языков, стихи за него пишут другие“…»
   Дело Бродского давалось всем участникам его спасения нелегко; Л. К. записывала: «Вообще-то вполне естественно, что, если где-то убивают человека, окружающие отравлены – каждый на свой манер. Одни слепнут, другие не спят, четвертые получают спазмы и инфаркты – и лишь немногие силачи – вроде С. Я. и К. И., заступаясь, могут продолжать работать». У самой Л. К. было кровоизлияние в сетчатку здорового глаза; она продолжала слепнуть.
   14 марта суд приговорил Бродского к пяти годам ссылки. Фрида Вигдорова сделала полную запись процесса и стала распространять ее среди литераторов. Чуковский пытался разговаривать о Бродском, уже отбывающем ссылку, со Смирновым, председателем Верховного суда РСФСР (они вместе должны были работать над изданием Собрания сочинений Анатолия Кони). Из разговора ничего не вышло: Смирнов только повторял, что получил от какого-то студента «смешное письмо» о Бродском – на тетрадном листочке, по-английски, «такое смешное письмо»…
   "Я стал говорить о злобном Прокофьеве, который из темных побуждений решил загубить поэта, о невежественном судье… но Смирнов отошел в угол балкона (покурить) и все говорил:
   – Такое письмо… И по-английски".
   Лидия Корнеевна и Фрида Вигдорова продолжали бороться. Писали письма, говорили с писателями, теребили разные инстанции – опять говорили с Черноуцаном, отправили материалы по делу Генеральному прокурору СССР Руденко; посылали Бродскому нужные вещи… «Фрида все время хочет, чтобы я на что-то сдвигала С. Я. и К. И., – сетовала Лидия Корнеевна в дневнике. – А я этого не хочу – раз они сами не рвутся в бой».
   Они делали, что могли. Маршак умирал. А для Чуковского Бродский был всего лишь одним из молодых поэтов, одним из многочисленных обиженных, униженных и оскорбленных, о которых он хлопотал; дело это, конечно, мучило его и волновало, он продолжал разговаривать, встречаться, хлопотать – но не жил делом Бродского, как жили им в это время Л. К. и Фрида Вигдорова.
   В это время Чуковский долго и трудно писал о Зощенко, стараясь убедительно рассказать о нем читателям – не только тем, которые знали и любили писателя, но и тем, кого сбило с толку ждановское постановление. Мучился отношениями с критиком Аркадием Белинковым: жалел его самого, человека с искалеченной судьбой и подорванным здоровьем, жалел его жену – но никак не мог принять его творческого метода: «при помощи литературоведческих книг привести читателя к лозунгу: долой советскую власть». Претензия не идеологическая: это неприемлемо для К. И. по единственной причине, неизменной со времен дореволюционных публикаций о самоцельности: литература абсолютна! нельзя делать ее служанкой человеческих потреб! Литература – не для того, чтобы свергать одну власть и устанавливать другую. Она – зеркало души, а не русской революции.
   В мае в журнале «Москва» увидела свет статья «Читая Ахматову: (На полях ее „Поэмы без героя“)». Началась долгая, многолетняя работа над подготовкой Собрания сочинений.
   2 июля Лидия Корнеевна на переделкинской дороге, отбегая от автомобиля, не заметила ехавшего на нее велосипедиста. В результате столкновения с ним получила множественные ушибы и сотрясение мозга. 5 июля умер Маршак. «Я боюсь подойти к телефону. Каждый звонок о беде», – писал К. И. в дневнике. И через несколько дней: «Все страшнее для меня мысль о Маршаке. Больной, весь в когтях смерти, он держался здесь на земле только силой духа, только творчеством».
   Смерть Маршака потрясла Чуковского: друзья-враги, соперники и соратники, они с двадцатых годов срослись в общественном сознании в неразлучную пару авторов-близнецов, доисторических титанов литературы. За много лет работы бок о бок, то вместе, то порознь, у них накопилось много личных счетов друг к другу. Однако в последние годы все эти счеты как-то вдруг утратили смысл и перестали что-то значить, и стало ясно, что любовь к стихам, любовь к детям, общая память связывают их гораздо крепче, чем казалось когда-то.
   В последнее время, работая над переизданием «Высокого искусства», Чуковский постоянно обращался к переводам Маршака, к опыту Маршака, к работам учеников Маршака, советовался с ним, показывал готовые фрагменты работы… Среди этой деловой переписки в одном из последних писем Маршаку Чуковский привел вдруг «немного жестяное», по его собственному определению, анонимное английское стихотворение:
 
Fame is a food that dead men eat, —
I have no stomach for such meat.
But Friendship is a nobler thing, —
Of Friendship it is good to sing.
For truly, when a man shall end,
He lives in memory of his friend,
Who does his better part recall
And of his fault make funeral. [27]
 
   Он опять имел в виду собственные похороны – в том же письме говорил: смотрю на все прощальным взглядом – и благодарил Маршака за дружбу… А «жить в памяти друга» остался Маршак, и Чуковский вспоминал «его лучшие свойства», и рассказывал газетам о горе, постигшем русскую поэзию, о блистательном таланте ушедшего мастера…
   Смерть Маршака стала для него серьезным ударом. Он снова заболел. В конце августа завел в дневнике «Протокол моего умирания»: «Сердечные спазмы, феноменальная слабость. Уже сорок дней я лежу в постели, почти не работаю, меня колют, пичкают лекарствами…» Сорок дней – почти со времени похорон Маршака. Обещания он не сдержал, протокол, начатый всерьез, с описания сердцебиений, вскоре прекратил. «Все это пустяки, – писал 10 сентября. – Умирать вовсе не так страшно, как думают. Из-за того, что я всю жизнь изучал биографии писателей и знаю, как умирали Некрасов, Тургенев, Щедрин, Вас. Боткин, Леонид Андреев, Фонвизин, Зощенко, Уолт Уитмен, Уайльд, Сологуб, Гейне, Мицкевич, Гете, Байрон и множество других, в том числе Куприн, Бунин, Кони, Лев Толстой, я изучил методику умирания, знаю, что говорят и делают умирающие и что делается после их похорон». И пророчил: что будет в 1970 году, в 1975-м: «Вдруг откроют, что я был ничтожный, сильно раздутый писатель (как оно и есть на самом деле) – и меня поставят на полочку».
   А в сентябре умер Гроссман, и через две недели – Светлов.
   10 сентября Чуковского навестил Солженицын, только что окончивший книгу «В круге первом»; ее судьба была совершенно неясна, как и судьба самого автора. Неожиданная да и не нужная ему благосклонность власти подходила к концу, уже в апреле «Правда» потребовала не давать Солженицыну Ленинской премии, на которую он был выдвинут. Давнишнее расположение Хрущева больше не охраняло писателя от нападок – больше того, дни самого Хрущева на руководящем посту были сочтены.
   Однако Никита Сергеевич еще успел принять участие в деле Бродского. Чуковский ходил к Федину (тот читал начало его работы о Зощенко) и узнал: Хрущеву лично доложили о ходе дела – и тот «якобы сказал, что суд велся безобразно, но пусть Бродский будет счастлив, что его судили за тунеядство, а не за политику, п. ч. за стихи ему причиталось бы 10 лет» (дневниковая запись Лидии Корнеевны).
   В октябре за переписку с американским славистом Струве (касавшуюся исключительно профессиональных вопросов) из Союза писателей единогласно исключили Юлиана Оксмана, в ноябре его уволили с работы. Окончательно решилась судьба повести «Софья Петровна»: сначала издательство «Советский писатель» приняло ее к публикации, но затем печатать книгу запретили.
   К. И. подписал вместе с другими представителями интеллигенции поручительство за Бродского – и к нему на дачу тут же лично явился Поликарпов, заведующий отделом культуры ЦК КПСС, – требовать, чтобы Чуковский снял подпись. Клара Израилевна Лозовская, секретарь Корнея Ивановича, вспоминала (цитируется по статье П. Крючкова «Все есть»): "Поликарпов приезжал к Корнею Ивановичу при мне. И Корней Иванович очень волновался и боялся, как пройдет их встреча. Поэтому он оделся, как следует, а потом сказал: «Пожалуй, я буду больным». Я его укрыла одеялом, он лежал и ждал прихода Поликарпова. Я Поликарпова встретила внизу, он мне показался очень невзрачным… При этом мы с Корнеем Ивановичем договорились, чтобы я раза два вошла к нему в кабинет с рюмкой, чтобы там была вода, как будто он принимает лекарство. «А если он что-нибудь заставит меня подписывать, Кларочка, я просто упаду в обморок…»
   Да, а когда Поликарпов позвонил, я сказала: «Вы знаете, Корней Иванович очень нездоров». – «Ну, Вы не беспокойтесь, волновать Корнея Ивановича я не буду». И он взошел наверх, и минуточек через пять я туда вошла с рюмочкой, сказала: «Корней Иванович, примите лекарство». Корней Иванович подмигнул мне, выпил эту воду… Я еще раз так вошла, они мирно беседовали. Потом, когда ушел Поликарпов, я спросила Корнея Ивановича: «Ну как прошла встреча?» – «Прекрасно. Я его боялся, а он боялся меня»…"
   В день визита Поликарпова, 14 октября, пленум ЦК КПСС отправил в отставку Хрущева за «волюнтаризм». Чуковский – не без демонстративности – написал в дневнике через неделю: «За это время сняли Хрущева, запустили в небо трех космонавтов, в Англии воцарились лейбористы, но обо всем этом пусть пишут другие. – Я же запишу, что вчера приехал в Москву Апдайк». Вся запись посвящена тому, как у него гостил американский писатель Чивер.
   Чуковский не хочет больше слушать о политике, подковерной возне, чиновных играх, новом курсе. Отзывы о начальниках искусства – устало-брезгливые: «Ничему не научились – полицаи – по-прежнему верят лишь в удушение и заушение». Когда Елизар Мальцев горячо и взволнованно рассказывал ему о выступлениях писателей на заседании горкома партии – К. И. вознегодовал: «Я слушал и думал: при чем же здесь литература? Дело литераторов – не знать этих чиновников, забыть об их существовании – только тогда можно оставаться наследниками Белинского, Тютчева, Герцена, Чехова».
   Не бояться горкомов и президиумов, не придавать им значения действительно можно, когда соблюдаешь правильную литературную перспективу и живешь в присутствии гениев.
   В деле Бродского к концу года наметился сдвиг: Прокуратура СССР опротестовала приговор и отправила дело в Ленинградский городской суд; тот отказал. Чуковский снова взялся писать письма в Верховный суд РСФСР – тому самому Смирнову («смешное письмо»). Сдвинувшееся вроде бы с мертвой точки дело постоянно пробуксовывало. Главный мотор его, душа всей кампании за освобождение Бродского, Фрида Абрамовна Вигдорова, попала в больницу с неоперабельным раком. Большая часть хлопот по делу Бродского легла на плечи Лидии Корнеевны.
   Главная литературная радость этого года – неожиданный триумф Ахматовой, получившей итальянскую премию «Эт-на-Таормина» и приглашение в Оксфорд, где ей, как и Чуковскому, присудили степень почетного доктора.
   К. И. погружен в текущие дела. Заботится о публикации нескольких статей о Зощенко (берут неохотно, «Литературная газета» отказалась их печатать, и Чуковский сказал: «Вы просто трусите»). Печатает воспоминания («Что вспомнилось») и еще одну статью об Ахматовой. Обсуждает с редактором своего Собрания сочинений Софьей Красновой необходимые правки. Негодует на всегдашние претензии к цензурности материала и мелкие придирки к стилистике – «лучше бы пилили меня деревянной пилой». Одно из требований – выбросить из второго тома, из статьи о Тынянове, имя впавшего в немилость Оксмана. Чуковский пишет письмо директору Гослитиздата, выпускающего собрание: «Мне казалось, что во времена культа подобная система насильственного замалчивания тех или иных литературных имен уже обнаружила свою несостоятельность… Оксман замечательный советский ученый, и Вы знаете так же хорошо, как и я, как велики его научные заслуги… Моя статья о Тынянове выходит не в первый раз. В каждом издании упоминается Оксман. Если в новом издании это имя будет изъято, читатели заметят его отсутствие и сделают неблагоприятные умозаключения о Вас – и обо мне». Редакция не вняла, запретное имя было выброшено из текста. Чуковский обнаружил это случайно, следующим летом, в корректуре готового тома. Писал, что его обожгло, как кипятком. «Будь они прокляты, бездарные душители русской культуры!»
   Зимой Чуковский вновь разболелся. Больной поехал на вечер памяти Зощенко – первый за двадцать лет. Публика аплодировала и кричала «спасибо». Лев Славин, председатель, сказал во вступительном слове, что есть целый ряд замечательных писателей, чьи имена вычеркнуты из русской литературы, и надо за них бороться. Конец года: в Союзе писателей идут перевыборы; в Ленинграде сняли с руководящей должности Прокофьева, выбрали людей порядочных, к тому же «бродскистов» – но Чуковский относится к волнующим всех страстям скептически: «Целый день тысячи писателей провели в духоте, в ерунде, воображая, что дело литературы изменится, если вместо А в правлении будет Б или В, при том непременном условии, что вся власть распоряжаться писателями останется в руках у тех людей, которые сгубили Бабеля, Зощенко…» – и К. И. снова приводит полтора десятка имен – свой личный литературный мартиролог, один из многих в его дневнике.
   Вышло его «Высокое искусство», которое понимающие люди сразу оценили как безусловный шедевр, «Евангелие для переводчиков», «подвиг», «классическую работу». Пишут слависты, пишут филологи, пишут читатели: делятся мыслями, замечаниями, восторгами, предложениями: а может быть, пойти дальше и для следующего издания сделать то-то?
   В Переделкине зима, у Чуковского опять бессонница, ночью он отвечает на письма. У него появилась новая корреспондентка – загадочная американка Соня Гордон, которая забрасывает его десятками острых и интересных вопросов. Он отвечает неторопливо, с той усталой искренностью, какая, наверное, только и бывает у старого человека в часы бессонницы. Он так никогда и не узнал, что за маской сорокалетней американской модистки, знающей пять языков и всю русскую литературу, прячется почти такой же немолодой и усталый человек, редактор и издатель нью-йоркского альманаха «Воздушные пути» Роман Гринберг, знакомец Набокова. Писать письма от имени Сони Гордон он стал из опасения, что с редактором альманаха Чуковский переписываться бы не стал…
   Очень может быть.
   Необязательная переписка на произвольные темы – хоть с той же Соней Гордон, в существовании которой Чуковский временами сомневается, – для него отдушина, каких мало. Надоело иметь дело с начальством, письмами, цензурой. У него мало осталось времени, и его жалко тратить на перестраховщиков, запретителей, гонителей. «Сейчас у нас в Переделкине чудесный мороз, лес под снегом, солнце. Я гуляю по лесу в валенках, и белка, прыгая над моей головой, сыплет мне на шляпу мелкую снежную пыль», – пишет он Соне – и зовет: приезжайте, поговорим об Ахматовой, Дикинсон, Уитмене, Генри Джеймсе, придут молодые писатели, придет Паустовский – «а потом мы вместе пойдем гулять по Городку Писателей, по Неясной поляне, по берегам реки Сетунь, знаменитой в наших древних летописях, и, перебивая друг друга, будем читать стихи… Я поведу Вас в построенную мною библиотеку для детей, в двух шагах от моего дома, и там вы увидите, как талантливы и хороши наши деревенские, колхозные дети, увидите их рисунки, услышите их песни».
   Счастье по-чуковски.

«Наследство отцов моих»

   Весной на празднике детской книги в Колонном зале Корнею Ивановичу стало плохо. Укол сосудорасширяющего, Переделкино, постель; снова запрет читать и принимать гостей, снова лекарства… В апреле его положили в больницу.
   "Была у Деда в Кунцевской больнице, – писала Л. К. в дневнике 18 апреля. – Условия идеальные: отдельная комната, с отдельным входом, отдельной ванной. Парк.
   Спросил о деле Бродского.
   Предложил, что в новое издание «Искусства перевода» вставит отрывки из его переводов (я сейчас отбираю).
   Проводил до ворот. И пошел назад – я поглядела вслед – на слабых ногах. На слабых, на старых".
   Он взялся за новую работу и обсуждал ее с редактором уже в больнице – пересказ Библии для детей. В дневнике писал:
   «Я жалею, что согласился составить эту книгу. Нападут на меня за нее и верующие, и неверующие. Верующие – за то, что Священное писание представлено здесь как ряд занимательных мифов. Неверующие – за то, что я пропагандирую Библию».
   К этому времени весь огромный культурный пласт, связанный с Библией, совершенно исчез из сознания рядового советского человека. Не читались библейские аллюзии в прозе. Не понимались образы классических стихов. Молчали картины старых мастеров: что это за бородатые мужчины, чьи отрезанные головы, что и кому возвещают эти ангелы – все ушло, как Атлантида. Вернуть эту – необходимую – часть общечеловеческой культуры в активную память поколений и была призвана эта книга.
   Однако работа над ней была обставлена целым рядом запретов – сначала потребовали не употреблять слов «евреи», «Бог» (и даже «бог» с маленькой буквы), затем запретили упоминать «Иерусалим». Пересказать на таких условиях книгу, по большей части посвященную взаимоотношениям еврейского народа с Богом, было довольно затруднительно. Чуковский писал, что все эти запреты он нарушил. Впрочем, задача сделать безрелигиозную, «культурную» Библию для детей оказалась практически выполнимой.
   К работе привлекли людей грамотных, хорошо пишущих, по большей части нерелигиозных. Они и рассказали о библейских событиях для детей так, как только и возможно было в середине шестидесятых, – исключительно с точки зрения мировой культуры. Книга получила название «Вавилонская башня». Возможно, выйди она в шестидесятых – могла бы стать литературной сенсацией: она действительно воскрешала вычеркнутые из памяти имена библейских героев и события, она увлекательно, ярко, хорошим языком рассказывала о совершенно неизвестной новому русскому читателю древней культуре – солнечной, экзотической, суровой и прекрасной… Книга, однако, застряла в издательстве и в свет вышла через много лет, уже после перестройки. И совершенно потерялась на фоне громких разоблачений эпохи—и бесцензурной уже публикации религиозной литературы для взрослых и детей, когда и сама Библия, и многочисленные ее пересказы для детей (менее яркие и художественные, часто нравоучительные, но более верные первоисточнику) стали легко доступны.
   На человека верующего «Вавилонская башня» действительно производит довольно неприятное впечатление – даже не потому, что «Священное писание представлено здесь как ряд занимательных мифов», а именно из-за умолчаний и недоговоренностей, которые иногда обращаются ложью. Выхолащивание религиозного содержания приводит к утрате смысла: получается, к примеру, что три отрока иудейских, Седрах, Мисах и Авденаго (из Книги пророка Даниила), не желали поклоняться золотому истукану царя Навуходоносора не из убежденного следования заповеди «Да не будет у тебя других богов пред лицем Моим», а не то из самолюбия, не то из гордости, не то и вовсе из атеистических соображений…