Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- Следующая »
- Последняя >>
Лида пыталась утешать его тем, что Ханина можно поймать на слове: издавать-то все-таки должны! Заключала письмо гордо: «А вообще – поэзия всегда побеждает». Отец должен был понять. Ведь это он всегда ее этому учил. Но он не прислушался, не внял, да и не до того ему было, чтобы ловить Ханина на слове. И этот позиционный бой поэзия с треском проиграла – именно потому, что забыла о том, что всегда побеждает. Отчаяние и потеря ориентиров заставили Чуковского сделать шаг, о котором он сожалел до конца жизни.
За год до смерти Чуковский вспоминал об этом дне бессонной ночью: "Когда в тридцатых годах травили «чуковщину» и запретили мои сказки – и сделали мое имя ругательным, и довели меня до крайней нужды и растерянности, тогда явился некий искуситель (кажется, его звали Ханин) – и стал уговаривать, чтобы я публично покаялся, написал, так сказать, отречение от своих прежних ошибок и заявил бы, что отныне я буду писать правоверные книги – причем дал мне заглавие для них «Веселой колхозии». У меня в семье были больные, я был разорен, одинок, доведен до отчаяния и подписал составленную этим подлецом бумагу… Казенная сволочь Ханин, торжествуя победу над истерзанным, больным литератором, напечатал мое отречение в газетах, мои истязатели окружили меня и стали требовать от меня «полновесных идейных произведений». В голове у меня толпились чудесные сюжеты новых сказок, но эти изуверы убедили меня, что мои сказки действительно никому не нужны – и я не написал ни одной строки.
И что хуже всего: от меня отшатнулись мои прежние сторонники. Да и сам я чувствовал себя негодяем. И тут меня постигло возмездие: заболела смертельно Мурочка. В моем отречении, написанном Ханиным, я чуть-чуть исправил слог стилистически и подписал своим именем. Выгоды от этого ренегатства я не получил никакой. И с той поры навсегда взял себе за правило: не поддаваться никаким увещаниям омерзительных Ханиных, темных и наглых бандитов, выполняющих волю своих атаманов".
Письмо было подписано 10 декабря 1929 года (это еще не «тридцатые годы», К. И. ошибается) и ждало своего часа.
Тем временем в стране началась широкомасштабная дискуссия о детской книге. Газеты печатали статьи и фельетоны, собрания родителей и педагогов выносили резолюции, Чуковский и Маршак все крепче спаивались в общественном сознании в неразлучную пару оппозиционеров, возглавляющих вражескую группу-группку-группировку. Маршак в январе 1930 года негодующе писал об этом в письме Горькому: «Почти в каждом номере „Литературной газеты“ говорится о писателях, группирующихся вокруг редакции Госиздата и возглавляемых мною и Чуковским. На самом деле Чуковский никогда не имел никакого отношения к редакционной работе Госиздата… Темы и приемы у меня и у Чуковского совершенно различны. Единственное общее у нас – да и то на самый поверхностный взгляд – это пользование словесной игрой…» Маршак и в самом деле не был только сказочником. В печати его бездарно и беспощадно бранили за переводы английских народных песенок – но, помимо песенок, у него было много стихов, посвященных созидательному труду, чего Наркомпрос, ГУС и прочие предпочитали не замечать: им важно было стереть с лица земли враждебное явление – маршаковскую детскую редакцию при ленинградском ГИЗе.
«Литературная газета» весь декабрь 1929 года и январь 1930-го печатала материалы о детской литературе. Тон в этой дискуссии – тон хамский и безапелляционный – задал критик Д. Кальм. 16 декабря 1929 года он разразился фельетоном «Против халтуры в детской литературе», где критиковал руководство ГИЗа: мол, товарищ Ханин присоединяется к общему мнению о вреде «чуковщины» и даже призывает «отсечь ее в каждом из нас», говорит, что считает задачей Госиздата «воспитание материалистического мировоззрения в молодых авторах», и относит к заслугам издательства «создание, якобы по инициативе Гиза, секций детской литературы при различных писательских объединениях. Но приходится констатировать, что все эти три положения не находят подтверждения в практике Госиздата»; «Гиз не перестает наводнять рынок детской литературы массовыми изданиями Чуковского». ГИЗ защищался как мог. Письмо, подписанное Чуковским, было козырем издательства в борьбе за выживание. Ханин не столько выполнял «волю своих атаманов», сколько спасал собственную шкуру. Опальному детскому писателю предназначалась роль козла отпущения: его ожидало торжественное заклание на глазах рукоплещущей толпы во искупление грехов Госиздата.
Дискуссия в «Литературке» разгоралась. 30 декабря газета опубликовала целую подборку материалов «За действительно советскую детскую книгу!». В ней С. Болотин и В. Смирнова давали выдержанные в духе июньского 1928 года партийного постановления (оно было посвящено детской и юношеской литературе) советы о том, какой должна быть «детская книга в реконструктивный период»:
"Детская книга должна быть четко социально направлена.
Детская книга должна давать ребятам эмоции бодрости.
Следует четко различать целевую установку книги, не обманываясь ее внешними аксессуарами.
Элементы фантастики в детской книге законны и допустимы в двух направлениях:
– фантастика реалистическая – «технологическая утопия»;
– фантастика игровая – не забывая, что все это шутка".
Разобрались, наконец, и с антропоморфизмом: «Антропоморфизм, взятый в шутку, в игре, и при этом отчетливо просвечивающий жизненными, социальными отношениями, законен и допустим. Но антропоморфизм, взятый отвлеченно от социальной обстановки и всерьез, – идеалистическая отрава».
Итак, критерии, наконец, выработаны. Отныне цензору, для того чтобы запрещать, не надо думать: можно просто свериться с инструкцией. Кстати, к этому времени и «чуковщину» уже определили: «антропоморфизм, аполитичность и уход от вопросов сегодняшнего дня» (автор определения неизвестен, цитата приводится по комментарию к переписке К. И. и Л. К. Чуковских). А товарищ Ханин сразу в двух статьях 1930 года: в «Борьбе за детского писателя», вышедшей в январском номере «Книги – детям», и в «Основных вопросах детской литературы» в третьем номере «Звезды», – определил «чуковщину» еще более грозно: «Это, во-первых, антиобщественность, упорное отрицание современной тематики, это, во-вторых, антипедагогичность, широкое использование приемов, травматически действующих на детей. И, в третьих, формальное закостенение, отказ от поисков таких форм, которые бы соответствовали новому содержанию». Под «травматическими приемами» подразумевается, как следует из текста, людоедство Барабека, за которым дети «следят с испугом».
Председатель комиссии по детской книге Наркомпроса Е. Флерина посвятила главным госиздатовским злодеям Чуковскому и Маршаку следующий фрагмент своей статьи «С ребенком надо говорить всерьез»: «Пожалуй, бесполезно было бы говорить о данных авторах, если бы об'единение их платформ вокруг журнала „Еж“ и Ленгиза не было бы столь организованным и значительным по талантливости авторов данной группы. Мы далеки от того, чтобы ставить знак равенства между К. Чуковским и С. Маршаком, но в основе своих тенденций они солидаризируются. Тенденция позабавить ребенка, дурачество, анекдот, сенсация и трюки даже в серьезных, общественно-политических темах – это есть не что иное, как недоверие к теме и недоверие, неуважение к ребенку, с которым не хотят говорить всерьез о серьезных вещах. В этом легко убедиться, взглянув на бесконечные издания и переиздания 1929 года произведений Чуковского и Маршака: сборники и отдельные книги, отрывки произведений и цельные произведения, оптом и в розницу, и в качестве бесплатного приложения к „Ежу“… Библиотеки протестуют, бракуют эти произведения, педагогическая критика в печати высказывается четко, а товарищи ленинградцы в ответ пачками издают и переиздают бракованную литературу. Что это – сила или слабость?» Маршак в цитированном выше письме Горькому упоминал, что на требование Флериной не приспосабливаться к детям Луначарский на одном из диспутов ответил: «Да, вы предпочитаете приспособляться ко взрослым».
«Товарищи ленинградцы», объединившиеся вокруг «Ежа» и Ленгиза, коллективно выступили в защиту Маршака, Чуковского и ГИЗа. Под возражающей Кальму статьей «Против лжи и клеветы» в том же номере «Литгазеты» за 30 декабря подписались Федин, М. Козаков, Белых, Пантелеев, Лавренев, Каверин, Слонимский, Бианки, Н. Тихонов, Житков, Зощенко, А. Самохвалов, Тынянов, Пастернак. Они говорили, что статья Кальма «носит явно клеветнический характер и, искажая настоящее положение вещей, только мешает работе над детской книгой». Те же писатели, а вместе с ними Софья и Татьяна Богданович, Бухштаб, Хармс, Заболоцкий, Шварц, Габбе, Задунайская, Эрлих и другие отдельно заступились за Маршака, протестуя против выдергивания цитат из контекста, против поддержки «реакционных тенденций в детской литературе»…
Но Кальм нисколько не был уязвлен: на этой же газетной полосе он пренебрежительно заявил, что во всем письме заслуживают внимания только подписи, «ибо они принадлежат нескольким талантливым попутчикам», да и попутчики эти «работают во взрослой литературе, а в детской нет».
И в этом же номере ГИЗ выложил свой козырь. Процитируем его полностью.
Конечно, слова Чуковского должны подтвердиться его делами. О писателе судят не по его декларациям, а по его творческой продукции. Вот почему мы с нетерпением будем ожидать обещанной Чуковским книги. Но самый факт признания Чуковским необходимости новых установок и новых творческих путей показывает, насколько прав был Гиз в своем отношении к детским писателям и насколько неправы те, кто его с этого пути сбить хотят.
Еще недавно, после моего письма пленуму РАПП последний постановил организовать детские секции в своих крупнейших организациях. Тем самым положено начало широкому об'единению пролетарских детских писателей, которым Гизом обеспечена твердая поддержка. Но нельзя упускать из виду и необходимость борьбы за приближение к проблемам сегодняшнего дня старых детских писателей. Результат этой борьбы – заявление Чуковского.
Зав. Госиздатом Арт. Халатов".
Комментировать это письмо согнутого в дугу и завязанного тройным узлом писателя не хочется. Да и не его это мысли, в конце концов, и не сам он сочинил безумные строки о коллективизации распыленных сил писателей-кустарей. Его перу принадлежат в этом письме совсем другие слова. Скорее всего, вот эти:
«Всякий, кто уклоняется сейчас от участия в коллективной работе по созданию нового быта, есть или преступник, или труп».
«Таких книг больше писать нельзя».
«Самые формы, которые я ввел в литературу, исчерпаны».
«Теперь, если бы я даже хотел, я не могу писать ни о каких „крокодилах“».
«Старые темы для меня умерли».
Это не покаяние и не присяга. Это констатация факта своей литературной смерти. Помните: «Все это мертвечина, и сам товарищ Блок – мертвец»… И Блок Чуковскому за занавеской: «Верно, верно. Я – мертвец».
Он задыхается, как Блок. Смерть снова подошла близко-близко. Только он был не Блок и продолжал жить. Смерть, правда, нашла способ подобраться и ударить, и этот удар был сильнее любых других. Но об этом потом.
Совершенно понятно, почему от Чуковского после этого письма «отшатнулись прежние сторонники». Уважаемые им и уважающие его люди, коллеги и личные друзья дружно защищали свое право делать литературу так, как считают нужным, заступались за здравую редакционную политику. И на фоне их сдержанного и благородного выступления дикое, вымученное письмо о «Веселой колхозии» и впрямь выглядит недостойным и бессмысленным ренегатством. Оно действительно никаких выгод Чуковскому не принесло и от преследований не избавило: почти все сказки на несколько лет оказались под запретом (можно даже проследить по биобиблиографии Д. Берман хорошо заметные разрывы в ежегодных переизданиях в интервале между 1928 и 1932 годами). «Чуковщину» продолжали проклинать со всех трибун устно и письменно. Сам он чувствовал себя негодяем и мертвецом – и в человеческом смысле, и в литературном.
В этом же декабре газеты отмечали пятидесятилетие Сталина. Юбилей вождя затянулся на целую неделю: пресса публиковала приветствия и поздравления, и ни у кого не хватало духу первым прекратить поток славословий – так потом никто не рисковал первым остановиться во время «бурных, продолжительных аплодисментов, переходящих в овацию». В стране окончательно оформился культ личности.
«Лучше не писать о современности»
За год до смерти Чуковский вспоминал об этом дне бессонной ночью: "Когда в тридцатых годах травили «чуковщину» и запретили мои сказки – и сделали мое имя ругательным, и довели меня до крайней нужды и растерянности, тогда явился некий искуситель (кажется, его звали Ханин) – и стал уговаривать, чтобы я публично покаялся, написал, так сказать, отречение от своих прежних ошибок и заявил бы, что отныне я буду писать правоверные книги – причем дал мне заглавие для них «Веселой колхозии». У меня в семье были больные, я был разорен, одинок, доведен до отчаяния и подписал составленную этим подлецом бумагу… Казенная сволочь Ханин, торжествуя победу над истерзанным, больным литератором, напечатал мое отречение в газетах, мои истязатели окружили меня и стали требовать от меня «полновесных идейных произведений». В голове у меня толпились чудесные сюжеты новых сказок, но эти изуверы убедили меня, что мои сказки действительно никому не нужны – и я не написал ни одной строки.
И что хуже всего: от меня отшатнулись мои прежние сторонники. Да и сам я чувствовал себя негодяем. И тут меня постигло возмездие: заболела смертельно Мурочка. В моем отречении, написанном Ханиным, я чуть-чуть исправил слог стилистически и подписал своим именем. Выгоды от этого ренегатства я не получил никакой. И с той поры навсегда взял себе за правило: не поддаваться никаким увещаниям омерзительных Ханиных, темных и наглых бандитов, выполняющих волю своих атаманов".
Письмо было подписано 10 декабря 1929 года (это еще не «тридцатые годы», К. И. ошибается) и ждало своего часа.
Тем временем в стране началась широкомасштабная дискуссия о детской книге. Газеты печатали статьи и фельетоны, собрания родителей и педагогов выносили резолюции, Чуковский и Маршак все крепче спаивались в общественном сознании в неразлучную пару оппозиционеров, возглавляющих вражескую группу-группку-группировку. Маршак в январе 1930 года негодующе писал об этом в письме Горькому: «Почти в каждом номере „Литературной газеты“ говорится о писателях, группирующихся вокруг редакции Госиздата и возглавляемых мною и Чуковским. На самом деле Чуковский никогда не имел никакого отношения к редакционной работе Госиздата… Темы и приемы у меня и у Чуковского совершенно различны. Единственное общее у нас – да и то на самый поверхностный взгляд – это пользование словесной игрой…» Маршак и в самом деле не был только сказочником. В печати его бездарно и беспощадно бранили за переводы английских народных песенок – но, помимо песенок, у него было много стихов, посвященных созидательному труду, чего Наркомпрос, ГУС и прочие предпочитали не замечать: им важно было стереть с лица земли враждебное явление – маршаковскую детскую редакцию при ленинградском ГИЗе.
«Литературная газета» весь декабрь 1929 года и январь 1930-го печатала материалы о детской литературе. Тон в этой дискуссии – тон хамский и безапелляционный – задал критик Д. Кальм. 16 декабря 1929 года он разразился фельетоном «Против халтуры в детской литературе», где критиковал руководство ГИЗа: мол, товарищ Ханин присоединяется к общему мнению о вреде «чуковщины» и даже призывает «отсечь ее в каждом из нас», говорит, что считает задачей Госиздата «воспитание материалистического мировоззрения в молодых авторах», и относит к заслугам издательства «создание, якобы по инициативе Гиза, секций детской литературы при различных писательских объединениях. Но приходится констатировать, что все эти три положения не находят подтверждения в практике Госиздата»; «Гиз не перестает наводнять рынок детской литературы массовыми изданиями Чуковского». ГИЗ защищался как мог. Письмо, подписанное Чуковским, было козырем издательства в борьбе за выживание. Ханин не столько выполнял «волю своих атаманов», сколько спасал собственную шкуру. Опальному детскому писателю предназначалась роль козла отпущения: его ожидало торжественное заклание на глазах рукоплещущей толпы во искупление грехов Госиздата.
Дискуссия в «Литературке» разгоралась. 30 декабря газета опубликовала целую подборку материалов «За действительно советскую детскую книгу!». В ней С. Болотин и В. Смирнова давали выдержанные в духе июньского 1928 года партийного постановления (оно было посвящено детской и юношеской литературе) советы о том, какой должна быть «детская книга в реконструктивный период»:
"Детская книга должна быть четко социально направлена.
Детская книга должна давать ребятам эмоции бодрости.
Следует четко различать целевую установку книги, не обманываясь ее внешними аксессуарами.
Элементы фантастики в детской книге законны и допустимы в двух направлениях:
– фантастика реалистическая – «технологическая утопия»;
– фантастика игровая – не забывая, что все это шутка".
Разобрались, наконец, и с антропоморфизмом: «Антропоморфизм, взятый в шутку, в игре, и при этом отчетливо просвечивающий жизненными, социальными отношениями, законен и допустим. Но антропоморфизм, взятый отвлеченно от социальной обстановки и всерьез, – идеалистическая отрава».
Итак, критерии, наконец, выработаны. Отныне цензору, для того чтобы запрещать, не надо думать: можно просто свериться с инструкцией. Кстати, к этому времени и «чуковщину» уже определили: «антропоморфизм, аполитичность и уход от вопросов сегодняшнего дня» (автор определения неизвестен, цитата приводится по комментарию к переписке К. И. и Л. К. Чуковских). А товарищ Ханин сразу в двух статьях 1930 года: в «Борьбе за детского писателя», вышедшей в январском номере «Книги – детям», и в «Основных вопросах детской литературы» в третьем номере «Звезды», – определил «чуковщину» еще более грозно: «Это, во-первых, антиобщественность, упорное отрицание современной тематики, это, во-вторых, антипедагогичность, широкое использование приемов, травматически действующих на детей. И, в третьих, формальное закостенение, отказ от поисков таких форм, которые бы соответствовали новому содержанию». Под «травматическими приемами» подразумевается, как следует из текста, людоедство Барабека, за которым дети «следят с испугом».
Председатель комиссии по детской книге Наркомпроса Е. Флерина посвятила главным госиздатовским злодеям Чуковскому и Маршаку следующий фрагмент своей статьи «С ребенком надо говорить всерьез»: «Пожалуй, бесполезно было бы говорить о данных авторах, если бы об'единение их платформ вокруг журнала „Еж“ и Ленгиза не было бы столь организованным и значительным по талантливости авторов данной группы. Мы далеки от того, чтобы ставить знак равенства между К. Чуковским и С. Маршаком, но в основе своих тенденций они солидаризируются. Тенденция позабавить ребенка, дурачество, анекдот, сенсация и трюки даже в серьезных, общественно-политических темах – это есть не что иное, как недоверие к теме и недоверие, неуважение к ребенку, с которым не хотят говорить всерьез о серьезных вещах. В этом легко убедиться, взглянув на бесконечные издания и переиздания 1929 года произведений Чуковского и Маршака: сборники и отдельные книги, отрывки произведений и цельные произведения, оптом и в розницу, и в качестве бесплатного приложения к „Ежу“… Библиотеки протестуют, бракуют эти произведения, педагогическая критика в печати высказывается четко, а товарищи ленинградцы в ответ пачками издают и переиздают бракованную литературу. Что это – сила или слабость?» Маршак в цитированном выше письме Горькому упоминал, что на требование Флериной не приспосабливаться к детям Луначарский на одном из диспутов ответил: «Да, вы предпочитаете приспособляться ко взрослым».
«Товарищи ленинградцы», объединившиеся вокруг «Ежа» и Ленгиза, коллективно выступили в защиту Маршака, Чуковского и ГИЗа. Под возражающей Кальму статьей «Против лжи и клеветы» в том же номере «Литгазеты» за 30 декабря подписались Федин, М. Козаков, Белых, Пантелеев, Лавренев, Каверин, Слонимский, Бианки, Н. Тихонов, Житков, Зощенко, А. Самохвалов, Тынянов, Пастернак. Они говорили, что статья Кальма «носит явно клеветнический характер и, искажая настоящее положение вещей, только мешает работе над детской книгой». Те же писатели, а вместе с ними Софья и Татьяна Богданович, Бухштаб, Хармс, Заболоцкий, Шварц, Габбе, Задунайская, Эрлих и другие отдельно заступились за Маршака, протестуя против выдергивания цитат из контекста, против поддержки «реакционных тенденций в детской литературе»…
Но Кальм нисколько не был уязвлен: на этой же газетной полосе он пренебрежительно заявил, что во всем письме заслуживают внимания только подписи, «ибо они принадлежат нескольким талантливым попутчикам», да и попутчики эти «работают во взрослой литературе, а в детской нет».
И в этом же номере ГИЗ выложил свой козырь. Процитируем его полностью.
"К спорам о детской литературе.Это заявление имеет прямое отношение к спорам о детской литературе. Оно является победой правильной линии по отношению к детским писателям – линии, которую твердо занял Гиз. Оно является ярким доказательством правильности этой линии.
Детский писатель Корней Чуковский прислал в Гиз следующее заявление, имеющее большое общественное значение:
"Сейчас я вернулся из продолжительной поездки по СССР и пришел к убеждению, что никогда еще наша планета не видала таких грандиозных событий, какие происходят сейчас в Закавказье, на Украине, в Донбассе.
Я понял, что колхозное строительство в 2–3 года так изменит лицо старорусской деревни, как это лицо не менялось и в тысячу лет.
Я понял, что всякий, кто уклоняется сейчас от участия в коллективной работе по созданию нового быта, есть или преступник, или труп.
Когда я вернулся домой и перечитал свои книги – эти книги показались мне старинными.Я понял, что таких книг больше писать нельзя, что самые формы, которые я ввел в литературу, исчерпаны. Эти формы были когда-то изобретены мною, но теперь они усвоены всеми и понемногу становятся достоянием халтурщиков. Нужно отдать все свои силы на создание новых книг, адресованных другому читателю. Этот читатель весь живет завтрашним днем, ему нужны книги о будущем, книги для будущего. Стоит только раз, по настоящему, столкнуться с этим новым читателем, и ты поймешь, что для тебя обязателен только его социальный заказ.
Поэтому теперь, если бы я даже хотел, я не могу писать ни о каких «крокодилах», мне хочется разрабатывать новые темы, волнующие новых читателей.
В числе книг, которые я наметил для своей «пятилетки», первое место занимает «Детская колхозия» (для детей от 10–12 лет).
Книга нового типа: календарь, энциклопедия, хрестоматия, сборник новых колхозных пословиц, песен, поговорок, прибауток, загадок. Это книга для современной деревни, вернее, для деревни ближайшего будущего. Миллионам детей, населяющих эту деревню, потребуется новый небывалый фольклор. Несомненно этот фольклор будет создан стихийным путем в течение нескольких ближайших десятилетий. Но необходимо предвосхитить этот процесс и по возможности теперь же создать целый ряд таких народных детских песен, которые пропагандировали бы новую жизнь деревни и утверждали бы новый быт.
Одному мне с этой работой, конечно, не справиться. Я привлекаю к ней целую группу молодых даровитых поэтов, с которыми около года занимаюсь в студии советских писателей. До сих пор эти поэты работали вразброд, кустарным способом. Теперь мы хотим подчинить их распыленные силы строгому и стройному плану. Кроме этой группы, мы привлекаем к работе детскую секцию ЛАПП и крестьянских писателей. Уверен, что к осени 1930 г. мы, изучив на практике работу колхозов, соединенными силами создадим насущно-необходимую детскую книгу, которую дети будут знать наизусть, так как статьи и стихи, входящие в эту книгу, будут звонки, лаконичны, легко запоминаемы, веселы. Словом, в них должна быть та же «чуковщина», но конечно, эта «чуковщина» будет применена к новым темам, ибо старые темы для меня умерли.
К. Чуковский
10 декабря 1929 года".
Конечно, слова Чуковского должны подтвердиться его делами. О писателе судят не по его декларациям, а по его творческой продукции. Вот почему мы с нетерпением будем ожидать обещанной Чуковским книги. Но самый факт признания Чуковским необходимости новых установок и новых творческих путей показывает, насколько прав был Гиз в своем отношении к детским писателям и насколько неправы те, кто его с этого пути сбить хотят.
Еще недавно, после моего письма пленуму РАПП последний постановил организовать детские секции в своих крупнейших организациях. Тем самым положено начало широкому об'единению пролетарских детских писателей, которым Гизом обеспечена твердая поддержка. Но нельзя упускать из виду и необходимость борьбы за приближение к проблемам сегодняшнего дня старых детских писателей. Результат этой борьбы – заявление Чуковского.
Зав. Госиздатом Арт. Халатов".
Комментировать это письмо согнутого в дугу и завязанного тройным узлом писателя не хочется. Да и не его это мысли, в конце концов, и не сам он сочинил безумные строки о коллективизации распыленных сил писателей-кустарей. Его перу принадлежат в этом письме совсем другие слова. Скорее всего, вот эти:
«Всякий, кто уклоняется сейчас от участия в коллективной работе по созданию нового быта, есть или преступник, или труп».
«Таких книг больше писать нельзя».
«Самые формы, которые я ввел в литературу, исчерпаны».
«Теперь, если бы я даже хотел, я не могу писать ни о каких „крокодилах“».
«Старые темы для меня умерли».
Это не покаяние и не присяга. Это констатация факта своей литературной смерти. Помните: «Все это мертвечина, и сам товарищ Блок – мертвец»… И Блок Чуковскому за занавеской: «Верно, верно. Я – мертвец».
Он задыхается, как Блок. Смерть снова подошла близко-близко. Только он был не Блок и продолжал жить. Смерть, правда, нашла способ подобраться и ударить, и этот удар был сильнее любых других. Но об этом потом.
Совершенно понятно, почему от Чуковского после этого письма «отшатнулись прежние сторонники». Уважаемые им и уважающие его люди, коллеги и личные друзья дружно защищали свое право делать литературу так, как считают нужным, заступались за здравую редакционную политику. И на фоне их сдержанного и благородного выступления дикое, вымученное письмо о «Веселой колхозии» и впрямь выглядит недостойным и бессмысленным ренегатством. Оно действительно никаких выгод Чуковскому не принесло и от преследований не избавило: почти все сказки на несколько лет оказались под запретом (можно даже проследить по биобиблиографии Д. Берман хорошо заметные разрывы в ежегодных переизданиях в интервале между 1928 и 1932 годами). «Чуковщину» продолжали проклинать со всех трибун устно и письменно. Сам он чувствовал себя негодяем и мертвецом – и в человеческом смысле, и в литературном.
В этом же декабре газеты отмечали пятидесятилетие Сталина. Юбилей вождя затянулся на целую неделю: пресса публиковала приветствия и поздравления, и ни у кого не хватало духу первым прекратить поток славословий – так потом никто не рисковал первым остановиться во время «бурных, продолжительных аплодисментов, переходящих в овацию». В стране окончательно оформился культ личности.
«Лучше не писать о современности»
Дискуссия о детской литературе продолжалась и в 1930 году. Горький выступил в «Правде» со статьей «Человек, уши которого были заткнуты ватой», где возражал Флериной, защищал маршаковскую редакцию, фактически спасал детскую литературу от натиска Наркомпроса. Горькому тут же ответили «Литературная газета» и «Комсомольская правда». В «Литературке» появилось открытое письмо 29 писателей Горькому: они дружно спасали от Чуковского профессиональную честь трубочистов. «Комсомольская правда» с приличествующим названию задором ввязалась в дискуссию о детской литературе – ее литературная страница вышла с шапкой «В плену у „чуковщины“ и зубоскальства: создадим пролетарскую детскую литературу». Авторы «КП» объясняли Алексею Максимовичу, как он неправ, – в свете постановления ЦК ВКП(б) о детской литературе от 1928 года.
В. Искрин пенял Горькому: «Своим заявлением тов. Горький объективно облегчает защиту „чуковщины“» – и сурово пояснял: «…не игра и не забава, а сознательное участие с малых лет в борьбе и труде взрослых является основой коммунистического воспитания». И. Разин в своей статье «Про серого заиньку и пятилетку. Против аполитичности в детской литературе» (естественно: ведь ЦК в постановлении осудил аполитичность) обличал: "Выросла целая плеяда «Чуковских», которые занимаются беспредметным развлекательством. Если Чуковский первыми своими книгами внес кое-что новое в детскую литературу, изучив язык и рост ребенка, то все его творчество за последние годы является недопустимым увлечением детскими нелепицами. Чуковский вреден не только своею аполитичностью, абсолютным пренебрежением к социальной тематике. В книге Чуковского «Мой додыр» (так в тексте. – И. Л.)имеются моменты религиозного мировоззрения («Боже, Боже, что случилось». – И. Л.),пренебрежение к трубочисту. В его же сборничке «Черепаха» все портные – трусы. В его других книгах господствуют антропоморфизм, чрезмерная динамичность, идущие вразрез со всеми педагогическими установками (опять «установками»! – И. Л.).О народных стишках Чуковского правильно сказано в «Книге и революции», что символы косности, русотяпства, обломовщины цветут на полях детской литературы. Тут и насмешливые стихи про Ваню простого (читай – бедного) или: «Давай-ка мы, женушка, домок наживать»".
Обличительный пафос Разина достигает удивительных высот: «Разве можно оправдать линию ГИЗ, издавшего в качестве приложения к „Ежу“ (несмотря на своевременные протесты ЦБ ЮП) сочинения Чуковского? Разве допустимо было издание… „Космосом“ сказок Андерсена?» Досталось и другим автором – Андровой за то, что в ее книге «дана явная проповедь семейного счастья» (опять-таки инициированная зловредным Чуковским), Барто – за «явно пацифистскую установку»… В.Яковлев в статье «На новые рельсы» разграничивал Чуковского и Маршака: Чуковский совсем чужой, а Маршак, хотя и является «характерным примером повторения многочисленных ошибок Чуковского» и «еще не поставил свое творчество целиком на службу задачам коммунистического воспитания», – но все-таки «ближе к нам, чем Чуковский».
Полоса в «Комсомолке» была украшена карикатурой Гр. Розе «ЗаСЛОНили»: слон, крокодил с трубкой и бегемот в очках заслоняют от ребенка фабрики и заводы. Газета яростно требовала «решительного перелома на всем фронте детской литературы», чистки всех детских библиотек силами комсомольцев и прикрепления писателей к пионерским организациям и школам «для непосредственной связи и изучения детского читателя».
Многократно упомянутый выше Давид Ханин в «Книге – детям» за январь 1930 года в который раз объяснял читателю вредность Чуковского и его подражателей (к последним, кстати, опять отнесена Барто). Ханин рассказывал, что когда-то Чуковский сыграл положительную роль в детской литературе, поскольку призвал к «пониманию ребенка, пониманию его особенностей и языка…». А дальше шло сплошной грозной разрядкой: «Однако, отказавшись от поисков тематики, близкой и нужной современности, сознательно ограничив себя народными песенками, „Крокодилом“ и „Айболитом“ и излишне увлекшись детскими нелепицами, экикиками и пр., Чуковский сам отстранил себя от детской литературы и к 1929 г. оказался творчески несостоятельным». Но дело не в самом Чуковском, говорил гизовский начальник: в конце концов «его произведения можно запретить или разрешить, мы обладаем для этого достаточной административной властью. Гораздо серьезнее то, что его влияние, незаметно даже для самих авторов, часто сказывается в их творчестве» – и с этим влиянием надо «бороться сейчас, может быть, больше, чем непосредственно с самим Чуковским».
Зиму 1929/30 года К. И. в письме Маршаку назвал «проклятой». Тон этого письма удивляет своей болезненной кротостью, столь нехарактерной для задиристого Чуковского: "Вместе с сим я отправляю Ханину подробное письмо о своих книжках. Мне было совестно обременять Вас, переутомленного, всеми своими докуками. Пусть они заденут Вас только самым маленьким краюшком. Хлопочу главным образом о «Крокодиле». Прошу разрешить хоть семь тысяч экземпляров. То есть в десять раз меньше, чем требует рынок. Надеюсь, что Вы, Эпштейн (заведующий Главсоцвосом. – И. Л.),Луначарский, Ханин можете добиться этой скромной победы… Не слишком порицайте мои «Новые загадки», они выжаты из усталых мозгов. После «Топтыгина и Лисицы» я бросил детскую литературу – и снова взялся за брошенную свою книгу о Толстом".
Сказка «Топтыгин и Лиса» вышла в 1929 году, когда Чуковский утверждал, что уже три года ничего не пишет для детей, – продолжая при этом работать над «Айболитом» (он же «Лимпопо»), сочинять загадки… У него и в самом деле давно не получалось таких ярких, самобытных сказок, как те, что были написаны в первой половине 1920-х. В обстановке травли он работать не мог – и ушел в историю литературы. Это как раз очень подходящее и весьма утешительное занятие для писателя, измордованного историческими условиями, – вглядываться в другие условия другой эпохи и пытаться разглядеть закономерности.
Первая дневниковая запись в 1930 году сделана только 14 апреля: «Это страшный год – 30-й. Я хотел с января начать писание дневника, но не хотелось писать о несчастьях, все ждал счастливого дня, – и вот заболела Мура, сначала нога, потом глаз, – и вот моя мука с Колхозией, и вот запрещены мои детские книги, и вот бешеная волокита с Жактом – так и не выбралось счастливой минуты, а сейчас позвонила Тагер: Маяковский застрелился. Вот и дождался счастья. Один в квартире, хожу и плачу и говорю „Милый Владимир Владимирович“…»
Ходит и плачет, плачет и ходит, изнемогая от душевной боли, – это его способ с ней справляться, он не может сидеть на месте, выхаживает ее, а она все равно не отпускает. Запись о Маяковском – пронзительная, безнадежная, путаная от горя: "…и шел своим путем, плюя на нас, и вместо "милый Владимир Владимирович «я уже говорю, не замечая: „Берегите, сволочи, писателей“, в последний раз он встретил меня в Столешник, переулке, обнял за талию, ходил по переулку, как по коридору, позвал к себе – а потом не захотел (очевидно) со мной видеться – видно, под чьим-то влиянием: я позвонил, что не могу быть у него, он обещал назначить другое число и не назначил, и как я любил его стихи, чуя в них, в глубинах, за внешним, и глубины, и лирику, и вообще большую духовную жизнь… Боже мой, не будет мне счастья, не будет передышки на минуту, казалось, что он у меня еще впереди, что вот встретимся, поговорим, „возобновим“, и я скажу ему, как он мне свят и почему…»
А ведь Чуковскому в начале 1930 года было ничуть не лучше, чем Маяковскому. И в 1925-м – ничуть не лучше, чем Есенину (помните: «каждый писатель сейчас – Есенин»). И его давили, и его мучили, и ему было необычайно трудно наступать на горло собственной песне и, задрав штаны, бежать за комсомолом… Разве что у него была большая семья, что, с одной стороны, неимоверно осложняло жизнь, с другой – очень крепко к ней привязывало. Чуковский был, если можно так сказать, убежденный, сознательный, последовательный отец. Какую роль в жизни Маяковского и Есенина играли их дети – и какую в жизни Чуковского! Но дело даже не только в ответственности за благополучие детей – это внешнее; детность-бездетность – не решающий аргумент при выборе между бытием и небытием, и если нужны доказательства, то вот вам Цветаева в 1941-м. Это выбор жизненной стратегии; стратегию Маяковского Елена Иваницкая обозначила как саморастрату, постоянное одалживание энергии у будущего. Саморастратчиками были и Есенин, и Цветаева. Чуковский последовательно выбирал самосохранение – не в примитивно-шкурном смысле этого слова, а в самом высоком из всех возможных: он ценил не столько себя, сколько свою миссию – роль, которую должен выполнить он и которую больше выполнить не может никто; единственный сказочник на 150 миллионов человек, «наследник и сомышленник Шевченки», недостойный, как он сам говорил, но несомненный наследник русской классической литературы… Все это он умел в себе ценить и не ставить это себе в заслугу – скорее, воспринимал себя как немощный сосуд, скрывающий зажженный титанами вечный огонь; разбить сосуд в угоду малограмотным устрицам, мещанам, пинкертонам – невозможное неуважение к огню. Наконец, он не был прирожденным трагиком. Он часто отчаивался, его сотрясали тяжелейшие депрессии, но тоска и ужас никогда не были для него источником вдохновения. Есть сумрачные поэты, кому близость смерти придает поэтической силы, кому гибельное отчаяние, душевная боль, горе, тоска диктуют лучшие строки, кто лучше всего пишет, когда ему бесконечно плохо. Таковы ценимые им Маяковский, Блок, таков любимый Корнеем Ивановичем Некрасов. Но сам Чуковский не таков; его дар – совсем другой природы: он солнечный, радостный, игровой. Трагедия не окрыляла его, а лишала творческих сил. Там, где в его поэзию и прозу врывается настоящая трагедия, он терпит неудачи; так случилось с «Солнечной» и с «Одолеем Бармалея». Времена тяжелых общенародных бедствий скрывают его с головой: в это время он не может сделать ничего ценного. Недаром он сам подчеркивал: детский писатель – в душе ребенок, ему нужна доброжелательная среда. Ему нужны мирная жизнь, благожелательное отношение критики, общение с детьми. Радость была сырьем для его творчества и его продуктом – облагороженная, приумноженная, облеченная в поэтическую форму чистая радость. Мог ли такой человек вообще сколько-нибудь серьезно рассматривать вариант самовольного ухода в небытие?
В. Искрин пенял Горькому: «Своим заявлением тов. Горький объективно облегчает защиту „чуковщины“» – и сурово пояснял: «…не игра и не забава, а сознательное участие с малых лет в борьбе и труде взрослых является основой коммунистического воспитания». И. Разин в своей статье «Про серого заиньку и пятилетку. Против аполитичности в детской литературе» (естественно: ведь ЦК в постановлении осудил аполитичность) обличал: "Выросла целая плеяда «Чуковских», которые занимаются беспредметным развлекательством. Если Чуковский первыми своими книгами внес кое-что новое в детскую литературу, изучив язык и рост ребенка, то все его творчество за последние годы является недопустимым увлечением детскими нелепицами. Чуковский вреден не только своею аполитичностью, абсолютным пренебрежением к социальной тематике. В книге Чуковского «Мой додыр» (так в тексте. – И. Л.)имеются моменты религиозного мировоззрения («Боже, Боже, что случилось». – И. Л.),пренебрежение к трубочисту. В его же сборничке «Черепаха» все портные – трусы. В его других книгах господствуют антропоморфизм, чрезмерная динамичность, идущие вразрез со всеми педагогическими установками (опять «установками»! – И. Л.).О народных стишках Чуковского правильно сказано в «Книге и революции», что символы косности, русотяпства, обломовщины цветут на полях детской литературы. Тут и насмешливые стихи про Ваню простого (читай – бедного) или: «Давай-ка мы, женушка, домок наживать»".
Обличительный пафос Разина достигает удивительных высот: «Разве можно оправдать линию ГИЗ, издавшего в качестве приложения к „Ежу“ (несмотря на своевременные протесты ЦБ ЮП) сочинения Чуковского? Разве допустимо было издание… „Космосом“ сказок Андерсена?» Досталось и другим автором – Андровой за то, что в ее книге «дана явная проповедь семейного счастья» (опять-таки инициированная зловредным Чуковским), Барто – за «явно пацифистскую установку»… В.Яковлев в статье «На новые рельсы» разграничивал Чуковского и Маршака: Чуковский совсем чужой, а Маршак, хотя и является «характерным примером повторения многочисленных ошибок Чуковского» и «еще не поставил свое творчество целиком на службу задачам коммунистического воспитания», – но все-таки «ближе к нам, чем Чуковский».
Полоса в «Комсомолке» была украшена карикатурой Гр. Розе «ЗаСЛОНили»: слон, крокодил с трубкой и бегемот в очках заслоняют от ребенка фабрики и заводы. Газета яростно требовала «решительного перелома на всем фронте детской литературы», чистки всех детских библиотек силами комсомольцев и прикрепления писателей к пионерским организациям и школам «для непосредственной связи и изучения детского читателя».
Многократно упомянутый выше Давид Ханин в «Книге – детям» за январь 1930 года в который раз объяснял читателю вредность Чуковского и его подражателей (к последним, кстати, опять отнесена Барто). Ханин рассказывал, что когда-то Чуковский сыграл положительную роль в детской литературе, поскольку призвал к «пониманию ребенка, пониманию его особенностей и языка…». А дальше шло сплошной грозной разрядкой: «Однако, отказавшись от поисков тематики, близкой и нужной современности, сознательно ограничив себя народными песенками, „Крокодилом“ и „Айболитом“ и излишне увлекшись детскими нелепицами, экикиками и пр., Чуковский сам отстранил себя от детской литературы и к 1929 г. оказался творчески несостоятельным». Но дело не в самом Чуковском, говорил гизовский начальник: в конце концов «его произведения можно запретить или разрешить, мы обладаем для этого достаточной административной властью. Гораздо серьезнее то, что его влияние, незаметно даже для самих авторов, часто сказывается в их творчестве» – и с этим влиянием надо «бороться сейчас, может быть, больше, чем непосредственно с самим Чуковским».
Зиму 1929/30 года К. И. в письме Маршаку назвал «проклятой». Тон этого письма удивляет своей болезненной кротостью, столь нехарактерной для задиристого Чуковского: "Вместе с сим я отправляю Ханину подробное письмо о своих книжках. Мне было совестно обременять Вас, переутомленного, всеми своими докуками. Пусть они заденут Вас только самым маленьким краюшком. Хлопочу главным образом о «Крокодиле». Прошу разрешить хоть семь тысяч экземпляров. То есть в десять раз меньше, чем требует рынок. Надеюсь, что Вы, Эпштейн (заведующий Главсоцвосом. – И. Л.),Луначарский, Ханин можете добиться этой скромной победы… Не слишком порицайте мои «Новые загадки», они выжаты из усталых мозгов. После «Топтыгина и Лисицы» я бросил детскую литературу – и снова взялся за брошенную свою книгу о Толстом".
Сказка «Топтыгин и Лиса» вышла в 1929 году, когда Чуковский утверждал, что уже три года ничего не пишет для детей, – продолжая при этом работать над «Айболитом» (он же «Лимпопо»), сочинять загадки… У него и в самом деле давно не получалось таких ярких, самобытных сказок, как те, что были написаны в первой половине 1920-х. В обстановке травли он работать не мог – и ушел в историю литературы. Это как раз очень подходящее и весьма утешительное занятие для писателя, измордованного историческими условиями, – вглядываться в другие условия другой эпохи и пытаться разглядеть закономерности.
Первая дневниковая запись в 1930 году сделана только 14 апреля: «Это страшный год – 30-й. Я хотел с января начать писание дневника, но не хотелось писать о несчастьях, все ждал счастливого дня, – и вот заболела Мура, сначала нога, потом глаз, – и вот моя мука с Колхозией, и вот запрещены мои детские книги, и вот бешеная волокита с Жактом – так и не выбралось счастливой минуты, а сейчас позвонила Тагер: Маяковский застрелился. Вот и дождался счастья. Один в квартире, хожу и плачу и говорю „Милый Владимир Владимирович“…»
Ходит и плачет, плачет и ходит, изнемогая от душевной боли, – это его способ с ней справляться, он не может сидеть на месте, выхаживает ее, а она все равно не отпускает. Запись о Маяковском – пронзительная, безнадежная, путаная от горя: "…и шел своим путем, плюя на нас, и вместо "милый Владимир Владимирович «я уже говорю, не замечая: „Берегите, сволочи, писателей“, в последний раз он встретил меня в Столешник, переулке, обнял за талию, ходил по переулку, как по коридору, позвал к себе – а потом не захотел (очевидно) со мной видеться – видно, под чьим-то влиянием: я позвонил, что не могу быть у него, он обещал назначить другое число и не назначил, и как я любил его стихи, чуя в них, в глубинах, за внешним, и глубины, и лирику, и вообще большую духовную жизнь… Боже мой, не будет мне счастья, не будет передышки на минуту, казалось, что он у меня еще впереди, что вот встретимся, поговорим, „возобновим“, и я скажу ему, как он мне свят и почему…»
А ведь Чуковскому в начале 1930 года было ничуть не лучше, чем Маяковскому. И в 1925-м – ничуть не лучше, чем Есенину (помните: «каждый писатель сейчас – Есенин»). И его давили, и его мучили, и ему было необычайно трудно наступать на горло собственной песне и, задрав штаны, бежать за комсомолом… Разве что у него была большая семья, что, с одной стороны, неимоверно осложняло жизнь, с другой – очень крепко к ней привязывало. Чуковский был, если можно так сказать, убежденный, сознательный, последовательный отец. Какую роль в жизни Маяковского и Есенина играли их дети – и какую в жизни Чуковского! Но дело даже не только в ответственности за благополучие детей – это внешнее; детность-бездетность – не решающий аргумент при выборе между бытием и небытием, и если нужны доказательства, то вот вам Цветаева в 1941-м. Это выбор жизненной стратегии; стратегию Маяковского Елена Иваницкая обозначила как саморастрату, постоянное одалживание энергии у будущего. Саморастратчиками были и Есенин, и Цветаева. Чуковский последовательно выбирал самосохранение – не в примитивно-шкурном смысле этого слова, а в самом высоком из всех возможных: он ценил не столько себя, сколько свою миссию – роль, которую должен выполнить он и которую больше выполнить не может никто; единственный сказочник на 150 миллионов человек, «наследник и сомышленник Шевченки», недостойный, как он сам говорил, но несомненный наследник русской классической литературы… Все это он умел в себе ценить и не ставить это себе в заслугу – скорее, воспринимал себя как немощный сосуд, скрывающий зажженный титанами вечный огонь; разбить сосуд в угоду малограмотным устрицам, мещанам, пинкертонам – невозможное неуважение к огню. Наконец, он не был прирожденным трагиком. Он часто отчаивался, его сотрясали тяжелейшие депрессии, но тоска и ужас никогда не были для него источником вдохновения. Есть сумрачные поэты, кому близость смерти придает поэтической силы, кому гибельное отчаяние, душевная боль, горе, тоска диктуют лучшие строки, кто лучше всего пишет, когда ему бесконечно плохо. Таковы ценимые им Маяковский, Блок, таков любимый Корнеем Ивановичем Некрасов. Но сам Чуковский не таков; его дар – совсем другой природы: он солнечный, радостный, игровой. Трагедия не окрыляла его, а лишала творческих сил. Там, где в его поэзию и прозу врывается настоящая трагедия, он терпит неудачи; так случилось с «Солнечной» и с «Одолеем Бармалея». Времена тяжелых общенародных бедствий скрывают его с головой: в это время он не может сделать ничего ценного. Недаром он сам подчеркивал: детский писатель – в душе ребенок, ему нужна доброжелательная среда. Ему нужны мирная жизнь, благожелательное отношение критики, общение с детьми. Радость была сырьем для его творчества и его продуктом – облагороженная, приумноженная, облеченная в поэтическую форму чистая радость. Мог ли такой человек вообще сколько-нибудь серьезно рассматривать вариант самовольного ухода в небытие?