И вот, настал такой момент,
Когда загнали нас в Ташкент,
И право, сей Ташкент – кудесник:
Едва в одну попали грязь,
Тотчас же обрели мы связь,
То было в первый же воскресник.
 
 
И Репин, Горький, Брюсов, Блок, —
О, всех желаний потолок! —
Те, кто бессмертны и велики,
Те гении недавних лет,
Чей не сотрется гордый след,
Они пред нами – в Вашем лике.
Вы снова дар явили свой.
Рассказ то грустный, то живой,
То саркастичный, то фривольный,
Ваш острый ум, лукавый взгляд,
Слегка опасной речи яд —
Все будит в нас восторг невольный.
 
   К. И., комментируя эту запись, писал, что ташкентских писательских записей в Чукоккале мало: «было не до того». Все душевные силы отнимала тревога о судьбе сыновей и работа. «Я работал тогда в правительственной комиссии по устройству эвакуированных детей, встречал на вокзале каждый эшелон, привозивший десятки и сотни военных сирот, писал статьи для Советского Информбюро и для местной газеты, сочинял антивоенную сказку „Одолеем Бармалея“ – и совсем забыл, что на дне чемодана у меня лежит истрепанная „Чукоккала“. Но случилось так, что в феврале 1942 года группа московских писателей по инициативе Иосифа Уткина решила собираться по воскресеньям в том доме, где он проживал (вместе со своим другом Погодиным). В первое воскресенье Погодин должен был читать свою новую драму, но тут заболел – и нужно было спешно его заменить. Тут я вспомнил о „Чукоккале“ и продемонстрировал ее перед собравшимися».
   Очарованный Левик тут же написал в «Чукоккалу» экспромт – едва ли не единственное свидетельство ташкентской жизни на ее страницах. Такие встречи происходили не раз, и на некоторых он и сам читал свои переводы из Ронсара и других поэтов, чрезвычайно нравившиеся Чуковскому. В комментарии к «Чукоккале» приводится фрагмент воспоминаний Левика о Корнее Ивановиче: «Здесь, в Ташкенте, я впервые увидел, какое множество добрых дел, не прекращая ни на один день углубленной творческой работы, успевал сделать этот удивительный человек. Тут позаботиться о ребенке, потерявшем родителей, там выхлопотать пособие вдове погибшего на войне или просто умершего незнакомца, устроить эвакуированному какую-нибудь работу или обыкновенный кров над головой… Все в нем было отмечено яркой индивидуальностью, выражавшейся, конечно, и в том, что никогда нельзя было предугадать, что он скажет или сделает».
   О такой спокойной и вдумчивой заботе Чуковского вспоминает и Валентин Берестов: Корней Иванович не только говорил с ним о стихах, но и интересовался тем, сыт ли молодой поэт. Осенью 1942 года он надолго уезжал в Москву—и перед отъездом, завершая многочисленные собственные дела, хлопотал об устройстве судьбы талантливого мальчика. Сам Берестов, больной пеллагрой, в это время был на прополке хлопка, откуда его вызвали в Ташкент: «Твои стихи читали по радио!» Оказалось, рассказывает он, Чуковский «побывал во Дворце пионеров и посоветовал, чтобы меня непременно вовлекли в литературный кружок, где я мог бы подружиться с пишущими ровесниками. Был в Наркомпросе, в Комиссии помощи эвакуированным детям, у энтузиасток, воспетых им в газетных статьях и в книжке „Дети и война“, и просил, чтобы они заинтересовались моей семьей. Был на радио и сказал, что у одного мальчика из Калуги есть стихи о войне, которые должны услышать дети и взрослые. Был у Алексея Толстого и вместе с ним добился, чтобы мне дали путевку в санаторий. И научил, как меня найти, чтобы я мог воспользоваться этой путевкой: меня отыскали по адресу на библиотечном формуляре. После санатория меня долечивали в больнице… Таким образом, я обязан Чуковскому еще и жизнью».
   По рассказу Бенедикта Сарнова, Чуковский опекал и друга Вали Берестова Эдуарда Бабаева, тоже еще совсем мальчика, который тоже писал стихи. «Вам надо записаться в настоящую большую библиотеку», – сказал ему Корней Иванович. И сейчас, как в голодные времена «Всемирной литературы», он заботится о том, чтобы поэты, даже если (или особенно если?) они еще только начинающие поэты, были сыты, здоровы – и обеспечены духовной пищей. Да, путевка в санаторий, помощь семье, братская тарелка супа из кормовой свеклы – но вместе с тем и устройство в литературный кружок, и стихи по радио, и «вам надо записаться в настоящую большую библиотеку».
   При этом собственных забот о большой семье, собственной работы у него было бесконечно много: и Совинформбюро, и газета «Правда Востока», и лекции, и комиссия помощи детям, и его «Сказки», пошедшие в печать в узбекском книжном издательстве. «Но, конечно, если бы я заболел или помер, – писал он в феврале 1942 года сыну Николаю, – семье пришлось бы очень тяжело, так как Лида, например, за четыре месяца не может заработать ни гроша».
   Лидию Корнеевну Наркомпрос привлек к работе в Комиссии помощи эвакуированным детям. Комиссия занималась судьбой детей, прибывающих из европейской части страны. Их распределяли по детдомам, отдавали осиротевших на воспитание в семьи. Некоторые были даже не осиротевшими, а просто потерявшимися при бомбежках, хаотических пересадках и переездах. «Матери блуждали по всей стране: детские дома раскиданы были тогда и по Сибири и по всему Узбекистану. Первая забота Комиссии: составить списки детей и их детдомовские адреса, – писала Л. К. в „Прочерке“. – Случалось, трехлетние, двухлетние, четырехлетние ребятишки знали только свои имена – не фамилии. „Коля, как зовут твою маму?“ Молчит. „А папу?“ После долгого молчания: „Папа“. „А где ты раньше жил?“ Рев. „У мамы, папы и бабушки“».
   Говорят, именно Корнею Ивановичу первым пришло в голову записывать воспоминания потерявшихся детей, которые не могли вспомнить свое имя и фамилию, город, откуда приехали, но помнили какие-то мелкие детали – цвет дома, сад, какую-нибудь скрипучую калитку, – по которым, возможно, родители потом смогли бы их найти. Позднее Агния Барто несколько лет вела на радио передачу, где читали такие истории, и это позволяло разлученным семьям воссоединиться. Работы оказалось здесь – на годы. Между делом Лидия Корнеевна стала записывать детские свидетельства о войне. Некоторые говорили о пережитом неохотно, другие – взахлеб. Таких свидетельств накопилось на целую книгу «Слово предоставляется детям» – книгу простых и оттого особенно жутких детских рассказов о пережитом нечеловечески страшном опыте.
   Чуковский тоже писал о детях: в январе 1942 года уже закончил книгу «Дети и война», которая вскоре вышла в Ташкенте. Книжка совсем маленькая, чуть больше ладони. Она снабжена авторским примечанием: «Это вариант книжки, написанной для американских читателей». К теме «Дети и война» К. И. обращался уже не раз. Точно так же называлась его большая статья, опубликованная в 1915 году в «Ниве», где говорилось о том, что война может не только отравить детские души ядом ненависти, но и стать «воспитательницей», – если взрослые направят душевную энергию ребенка в нужное русло. В книге «Англия накануне победы» он целую главу отвел рассказу о той колоссальной помощи, которую дети оказывают взрослым. Английские примеры в Первую мировую были более убедительны: у российских детей не было ни той убежденности, ни той организованности. Во Вторую мировую Чуковский уже с гордостью пишет о настоящей детской армии помощников, которая стала огромной и серьезной силой. Это и тимуровцы, помогающие семьям солдат и офицеров, и сборщики металлолома, и дети на сборе урожая – «никогда еще на нашей планете слабые, казалось бы, и неумелые руки детей не осуществляли в таких громадных масштабах, – так планомерно, организованно, с такой целеустремленностью, с такой энергией таких насущных государственных задач». «Дети никогда еще не проявляли такого усердия, никогда еще не обуздывали себя такой дисциплиной, – хотя, конечно, было бы противоестественным чудом, если бы кое-где не наблюдалось распада установленных школьных навыков».
   Чуковский рассказывает о детях, совершающих подвиги на войне, – детях, которые стали «боевыми товарищами», о мудрых учителях, которые даже в неподходящих условиях полевых работ умудряются на практике изобретательно и умно преподносить своим детям физику или геометрию, о семьях, усыновляющих сирот, о кружке девочек-рукодельниц, перешивающих старое рванье на новые детские вещи, о девочке, спасавшей раненых из горящего поезда… Это – мобилизованная, сплоченная детская армия, которая действительно оказывает «нашему тылу и фронту такую могучую помощь, какой в былые эпохи на всем протяжении всей истории никто никогда не ждал от детей».
   И, конечно, к созданию книг для таких детей нужно было относиться особенно внимательно и серьезно. Одно из выступлений Чуковского в печати – статья в газете «Литература и искусство» (8 мая 1943 года), озаглавленная «О пользе творчества», – посвящается ненавистному явлению: халтурной детской книге. «Есть простое и легкое средство изготовить военную книгу: возьми ножницы, вырежь из разных книг и журналов десятка полтора стишков из очерков, озаглавь эту окрошку возможно звонче, например: „Вперед!“ или „Слава героям!“ – и военная книга готова». Чуковский обличал Детиздат, который работает «при помощи ножниц» и создает целые планы книгоиздания, где указаны еще ненаписанные книги с готовым названием и готовой темой: «Повесть должна показать, как советская школа сплотила ребят».
   «Нам нужны вдохновенные, горячие, мускулистые книги, способные влиять на целые поколения детей, а такие книги еще никогда не писались для заполнения рубрики в ранее составленном издательском плане», – негодовал Чуковский. «Кто заказывал Антону Макаренко „Педагогическую поэму“?» Особенно его возмущают книжки, где с фашистами легко и весело, играючи, воюют малые дети, где война – это «цепь побед над дурачишками-гитлеровцами», где враги с идиотским терпением ждут, пока доблестные двухлетки их прикончат. Нельзя так писать о войне, это дискредитирует литературу в глазах детей, которые прекрасно понимают, что это за война – и какова цена таким книжкам. «Это просто канцелярские отписки от важной и ответственной темы».
   И вновь, как в Первую мировую, его огорчает то, что авторы детских произведений предпочитают рассказывать об исключительных боевых подвигах детей, хотя на фронте ребенку совсем не место, и совершенно обходят вниманием куда более важную тему: «не показное, не эффектное геройство повседневной работы, геройство внутренней дисциплины, терпения, нравственной стойкости, словом, то геройство, которое в настоящее время требуется от ребенка в тылу».

«Одолеем Бармалея!»

   3 марта 1942 года в дневнике Чуковского появляется запись: «Ночь. Совершенно не сплю. Пишу новую сказку. Начал ее 1-го февраля. Сперва совсем не писалось… Но в ночь на 1-е и 2-е марта – писал прямо набело десятки строк – как сомнамбула. Никогда со мной этого не бывало. Я писал стихами скорей, чем обычно пишу прозой; перо еле поспевало за мыслями. А теперь застопорилось». 31 марта он пишет, что сказка пишется трудно, – то ни строки не получается, то вдруг опять десятки строк сразу.
   1 апреля, в день своего 60-летия, К. И. заносит в дневник: «Подарки у меня ко дню рождения такие. Боба пропал без вести. Последнее письмо от него – от 4 октября прошлого года из-под Вязьмы. Коля – в Л-де. С поврежденной ногой, на самом опасном фронте. Коля – стал бездомным: его квартиру разбомбили. У меня, очевидно, сгорела в Переделкине вся моя дача – со всей библиотекой, которую я собирал всю жизнь. И с такими картами на руках я должен писать веселую победную сказку».
   К этому времени он давно уже сказок не писал. Читал их на утренниках, да, они выходили многочисленными переизданиями – но, кажется, сама способность писать радостные стихотворные сказки покинула К. И. в последнее предвоенное десятилетие. «…Никогда не думал, что мне придется писать произведение в стихах по той простой причине, что, во-первых, я очень увлекался писанием для взрослых и меня к сказкам, отнюдь, не тянуло, а во-вторых, не хотелось перепевать самого себя», – писал он в дневнике.
   Евгений Ефимов пишет: «Однако в Ташкенте, работая в Республиканской комиссии помощи эвакуированным детям, ежедневно встречаясь с десятками и сотнями малышей и подростков, переживших ужасы войны и искалеченных душевно, а потом и телесно, Чуковский всем сердцем почувствовал общественную потребность в новой сказке, максимально приближенной к происходящим событиям». Далее приводится обширная цитата из публикации Чуковского в «Ташкентском альманахе», который вышел в 1942 году: «Мне хотелось бы внушить даже маленьким детям, что в этой Священной войне бой идет за высокие ценности мировой культуры, гуманизма, демократизма, социальной свободы, что этими идеалами вполне оправданы огромные жертвы, которые приносят свободолюбивые страны для сокрушения гитлеровщины. О нравственной борьбе с осатанелым фашизмом мы слишком мало говорим нашим детям. В этой грандиозной эпопее их зачастую прельщает лишь эффектный задор молодечества. Идейные цели войны слишком часто ускользают от них. Чтобы рельефнее представить эти цели, я и вывел знакомого им Айболита, который издавна является в их глазах воплощением доброты, самоотверженности, верности долгу и мужества, и противопоставил ему разрушительную и подлую силу фашизма».
   Если воплощением гуманизма и самопожертвования в его сказках был доктор Айболит, то воплощением тупой разрушительной силы конечно же стал дикарь, людоед Бармалей. И новая сказка получила название «Одолеем Бармалея!». Вот как в ней впервые появляется Айболит: «И там на балконе сидит / Добрый седой Айболит! / Он галке крыло перевязывает /И кролику сказку рассказывает». А вот одно из явлений Бармалея:
 
Он стоит, Бармалей, и позевывает,
На цветы луговые поплевывает.

Он стоит над веселыми селами,
Над полями стоит он веселыми
И бормочет бессмысленным голосом:
"Истребить! Погубить!
Уничтожить! Убить!
Погубить! Разбомбить!
Ни людей,
Ни детей —
Никого не щадить!"
 
   За Айболитом стоят любовь и милосердие, вся выработанная веками страданий гуманистическая этика; за ним – поэтичный мир природы и созидательного труда (недаром в конце сказки в общем плясе изначально участвовали не только деревья, звери и люди, но и орудия производства). Бармалей – это тот самый кафр и готтентот, которому ничего не дорого. Он ничего не любит, ничем не дорожит, кроме примитивного комфорта, и войско у него такое же: «вкруг него павианы поганые на траве развалилися пьяные», «а за ними крокодилы с гориллами, с кабанами его тупорылыми».
   Исходные предпосылки были ясны: уютному, доброму миру, где в ночи горят светлячки, где звери мирно живут и трудятся, противостоит грубая, злая сила. Задачи были ясны тоже: надо было показать, что нравственная правота добрых зверей – сила куда более могучая, чем все клыки, рога и копыта злых. Надо было рассказать об этом на понятном ребенку языке, связать эти сказочные реалии с тем, что они ежедневно слышат по радио. «Считаю необходимым построить всю сказку на терминах Совинформбюро, в этом ее литературная оригинальность, – писал Чуковский. – Я заметил, что дети пользуются этими терминами, это их слова в нынешней войне». В архиве писателя сохранились огромные списки таких терминов («саперная лопатка, чтобы бить наверняка, сокрушительный удар, фугас, ни пяди земли, воздушный патруль, логово, боевое снаряжение и многие другие», цитирует Ефимов в комментарии к сказке). Чуковский считал, что именно они лучше всего донесут до ребенка нравственный смысл сказки. Но именно это ее и погубило.
   Стихия Чуковского – фантастическая, условная, не имеющая никакого отношения к действительности: звери говорят, муха носит сапожки и выходит замуж за комара, туфельки растут на дереве, посуда сбегает от хозяйки; стихия эта – игровая и танцевальная. Когда в нее вторгаются тяжелые военные реалии, сказка трещит по швам. Смешение зайчиков и гиен со всеми этими «приговор приведен в исполнение», «ураганный огонь», «залпы орудий» оказалось невозможным:
 
А когда врага мы гнали
До исходных рубежей,
К нам тайком перебежали
Триста семьдесят моржей.
 
   Текст рассыпается, он похож на центон – из таких, что сам Чуковский придумывал бессчетно, получал в письмах от друзей, давал студийцам на отгадку в качестве пособия по истории четырехстопного хорея в русском стихосложении:
 
Лысый с белой бородою
Старый русский великан
С догарессой молодою
Упадает на диван.
 
   Когда-то ему прислал эти строки Жаботинский, это потом уже он включил их в свои «Ходы русского хорея». Заканчивался центон Жаботинского так:
 
…И с каким-то армянином (Некрасов)
Он загладил свой позор! (Пушкин).
 
   Осталось добавить только советскую песню: «И на Тихом океане свой закончили поход». Вот такой же эклектичной и получилась сказка.
   Перенос трагического военного эпоса в мир малых зверей издавна, еще со времен древнегреческой «Батрахомиомахии», служил целям пародийным. «Война мышей и лягушек» откровенно высмеивала «Илиаду». И, естественно, сказка Чуковского, построенная на том же принципе, тоже стала выглядеть не эпосом, а пародией на эпос, травестированием темы, чего автор ни в коей мере не желал. Хотя как он – с его колоссальной эрудицией, с его знанием мировой культуры – упустил из виду такой предсказуемый комический эффект такого древнего и популярного приема – совершенно непонятно. Кстати, ведь и упомянутую «Батрахомиомахию» он прекрасно знал и любил цитировать перевод Жуковского: «И был надолго край наш обезмышен…»
   Сказка не давалась Чуковскому. Материал сопротивлялся. Два стилистически чужеродных пласта не смешивались, как вода и масло. Не выстраивалась – не вытанцовывалась композиция (в буквальном смысле слова – прежние сказки у Чуковского именно что вытанцовывались), не держал сюжет. Даже сам нравственный смысл сказки оказался не так уж очевиден: война зверей с Айболитом началась из-за того, что старый гуманист отказался лечить «злых» зверей, агрессоров:
 
"Нет, не пойду я
Лечить бегемота.
Мне бегемота
Лечить неохота:
Ваш бегемот —
Кровожадный злодей,
Он задушил
Четырех лебедей".
 
   Так же он отказал и горилле, проглотившей осу, и волчице, сожравшей двенадцать козлят:
 
"Ступай себе, злая!
Лишь добрых лечу я,
Тебя, кровопийцу,
Лечить не хочу я!"
 
   Правда, лечить он не стал тех, кому стало плохо от их собственных злодеяний, да и полемизировать на темы медицинской этики можно долго – и это вовсе не входит в наши задачи; заметим однако, что вопрос о том, кто заслуживает, а кто не заслуживает лечения, – очень непростой и совсем не детский.
   Судя по многочисленным текстуальным и сюжетным совпадениям, в основу сказки «Одолеем Бармалея!» легла одна из первых редакций «Доктора Айболита» – запрещенная в 1928 году Соцвосом «Лимпопо» (текст ее опубликован в том же томе «Новой библиотеки поэта» среди черновиков и вариантов). Правда, там такого избирательного лечения еще не было, там злые звери не пускали «бедную серую лесную мелкоту» лечиться к доктору, а тот их стыдил: «Я летел и день и ночь / Вашим деточкам помочь, / Я ухаживал за ними, / Как за милыми родными, / Вы же от моих ворот / Отгоняете сирот». Злые звери собирались его съесть, Айболит спокойно встречал эти угрозы: «Ну что же, я в вашей власти, / Рвите меня на части, / Хватайте меня / И глотайте меня, / Но знайте, злодеи, несметная рать / Будет меня защищать. / Она не простит, отомстит, / Она за меня постоит». В конечном итоге лесная беднота и мелкота победила страшных зверей (кулаков и буржуев, судя по всему), и они клялись, что больше не будут, но доктор им не поверил, их прогнал и с тех пор… да-да, лечил «только зайчиков и белочек, да ежиков, да чижиков, да ужиков – да своих добрых домашних друзей – коров, уток, петухов, поросят и лошадок».
   В этой же сказке уже тогда имелось описание большой звериной войны с акулой:
 
Впереди бегут мартышки
И в нее бросают шишки,
Сзади белочки летят
И орешками палят,
А лягушки на опушке
Желудями как из пушки
Пу, пу, пу и пу, пу, пу.
 
   Это не самые лучшие стихи Чуковского, однако шишки, орешки и желуди в качестве звериного оружия смотрятся вполне органично. Но, когда вместо шишек и орешков все эти мартышки и белочки вооружились минометами и сели в тяжелые бомбардировщики, – эффект оказался не тем, на который рассчитывал автор.
   Тогда, в конце 1920-х, К. И. не напечатал этот вариант – и к лучшему: в историю вошел хрестоматийный доктор Айболит с его нормальным врачебным подвигом – бежал, стремился, торопился к больным, лечил днями и ночами – и всех вылечил. И сказка только выиграла оттого, что обошлась без сусальных ежиков-чижиков-лошадок («не лошадка, а лошада», сам же сочувственно указывал в «От двух до пяти»). И оттого, что в ее состав не вошла история коллективной победы организованной лесной бедноты над большими и страшными угнетателями – причем история, изложенная вялыми, слабыми стихами: «сзади белочки летят и орешками палят», «о да, злодеи, да, да, да, вам не укрыться никуда». В классическом «Айболите» стихи крепкие, звонкие, мгновенно запоминающиеся и лишенные всех этих оперных «о да» и сопливых зверячьих стенаний: «…мы малые, мы слабые, мы тихие зверушки, мы зайчики, мы белочки, мышки и лягушки…»
   Остается только догадываться почему, когда у К. И. появилась мысль написать военную сказку, он не начал совершенно новую историю с чистого листа, а решил довести до ума старый текст, когда-то уже отвергнутый. Отчасти потому, что дорожил каждой удачной строчкой: если чем-то из неопубликованного можно было воспользоваться для новой работы – он пользовался. Слишком трудно давались ему эти строчки, чтобы ими разбрасываться. Может быть, он считал, что сказка и так уже достаточно продумана, хорошо сконструирована, основана на правильных принципах, надо только сесть и написать. А может быть, просто не до того ему было в это трудное время – и он пошел по пути наименьшего сопротивления.
   Плохо удался даже сюжет сказки. Доктор лечил добрых зверей и отказал злым, из-за этого на мирную Айболитию напала страшная Свирепия, Айболития страдает, дает отпор из последних сил, теряет позиции из-за предательства, изнемогает – и тут вдруг, как Deus ex machina,объявляется на самолете Ваня Васильчиков из какой-то загадочной Чудославии, сплошь населенной героями, и чуть не в одиночку расправляется со всем вражеским войском. Маленький читатель полагает, что так и надо: сказка же, почему бы и нет? А читатель взрослый начинает задумываться: а что, собственно, автор имел в виду? Пока были две враждующие стороны – все было понятно, а откуда взялась Чудославия? И что это за аллегории? Айболития – это что, малые страны Европы, а Чудославия – Советский Союз? Или Айболития – СССР, а на помощь приходят союзники? Нехороший какой-то политический смысл… (Критик Заславский, ознакомившись со сказкой, всерьез недоумевал: почему из Чудославии прилетел один Ваня Васильчиков? «Как будто это наша страна, советская. Но в таком разе, почему же она не воюет с Бармалеем? А отождествлять Айболитию с нами неудобно по многим причинам».)
   Как бы то ни было, наконец Бармалея одолели и справедливость восторжествовала так, что даже тошно. У современных читателей сказки этот фрагмент вызывает, пожалуй, тоскливое недоумение и чувство неловкости:
 
И перед Ваней упал Бармалей:
"Не губи ты меня!
Не руби ты меня!
Пожалей ты меня, пожалей!"
 
   Ваня спросил у зверей, пощадить ли Бармалея, на что они ему сурово ответили, что мародеру и живодеру нет пощады – и заключили: «Ненавистного пирата / Расстрелять из автомата / Немедленно!»
 
И сразу же в тихое утро осеннее,
В восемь часов в воскресение,
Был приговор приведен в исполнение.
 
 
И столько зловонного
Хлынуло яда
Из черного сердца
Убитого гада,
Что даже гиены поганые
И те зашатались, как пьяные,
Упали в траву,
Заболели
И все до одной
Околели!
 
   Похоже, кто-то спросил Чуковского, как при этом не околели добрые звери, потому что глава завершается совсем уже запредельной припиской в скобках:
 
(А добрые звери
Спаслись от заразы:
Спасли их чудесные
Противогазы.)
 
   В первом варианте Ваня Васильчиков самолично заколол Бармалея штыком.
   К. И. читал свою поэму разным детям – в том числе и тем, которых фашисты лишили всего: дома, родителей, братьев и сестер. Лидия Корнеевна записывала страшные истории этих детей – чего стоит один рассказ девочки о том, как немец бросил в колодец ее грудную сестренку: «У нас что ни двор – во всех колодцах грудняшки валялись». Или история мальчика, которого мама послала во двор – «а потом шипение, грохот, а потом я подбежал – одни камни и черный дым, и нет ни мамы, ни братишек, ни сестренки. Папу я нашел под камнями. Но только у него не было головы и одной руки». Или свидетельство другой девочки, которая спряталась в поле от бомбежки поезда: «Гляжу из-под хлеба – поезд горит и тот вагон, где была мама». Дети, пережившие такое, разумеется, вполне отождествляли сказочного Бармалея с реальным Гитлером, и «расстрелять из автомата» наверняка не казалось им чрезмерной карой – скорее уж, слишком слабой.
   Таких чтений было много – не раз и не два Чуковский проверял на детской и подростковой аудитории, как сказка воспринимается, как переживают сказочные события юные слушатели. Вместе с ними придумывал названия глав (с этими названиями поэма и вышла потом в «Пионерской правде»). Одно из таких выступлений – перед читательским активом библиотеки Ташкентского дома пионеров в мае 1942 года – описал Валентин Берестов. Чуковский в этом рассказе уже не тот скорбный и усталый человек, которого мальчик Валя видел в канун нового года, – в читальню входит, отвешивая пылкие комплименты библиотекаршам, «веселый гигант в белой рубахе, с канцелярской папкой под мышкой, беловолосый, розоволицый, большеносый, громогласный. Он кланяется, он машет папкой, ему здесь нравится». Он предлагает собравшимся 13—14-летним подросткам придумать название для новой сказки, и читательский актив, прослушав сказку, наперебой предлагает названия; наконец Чуковский собирается уходить, «убедившись, что все счастливы и совершенно покорены».