Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- Следующая »
- Последняя >>
«Таракан, Таракан, Тараканище!»
Всякий раз, когда Чуковский, кажется, окончательно уничтожен, раздавлен, растерт сапогом и выброшен на свалку истории, он находит в себе силы подняться и сесть за письменный стол. И непоседливая Чуковская муза – то ли сжалившись, то ли снизойдя, то ли просто набегавшись и наигравшись в мячик где-то за радугой, – является, и происходит чудо, которое на языке литераторов обозначается скромным словом «пишется». Полубольной, полуголодный К. И. летом 1922 года сидит в Ольгине – и ему пишется: «Целый день в мозгу стучат рифмы. Сегодня сидел весь день с 8 часов утра до половины 8-го вечера – и казалось, что писал вдохновенно, но сейчас ночью зачеркнул почти все. Однако, в общем, „Тараканище“ сильно подвинулся».
Дальше будут разочарования, как обычно: «„Тараканище“ мне разнравился. Совсем. Кажется деревянной и мертвой чепухой – и потому я хочу приняться за „язык“».
И снова кропотливая работа над каждой фразой.
Окончательный вариант «Тараканища» – это пять страничек текста. Работал над ними Чуковский очень долго, сочиняя (и затем отвергая) множество вариантов – вроде бы хороших и крепких, – но ненужных: «Облапошу, укокошу, задушу и сокрушу», «а за ними лани на аэроплане», «а за ними шимпанзе на козе», «а за ним тюлени на гнилом полене, а за ними – тарантас, в тарантасе – дикобраз. А за ними на теленке две болонки-амазонки поскакали вперегонки: берегись…», «бедные слоны сделали в штаны» (это, похоже, должно было следовать за «волки от испуга скушали друг друга»). «Испугался таракан и забрался под диван – я шутил, я шутил, вы не поняли». Последний вариант искренне жаль.
Были варианты непроходные и совсем по другой причине:
Автор, спрятавшийся за псевдонимом «М. Цокотуха», так передает в «Ех Libris-НГ» историю появления «Тараканища»: «Просматривая недоразобранный архив Корнея Чуковского, сотрудница музея писателя обнаружила среди присланных ему на просмотр рукописей 20-страничный рассказ из жизни дореволюционной деревни (с попом-ретроградом и понятливым мужиком, которому палец в рот не клади), подписанный „Н.С. Катков“. Имя это в современных энциклопедиях отыскать не удалось. Автор довольно скучно и монотонно повторял истины, „давно уж ведомые всем“ „прогрессивно настроенным“ либеральным читателям начала века… На одной стороне рукописи обнаружилась карандашная запись, сделанная Чуковским: „У Н.С. – второй день милиционеры. Никого не впускают и не выпускают“. А дальше следовало то, что мог написать только Чуковский: „А ведь в доме маленькие дети…“ Переворачиваем рукопись – и на обороте, у правого поля, находим вписанный мелким, четким почерком Чуковского студийный экспромт: „Ехали медведи… пряники жуют“, которым теперь начинается „Тараканище“, а дальше, „неожиданно для себя самого“, размашисто и неровно, как всякий черновик, Чуковский записывает: „А за ними великан / Страшный и ужасный / Таракан / С длинными усами / Страшными глазами / Подождите / Не спешите / Усы длинные / Двухаршинные / Захочу / Проглочу“. А внутри карандашного наброска – формула, прямое средоточие перекрещивающихся лучей, оглушительное „Красный таракан“!»
Генезис «Тараканища» – длинная история, заслуживающая отдельного рассмотрения. Любой мало-мальски начитанный человек моментально установит интертекстуальные связи между героем Чуковского и многочисленными тараканами русской литературы, непременно сделав акцент на творчестве капитана Лебядкина (вот-вот, и «Крокодил» тоже отсылка к Достоевскому!). Можно и у Чуковского в дневниках и статьях найти немало тараканов («Лучше маленькая рыбка, чем большой таракан» и т. п.), можно обсудить образ таракана в русской литературе и даже посвятить ему отдельное исследование, но эти игры мы оставим тем, кому они интересны.
«Тараканище» вызывало и продолжает вызывать у читателей исследовательские устремления совершенно другого плана: эту сказку – более чем какое бы то ни было произведение детской литературы – принято трактовать как политическую сатиру. О давней традиции искать в невинных сказках злободневную подкладку мы уже говорили выше, в главе «Интеллигенция и революция», и поговорим ниже – там, где речь пойдет о борьбе с «чуковщиной».
Кто и когда впервые обнаружил сходство Сталина с Тараканищем – неизвестно. Сразу несколько литературоведов, не сговариваясь, указывают на тождество «тараканьих усищ» у мандельштамовского Сталина и «тараканьих усов» у героя сказки. К моменту развенчания культа личности миф об антисталинизме сказки Чуковского уже цвел махровым цветом, о чем есть запись в дневнике К. И. (Казакевич доказывает ему, что Тараканище – это Сталин, а Чуковский отпирается).
Елена Цезаревна Чуковская даже посвятила этому мифу статью «Тень будущего», где писала: «Вряд ли в те годы Чуковский, далекий от партийных дел, даже слышал о Сталине, чье имя начало громко звучать лишь после смерти Ленина и загрохотало в сознании каждого в конце 20-х годов. „Таракан“ – такой же Сталин, как и любой другой диктатор в мире… Очевидно, будущее бросает тень на настоящее. И искусство умеет проявить эту тень раньше, чем появится тот, кто ее отбрасывает».
Сталин стал Генеральным секретарем ЦК РКП(б) совсем незадолго до выхода «Тараканища» в свет – 3 апреля 1922 года – и действительно довольно долго оставался в тени. Воистину талант умеет уловить тончайшие колебания атмосферы, а потому способен предсказывать и прогнозировать; это не первый и не последний случай подобного предвидения у Чуковского.
Кстати, даже атмосфера ужаса и террора в «Тараканище» передана превосходно: «И сидят и дрожат под кусточками / За болотными прячутся кочками / Крокодилы в крапиву забилися /Ив канаве слоны схоронилися. / Только и слышно, как зубы стучат, / Только и видно, как уши дрожат». Есть в сказке и приметы послереволюционных лет: «А лихие обезьяны / Подхватили чемоданы / И скорее со всех ног / Наутек…»
Любопытно и то, что Сталин сам коротко пересказал сюжет «Тараканища» в речи, посвященной разоблачению правых уклонистов и произнесенной на XVI съезде партии в 1930 году (Чуковский знал об этом и называл Сталина «плагиатором» – тот не сослался на авторство). Подробному анализу сталинской речи посвящена статья М. Липовецкого «Сказковласть: „Тараканище“ Сталина» в «Новом литературном обозрении»; отсылаем читателя к ней. И. В. Кондаков также цитирует и анализирует сталинское выступление в своей статье «Лепые нелепицы». Этот автор усматривает даже в «Тараканище» и «Мойдодыре», вышедших одновременно, в конце 1922 года (по обычной издательской практике, год проставлен 1923-й), некий ответ Льву Троцкому – точнее, его осенним нападкам на Чуковского.
Наркомвоенмор, желавший быть еще и литературным демиургом, осенью 1922 года разбранил в «Правде» книгу Чуковского о Блоке и проехался по опубликованному Толстым злополучному письму. В 1923-м обе статьи вышли в составе книги «Литература и революция», куда вошла и статья о Чуковском 1914 года, полная отборной ругани.
Напомним: «критик всесторонне безответственный», «второстепенные стишки», «статья о футуристах, кривляющаяся и гримасничающая, как все, что он пишет», «юнкерская непринужденность», «теоретическая невинность», «ведет в методологическом смысле чисто паразитическое существование», «беспомощные отсебятины»… и так далее, в том же духе, на много-много страниц… Под конец автор еще инкриминирует критику «ненависть к Горькому» и отождествляет К. И. со «скверной эпохой, чтоб ей пусто было!». За долгие годы нелюбовь Троцкого к Чуковскому не выветрилась – лишь возросла. Как до революции никому не известный марксист поливал Чуковского бранью, так и после революции, уже будучи государственным лидером, не изменил себе. Критику Чуковского нарком-литературовед считал «нестерпимой», о «Книге об Александре Блоке» отозвался так: «…этакая душевная опустошенность, болтология дешевая, дрянная, постыдная!» В статье «Мужиковствующие» долго топтался на фразе из письма Чуковского Толстому «…и ни своих икон, ни своих тараканов никому не отдаст», доказывая, что Чуковский – «юродствующий в революции», как и большинство «попутчиков», идеализирующих крестьянство. Троцкий старательно издевается и над «тараканами», и над «иконами»… (Добавим в скобках: новосибирская дипломница Мария Никифорова, автор работы о Троцком-критике и публицисте, справедливо соотносит болезненную реакцию вождя на «тараканов» с его неприятными воспоминаниями молодости – когда он в ссылке, сидя в мужицкой избе, читал Маркса, смахивая тараканов с его страниц; тараканы, иконы и избы – для него, пожалуй, антоним Марксу.)
«У меня к нему Троцкому отвращение физиологическое, – писал Чуковский позже в дневнике. – Замечательно, что и у него ко мне – то же самое: в своих статейках „Революция и литература“ он ругает меня с тем же самым презрением, какое я испытываю к нему».
Кондаков замечает, что Троцкий «прямо глумится над критиком»:
«Но так как корнями своими Чуковский все же целиком в прошлом, а это прошлое, в свою очередь, держалось на мохом и суеверием обросшем мужике, то Чуковский и ставит между собой и революцией старого заиконного национального таракана в качестве примиряющего начала. Стыд и срам! Срам и стыд! Учились по книжкам (на шее у того же мужика), упражнялись в журналах, переживали разные „эпохи“, создавали „направления“, а когда всерьез пришла революция, то убежище для национального духа открыли в самом темном тараканьем углу мужицкой избы».
Кондаков видит в сказках К. И. скрытые выпады против Троцкого: «В том же 1923 году Чуковский ответил всесильному Троцкому двумя „сказочками для детей“ – „Мойдодыром“ и „Тараканищем“. В первой из них словами: „А нечистым / Трубочистам – / Стыд и срам! / Стыд и срам!“ (почти буквально повторяя укоризны Троцкого) проповедует „чистоту“ страшилище Мойдодыр, в самом имени которого заключено гротескное приказание „мыть“ нечто „до дыр“, т. е. до уничтожения, порчи того предмета, который моют. Не каждый читатель, понятно, догадывался, что речь идет об „идеологической чистоте“ и, соответственно, о партийно-политических чистках в литературе и культуре в целом; тем более немногие могли прочесть весьма изощренный интертекст Чуковского».
Версия чрезвычайно соблазнительная. На совпадение «стыд-и-срама» обратил внимание и Борис Парамонов, да и кто бы не обратил? Впрочем, интертекстуальные изыскания совсем не обязательно выводят к истине, хотя и помогают строить очень красивые гипотезы. Парамонов упоминает также, «что „Мойдодыр“, по новейшим исследованиям, – сатира на Маяковского, с которым у Чуковского тоже были достаточно сложные отношения…». И. В. Кондаков предполагает, что Мойдодыр – это карикатурный портрет Троцкого, умывальников начальника и мочалок командира: стоит ему топнуть ногой, как на несчастного грязнулю-писателя налетят, и залают, и завоют, и ногами застучат…
«Политических „умывальников“, лаявших и вывших после малейшего сигнала со стороны большевистских „начальников“, было полно во всех редакциях и издательствах Петрограда, с которыми, увы, имел дело „нечистый“ литератор Чуковский, – говорит далее этот исследователь. – Целая свора остервеневших псов. И везде писателя встречали с поучениями в виде самых пошлых прописей, наподобие простейшей морали: „Надо, надо умываться / По утрам и вечерам…“ или „умываются мышата, / и котята, и утята, и жучки, и паучки“».
Все справедливо, все красиво, всякое лыко ложится в строку. Вот только «пошлые прописи» об умывающихся мышатах сам Чуковский упоминал (в письме Шкловскому, 1938 год) в числе своих самых ласковых и трогательных строк, говоря о том, что в его книгах– не только юмор, а есть и доброта, и человечность, и нежность… Вот только Мойдодыр, изображенный Анненковым, имеет портретное сходство не с Маяковским и не с Троцким, а с самим Корнеем Ивановичем (на что давным-давно указал Владимир Глоцер) – и наверняка с ведома автора; известно, как требователен Чуковский был к иллюстрациям… Вот только и «Мойдодыр», и «Тараканище» вышли куда раньше, чем книжка Троцкого… Правда, что было раньше, а что потом, установить трудно: «Литература и революция» – 1923 год, а сказки – декабрь 1922-го, зато статьи Троцкого в «Правде» – осень 1922-го, но зато «Тараканище» задумано в 1921-м… Да и надо ли устанавливать, кто первый сказал «э»… И есть ли здесь действительно диалог сказочника с наркомом, и принимать ли на веру остроумную гипотезу о Троцком-Мойдодыре – каждый волен решать сам. Нам остается вслед за Умбер-то Эко напомнить, что произведение порождает множество интерпретаций, за которые его создатель никак не отвечает.
Чуковский об истории создания «Тараканища» рассказывает совсем просто (в предисловии к сборнику 1961 года): "Как-то в 1921 году, когда я жил (и голодал) в Ленинграде, известный историк П. Е. Щеголев предложил мне написать для журнала «Былое» статью о некрасовской сатире «Современники». Я увлекся этой интереснейшей темой… и принялся за изучение той эпохи, когда создавалась сатира. Писал я целые дни с упоением, и вдруг ни с того, ни с сего на меня «накатили стихи»… и пошло, и пошло… На полях своей научной статьи я писал, так сказать, контрабандой:
«На днях я перелистал свои старые рукописи и, вчитываясь в них, убедился, что максимально четкая фразеология сказки получалась у меня лишь после того, как я сочинял предварительно такое множество слабых стихов, что хватило бы на несколько сказок, – признавался он. – После того как в моих тетрадях скапливались сотни разнокалиберных строк, предстояло отобрать пятьдесят или сорок наиболее соответствующих стилю и замыслу сказки. Между ними происходила, так сказать, борьба за существование, причем выживали сильнейшие, а прочие бесславно погибали».
А что же вдохновение? Действительно, необыкновенная радость и творческий азарт, и удивительное состояние «пишется», когда все получается как надо, – это было знакомо Чуковскому и, пожалуй, выручало его в самые скверные минуты, придавая веры в себя, свою правоту, свое предназначение. «Но в большинстве случаев тот радостный нервный подъем, при котором пишется необыкновенно легко, словно под чью-то диктовку, длился у меня не так долго – чаще всего десять-пятнадцать минут, – делился он самонаблюдениями. – В течение этих коротких мгновений удавалось занести на бумагу лишь малую долю стихотворного текста, после чего начинались бесконечные поиски определительной, ясной образности, чеканной синтаксической структуры и наиболее сильной динамики». Словом, труд, труд и труд – версификаторский и редакторский.
Эта сказка вышла с подзаголовком «Кинематограф для детей» (под кинематографом понимались быстро сменяющие друг друга эпизоды; вспомним «кинематограф» Левы Лунца в Студии – стремительные смешные сценки). Посвящение было такое: «Мурке, чтобы умывалась. К. Чуковский. – Ирушке и Дымку – чтобы зубы чистили. Ю. Анненков».
«Тараканище» проиллюстрировал Сергей Чехонин. Обе сказки вышли одновременно, перед самым новым, 1923 годом, в издательстве «Радуга» Льва Клячко. Критики сосредоточились на обстреле «Мойдодыра», которому в вину ставили и неуважение к трубочистам, и отношение к детям как к идиотам, и крамольное в эпоху антирелигиозной пропаганды восклицание «Боже, боже, что случилось?» (в конце концов Чуковский вынужден был заменить его на «Что такое, что случилось», пожертвовав внутренней рифмой к следующей строке «отчего же все кругом…»). К «Тараканищу», куда более неблагонадежному с нашей точки зрения, практически никаких претензий не предъявлялось.
Можно заметить, насколько часто и сознательно Чуковский пользуется в сказке дактилическими окончаниями, о которых в это время много думал и писал применительно к творчеству Некрасова. «Тараканище» изобилует ими: «Таракан, Таракан, Тараканище», «Проглочу, проглочу, не помилую», «И назад еще дальше попятились…», «Комарики – на шарике», «кусточками – кочками», «забилися – схоронилися», «победителем – повелителем»… Мысли Чуковского о дактилических рифмах наиболее полно сформулированы в книге «Некрасов как художник», которая увидела свет немного раньше «Тараканища». «Вообще дактилические окончания слов и стихов являются одной из главнейших особенностей нашей простонародной поэзии, ибо по крайней мере 90 % всех наших народных песен, причитаний, былин имеют именно такое окончание», – пишет Чуковский. Замечает он и то, что «эти окончания в русской речи дают впечатление изматывающего душу нытья». Нытье – это прежде всего, конечно, о плачах, причитаниях и родственной им лирике Некрасова; но и в «Тараканище» дактилическими рифмами снабжены прежде всего стихи в сценах страха и ужаса.
Наблюдения К. И. над детской речью (издательство «Полярная звезда» собиралось выпустить их в 1922 году отдельной книгой «О детском языке» – она анонсирована в «Оскаре Уайльде», но так и не вышла) выливаются в стремительный вихрь хореев в «Мойдодыре», теоретические открытия в области метрики народной поэзии находят практическое применение в «Тараканище», биографические некрасовские штудии перекликаются с собственной бедой. Все, что Чуковский пишет, всегда взаимосвязано и вписано в широкий культурный контекст, нигде он не ограничивается руслом узкоспециальной темы. Потому он так легко переходит от одного занятия к другому; потому ему удается заметить то, чего не видят другие, – и пропустить через себя, изложить взволнованно, вдохновенно и просто.
Год этот заложил основу его славы некрасоведа и детского писателя. И тем не менее Чуковский записывал в ночь на 1 января 1923 года: "1922 год был ужасный год для меня, год всевозможных банкротств, провалов, унижений, обид и болезней. Я чувствовал, что черствею, перестаю верить в жизнь, и что единственное мое спасение – труд. И как я работал! Чего я только не делал! С тоскою, почти со слезами писал «Мойдодыра». Побитый – писал «Тараканище». Переделал совершенно, в корень, свои некрасовские книжки, а также «Футуристов», «Уайльда», «Уитмэна». Основал «Современный Запад» – сам своей рукой написал почти всю Хронику1-го номера, доставал для него газеты, журналы – перевел «Королей и Капусту», перевел Синга – о, сколько энергии, даром истраченной, без цели, без плана! И ни одного друга! Даже просто ни одного доброжелателя! Всюду когти, зубы, клыки, рога! И все же я почему-то люблю 1922 год. Я привязался в этом году к Мурке, меня не так мучили бессонницы, я стал работать с большей легкостью – спасибо старому году!"
Дальше будут разочарования, как обычно: «„Тараканище“ мне разнравился. Совсем. Кажется деревянной и мертвой чепухой – и потому я хочу приняться за „язык“».
И снова кропотливая работа над каждой фразой.
Окончательный вариант «Тараканища» – это пять страничек текста. Работал над ними Чуковский очень долго, сочиняя (и затем отвергая) множество вариантов – вроде бы хороших и крепких, – но ненужных: «Облапошу, укокошу, задушу и сокрушу», «а за ними лани на аэроплане», «а за ними шимпанзе на козе», «а за ним тюлени на гнилом полене, а за ними – тарантас, в тарантасе – дикобраз. А за ними на теленке две болонки-амазонки поскакали вперегонки: берегись…», «бедные слоны сделали в штаны» (это, похоже, должно было следовать за «волки от испуга скушали друг друга»). «Испугался таракан и забрался под диван – я шутил, я шутил, вы не поняли». Последний вариант искренне жаль.
Были варианты непроходные и совсем по другой причине:
(Помните – «делайте веселые лица»?)
А кузнечики газетчики
Поскакали по полям,
Закричали журавлям,
Что у них в Тараканихе весело,
Не житье у них нынче, а масленица,
Что с утра и до утра
Голосят они ура
И в каждом овраге
Флаги…
Начинался «Тараканище» в 1921 году с литературных игр в Студии, о чем подробно рассказала в воспоминаниях Елизавета Полонская.
Отвечает чиж:
Еду я в Париж.
И сказал ягуар:
Я теперь комиссар,
Комиссар, комиссар, комиссарище.
И прошу подчиняться, товарищи.
Становитесь, товарищи, в очередь.
Автор, спрятавшийся за псевдонимом «М. Цокотуха», так передает в «Ех Libris-НГ» историю появления «Тараканища»: «Просматривая недоразобранный архив Корнея Чуковского, сотрудница музея писателя обнаружила среди присланных ему на просмотр рукописей 20-страничный рассказ из жизни дореволюционной деревни (с попом-ретроградом и понятливым мужиком, которому палец в рот не клади), подписанный „Н.С. Катков“. Имя это в современных энциклопедиях отыскать не удалось. Автор довольно скучно и монотонно повторял истины, „давно уж ведомые всем“ „прогрессивно настроенным“ либеральным читателям начала века… На одной стороне рукописи обнаружилась карандашная запись, сделанная Чуковским: „У Н.С. – второй день милиционеры. Никого не впускают и не выпускают“. А дальше следовало то, что мог написать только Чуковский: „А ведь в доме маленькие дети…“ Переворачиваем рукопись – и на обороте, у правого поля, находим вписанный мелким, четким почерком Чуковского студийный экспромт: „Ехали медведи… пряники жуют“, которым теперь начинается „Тараканище“, а дальше, „неожиданно для себя самого“, размашисто и неровно, как всякий черновик, Чуковский записывает: „А за ними великан / Страшный и ужасный / Таракан / С длинными усами / Страшными глазами / Подождите / Не спешите / Усы длинные / Двухаршинные / Захочу / Проглочу“. А внутри карандашного наброска – формула, прямое средоточие перекрещивающихся лучей, оглушительное „Красный таракан“!»
Генезис «Тараканища» – длинная история, заслуживающая отдельного рассмотрения. Любой мало-мальски начитанный человек моментально установит интертекстуальные связи между героем Чуковского и многочисленными тараканами русской литературы, непременно сделав акцент на творчестве капитана Лебядкина (вот-вот, и «Крокодил» тоже отсылка к Достоевскому!). Можно и у Чуковского в дневниках и статьях найти немало тараканов («Лучше маленькая рыбка, чем большой таракан» и т. п.), можно обсудить образ таракана в русской литературе и даже посвятить ему отдельное исследование, но эти игры мы оставим тем, кому они интересны.
«Тараканище» вызывало и продолжает вызывать у читателей исследовательские устремления совершенно другого плана: эту сказку – более чем какое бы то ни было произведение детской литературы – принято трактовать как политическую сатиру. О давней традиции искать в невинных сказках злободневную подкладку мы уже говорили выше, в главе «Интеллигенция и революция», и поговорим ниже – там, где речь пойдет о борьбе с «чуковщиной».
Кто и когда впервые обнаружил сходство Сталина с Тараканищем – неизвестно. Сразу несколько литературоведов, не сговариваясь, указывают на тождество «тараканьих усищ» у мандельштамовского Сталина и «тараканьих усов» у героя сказки. К моменту развенчания культа личности миф об антисталинизме сказки Чуковского уже цвел махровым цветом, о чем есть запись в дневнике К. И. (Казакевич доказывает ему, что Тараканище – это Сталин, а Чуковский отпирается).
Елена Цезаревна Чуковская даже посвятила этому мифу статью «Тень будущего», где писала: «Вряд ли в те годы Чуковский, далекий от партийных дел, даже слышал о Сталине, чье имя начало громко звучать лишь после смерти Ленина и загрохотало в сознании каждого в конце 20-х годов. „Таракан“ – такой же Сталин, как и любой другой диктатор в мире… Очевидно, будущее бросает тень на настоящее. И искусство умеет проявить эту тень раньше, чем появится тот, кто ее отбрасывает».
Сталин стал Генеральным секретарем ЦК РКП(б) совсем незадолго до выхода «Тараканища» в свет – 3 апреля 1922 года – и действительно довольно долго оставался в тени. Воистину талант умеет уловить тончайшие колебания атмосферы, а потому способен предсказывать и прогнозировать; это не первый и не последний случай подобного предвидения у Чуковского.
Кстати, даже атмосфера ужаса и террора в «Тараканище» передана превосходно: «И сидят и дрожат под кусточками / За болотными прячутся кочками / Крокодилы в крапиву забилися /Ив канаве слоны схоронилися. / Только и слышно, как зубы стучат, / Только и видно, как уши дрожат». Есть в сказке и приметы послереволюционных лет: «А лихие обезьяны / Подхватили чемоданы / И скорее со всех ног / Наутек…»
Любопытно и то, что Сталин сам коротко пересказал сюжет «Тараканища» в речи, посвященной разоблачению правых уклонистов и произнесенной на XVI съезде партии в 1930 году (Чуковский знал об этом и называл Сталина «плагиатором» – тот не сослался на авторство). Подробному анализу сталинской речи посвящена статья М. Липовецкого «Сказковласть: „Тараканище“ Сталина» в «Новом литературном обозрении»; отсылаем читателя к ней. И. В. Кондаков также цитирует и анализирует сталинское выступление в своей статье «Лепые нелепицы». Этот автор усматривает даже в «Тараканище» и «Мойдодыре», вышедших одновременно, в конце 1922 года (по обычной издательской практике, год проставлен 1923-й), некий ответ Льву Троцкому – точнее, его осенним нападкам на Чуковского.
Наркомвоенмор, желавший быть еще и литературным демиургом, осенью 1922 года разбранил в «Правде» книгу Чуковского о Блоке и проехался по опубликованному Толстым злополучному письму. В 1923-м обе статьи вышли в составе книги «Литература и революция», куда вошла и статья о Чуковском 1914 года, полная отборной ругани.
Напомним: «критик всесторонне безответственный», «второстепенные стишки», «статья о футуристах, кривляющаяся и гримасничающая, как все, что он пишет», «юнкерская непринужденность», «теоретическая невинность», «ведет в методологическом смысле чисто паразитическое существование», «беспомощные отсебятины»… и так далее, в том же духе, на много-много страниц… Под конец автор еще инкриминирует критику «ненависть к Горькому» и отождествляет К. И. со «скверной эпохой, чтоб ей пусто было!». За долгие годы нелюбовь Троцкого к Чуковскому не выветрилась – лишь возросла. Как до революции никому не известный марксист поливал Чуковского бранью, так и после революции, уже будучи государственным лидером, не изменил себе. Критику Чуковского нарком-литературовед считал «нестерпимой», о «Книге об Александре Блоке» отозвался так: «…этакая душевная опустошенность, болтология дешевая, дрянная, постыдная!» В статье «Мужиковствующие» долго топтался на фразе из письма Чуковского Толстому «…и ни своих икон, ни своих тараканов никому не отдаст», доказывая, что Чуковский – «юродствующий в революции», как и большинство «попутчиков», идеализирующих крестьянство. Троцкий старательно издевается и над «тараканами», и над «иконами»… (Добавим в скобках: новосибирская дипломница Мария Никифорова, автор работы о Троцком-критике и публицисте, справедливо соотносит болезненную реакцию вождя на «тараканов» с его неприятными воспоминаниями молодости – когда он в ссылке, сидя в мужицкой избе, читал Маркса, смахивая тараканов с его страниц; тараканы, иконы и избы – для него, пожалуй, антоним Марксу.)
«У меня к нему Троцкому отвращение физиологическое, – писал Чуковский позже в дневнике. – Замечательно, что и у него ко мне – то же самое: в своих статейках „Революция и литература“ он ругает меня с тем же самым презрением, какое я испытываю к нему».
Кондаков замечает, что Троцкий «прямо глумится над критиком»:
«Но так как корнями своими Чуковский все же целиком в прошлом, а это прошлое, в свою очередь, держалось на мохом и суеверием обросшем мужике, то Чуковский и ставит между собой и революцией старого заиконного национального таракана в качестве примиряющего начала. Стыд и срам! Срам и стыд! Учились по книжкам (на шее у того же мужика), упражнялись в журналах, переживали разные „эпохи“, создавали „направления“, а когда всерьез пришла революция, то убежище для национального духа открыли в самом темном тараканьем углу мужицкой избы».
Кондаков видит в сказках К. И. скрытые выпады против Троцкого: «В том же 1923 году Чуковский ответил всесильному Троцкому двумя „сказочками для детей“ – „Мойдодыром“ и „Тараканищем“. В первой из них словами: „А нечистым / Трубочистам – / Стыд и срам! / Стыд и срам!“ (почти буквально повторяя укоризны Троцкого) проповедует „чистоту“ страшилище Мойдодыр, в самом имени которого заключено гротескное приказание „мыть“ нечто „до дыр“, т. е. до уничтожения, порчи того предмета, который моют. Не каждый читатель, понятно, догадывался, что речь идет об „идеологической чистоте“ и, соответственно, о партийно-политических чистках в литературе и культуре в целом; тем более немногие могли прочесть весьма изощренный интертекст Чуковского».
Версия чрезвычайно соблазнительная. На совпадение «стыд-и-срама» обратил внимание и Борис Парамонов, да и кто бы не обратил? Впрочем, интертекстуальные изыскания совсем не обязательно выводят к истине, хотя и помогают строить очень красивые гипотезы. Парамонов упоминает также, «что „Мойдодыр“, по новейшим исследованиям, – сатира на Маяковского, с которым у Чуковского тоже были достаточно сложные отношения…». И. В. Кондаков предполагает, что Мойдодыр – это карикатурный портрет Троцкого, умывальников начальника и мочалок командира: стоит ему топнуть ногой, как на несчастного грязнулю-писателя налетят, и залают, и завоют, и ногами застучат…
«Политических „умывальников“, лаявших и вывших после малейшего сигнала со стороны большевистских „начальников“, было полно во всех редакциях и издательствах Петрограда, с которыми, увы, имел дело „нечистый“ литератор Чуковский, – говорит далее этот исследователь. – Целая свора остервеневших псов. И везде писателя встречали с поучениями в виде самых пошлых прописей, наподобие простейшей морали: „Надо, надо умываться / По утрам и вечерам…“ или „умываются мышата, / и котята, и утята, и жучки, и паучки“».
Все справедливо, все красиво, всякое лыко ложится в строку. Вот только «пошлые прописи» об умывающихся мышатах сам Чуковский упоминал (в письме Шкловскому, 1938 год) в числе своих самых ласковых и трогательных строк, говоря о том, что в его книгах– не только юмор, а есть и доброта, и человечность, и нежность… Вот только Мойдодыр, изображенный Анненковым, имеет портретное сходство не с Маяковским и не с Троцким, а с самим Корнеем Ивановичем (на что давным-давно указал Владимир Глоцер) – и наверняка с ведома автора; известно, как требователен Чуковский был к иллюстрациям… Вот только и «Мойдодыр», и «Тараканище» вышли куда раньше, чем книжка Троцкого… Правда, что было раньше, а что потом, установить трудно: «Литература и революция» – 1923 год, а сказки – декабрь 1922-го, зато статьи Троцкого в «Правде» – осень 1922-го, но зато «Тараканище» задумано в 1921-м… Да и надо ли устанавливать, кто первый сказал «э»… И есть ли здесь действительно диалог сказочника с наркомом, и принимать ли на веру остроумную гипотезу о Троцком-Мойдодыре – каждый волен решать сам. Нам остается вслед за Умбер-то Эко напомнить, что произведение порождает множество интерпретаций, за которые его создатель никак не отвечает.
Чуковский об истории создания «Тараканища» рассказывает совсем просто (в предисловии к сборнику 1961 года): "Как-то в 1921 году, когда я жил (и голодал) в Ленинграде, известный историк П. Е. Щеголев предложил мне написать для журнала «Былое» статью о некрасовской сатире «Современники». Я увлекся этой интереснейшей темой… и принялся за изучение той эпохи, когда создавалась сатира. Писал я целые дни с упоением, и вдруг ни с того, ни с сего на меня «накатили стихи»… и пошло, и пошло… На полях своей научной статьи я писал, так сказать, контрабандой:
История создания «Мойдодыра» почти неизвестна. Разве что сам Чуковский в «Признаниях старого сказочника» рассказал о том, как долго работал над каждой строчкой, как вычеркивал вялые и беспомощные двустишия, как долго добивался хорошего звучания.
Вот и стал таракан победителем,
И лесов и полей повелителем.
Покорилися звери усатому,
(Чтоб ему провалиться, проклятому!)".
«На днях я перелистал свои старые рукописи и, вчитываясь в них, убедился, что максимально четкая фразеология сказки получалась у меня лишь после того, как я сочинял предварительно такое множество слабых стихов, что хватило бы на несколько сказок, – признавался он. – После того как в моих тетрадях скапливались сотни разнокалиберных строк, предстояло отобрать пятьдесят или сорок наиболее соответствующих стилю и замыслу сказки. Между ними происходила, так сказать, борьба за существование, причем выживали сильнейшие, а прочие бесславно погибали».
А что же вдохновение? Действительно, необыкновенная радость и творческий азарт, и удивительное состояние «пишется», когда все получается как надо, – это было знакомо Чуковскому и, пожалуй, выручало его в самые скверные минуты, придавая веры в себя, свою правоту, свое предназначение. «Но в большинстве случаев тот радостный нервный подъем, при котором пишется необыкновенно легко, словно под чью-то диктовку, длился у меня не так долго – чаще всего десять-пятнадцать минут, – делился он самонаблюдениями. – В течение этих коротких мгновений удавалось занести на бумагу лишь малую долю стихотворного текста, после чего начинались бесконечные поиски определительной, ясной образности, чеканной синтаксической структуры и наиболее сильной динамики». Словом, труд, труд и труд – версификаторский и редакторский.
Эта сказка вышла с подзаголовком «Кинематограф для детей» (под кинематографом понимались быстро сменяющие друг друга эпизоды; вспомним «кинематограф» Левы Лунца в Студии – стремительные смешные сценки). Посвящение было такое: «Мурке, чтобы умывалась. К. Чуковский. – Ирушке и Дымку – чтобы зубы чистили. Ю. Анненков».
«Тараканище» проиллюстрировал Сергей Чехонин. Обе сказки вышли одновременно, перед самым новым, 1923 годом, в издательстве «Радуга» Льва Клячко. Критики сосредоточились на обстреле «Мойдодыра», которому в вину ставили и неуважение к трубочистам, и отношение к детям как к идиотам, и крамольное в эпоху антирелигиозной пропаганды восклицание «Боже, боже, что случилось?» (в конце концов Чуковский вынужден был заменить его на «Что такое, что случилось», пожертвовав внутренней рифмой к следующей строке «отчего же все кругом…»). К «Тараканищу», куда более неблагонадежному с нашей точки зрения, практически никаких претензий не предъявлялось.
Можно заметить, насколько часто и сознательно Чуковский пользуется в сказке дактилическими окончаниями, о которых в это время много думал и писал применительно к творчеству Некрасова. «Тараканище» изобилует ими: «Таракан, Таракан, Тараканище», «Проглочу, проглочу, не помилую», «И назад еще дальше попятились…», «Комарики – на шарике», «кусточками – кочками», «забилися – схоронилися», «победителем – повелителем»… Мысли Чуковского о дактилических рифмах наиболее полно сформулированы в книге «Некрасов как художник», которая увидела свет немного раньше «Тараканища». «Вообще дактилические окончания слов и стихов являются одной из главнейших особенностей нашей простонародной поэзии, ибо по крайней мере 90 % всех наших народных песен, причитаний, былин имеют именно такое окончание», – пишет Чуковский. Замечает он и то, что «эти окончания в русской речи дают впечатление изматывающего душу нытья». Нытье – это прежде всего, конечно, о плачах, причитаниях и родственной им лирике Некрасова; но и в «Тараканище» дактилическими рифмами снабжены прежде всего стихи в сценах страха и ужаса.
Наблюдения К. И. над детской речью (издательство «Полярная звезда» собиралось выпустить их в 1922 году отдельной книгой «О детском языке» – она анонсирована в «Оскаре Уайльде», но так и не вышла) выливаются в стремительный вихрь хореев в «Мойдодыре», теоретические открытия в области метрики народной поэзии находят практическое применение в «Тараканище», биографические некрасовские штудии перекликаются с собственной бедой. Все, что Чуковский пишет, всегда взаимосвязано и вписано в широкий культурный контекст, нигде он не ограничивается руслом узкоспециальной темы. Потому он так легко переходит от одного занятия к другому; потому ему удается заметить то, чего не видят другие, – и пропустить через себя, изложить взволнованно, вдохновенно и просто.
Год этот заложил основу его славы некрасоведа и детского писателя. И тем не менее Чуковский записывал в ночь на 1 января 1923 года: "1922 год был ужасный год для меня, год всевозможных банкротств, провалов, унижений, обид и болезней. Я чувствовал, что черствею, перестаю верить в жизнь, и что единственное мое спасение – труд. И как я работал! Чего я только не делал! С тоскою, почти со слезами писал «Мойдодыра». Побитый – писал «Тараканище». Переделал совершенно, в корень, свои некрасовские книжки, а также «Футуристов», «Уайльда», «Уитмэна». Основал «Современный Запад» – сам своей рукой написал почти всю Хронику1-го номера, доставал для него газеты, журналы – перевел «Королей и Капусту», перевел Синга – о, сколько энергии, даром истраченной, без цели, без плана! И ни одного друга! Даже просто ни одного доброжелателя! Всюду когти, зубы, клыки, рога! И все же я почему-то люблю 1922 год. Я привязался в этом году к Мурке, меня не так мучили бессонницы, я стал работать с большей легкостью – спасибо старому году!"
Некрасов
Трудно, кажется, понять, почему Чуковский, эстет, любитель парадоксов, поклонник Уайльда, сторонник самоцельности искусства, взялся за «крестьянского поэта» Некрасова. Почему отдал работе над его текстами столько лет жизни, чем так привлекал его этот печальник горя народного?
С легкой руки самого К. И. принято думать, что все дело в том, что прежде было принято считать, будто Некрасов ничем не хорош, кроме революционного содержания, а Чуковский разглядел в нем еще и мастера формы. Все это справедливо, хотя и несколько простовато; одним интересом к формальному совершенству некрасовской поэзии объяснить многолетние штудии нельзя.
Если присмотреться внимательно, между Некрасовым и Чуковским обнаруживается очень много общего. Кажется, иногда Чуковский пишет не о Некрасове, а о себе – своей тоске, своем безумном трудолюбии, погруженности в корректуры и редактуры, когда не то что писать свое – голову поднять некогда. О своей голодной и холодной юности. О своем, а не некрасовском, литературном одиночестве.
Интерес к Некрасову, страстная любовь к нему – возможно, единственный ключ к личности Чуковского, который остался у нас в руках (разве что добавить то, что он писал о Чехове). Эта страсть открывает в нем больше, чем самые личные дневниковые записи – часто бесконечно депрессивные, хотя о причинах этого неотпускающей депрессии они ничего не говорят. Причины глубже. Избыть их Чуковский пытался, занимаясь Некрасовым, потому что именно Некрасов был его двойником по темпераменту и предшественником по убеждениям; Некрасов – наиболее полное и эстетически убедительное выражение того типа, к которому принадлежал и сам Чуковский.
Чисто внешне – это тип журналиста-универсала, умеющего все, явившегося в литературу из сфер, от литературы чрезвычайно далеких (Некрасов был сыном богатого помещика, однако в Петербург сбежал без гроша в кармане и до 1843 года жил в унизительной, физиологически невыносимой нищете). Этому журналисту присущ холерический темперамент со всеми его издержками – внезапными припадками беспричинной черной меланхолии, которыми компенсируются бешеная общественная деятельность и неустанная литературная работа, по большей части поденная. Этот журналист наваливает на себя как можно больше такой работы – в силу двух причин. Первая – острое, интимное переживание социальной несправедливости, с которым все русские интеллигенты борются по-разному: одни опрощаются и идут пахать, другие столь мучительно воспринимают собственную праздность, что стараются не оставить себе ни единой свободной минуты. Второе – работа выступает в функции «отвлечения и замещения», как сказали бы ленинградские младоформалисты. И Некрасов, и Чуковский были людьми слишком сложными и трагическими, чтобы найти утешение в общественной деятельности, в революции или контрреволюции, в консерватизме или либерализме. В силу развитой художественной интуиции им отвратительны все идеологии, главная задача которых – ограничить свободную личность, наклеить на нее ярлык и загнать в стадо. У Некрасова, долгое время числившегося по разряду певцов горя народного, ничуть не меньше язвительных сатир в адрес либералов и революционеров, нежели выпадов против бюрократии и реакции. Он не питал никаких иллюзий относительно народа – что вполне ясно не только из грандиозного эпоса «Кому на Руси жить хорошо», но и из «волжской были» «Горе старого Наума»: из нее охотно цитируют единственную строку – «Я верую в народ!» – забывая, что в полном виде она звучит так: «Мечты… Я верую в народ!», а собственно фабула ее сводится к тому, как разбогатевший мужик-кулак, реализовавший, казалось бы, крестьянскую утопию, понимает всю бессмысленность и все убожество своего процветания.
Возможно, причина непреходящей тоски Чуковского и Некрасова, их принципиальной неспособности успокоиться ни на одном из видов их бурной и разнообразной деятельности лежит в физиологии, в особенных врожденных свойствах темперамента. Есть материалисты, способные любую доктрину вывести из катара желудка; однако, думается, физиологией дело не ограничивается, хотя психотип, о котором идет речь, характеризуется в самом деле вполне конкретными особенностями (выносливость, работоспособность, стойкость в экстремальных ситуациях, полный упадок сил во времена праздности – Некрасов сам об этом сказал с предельной точностью: «Жить тебе, пока ты на ходу!»).
Дело тут еще и в социальной «промежуточности», шаткости и неопределенности положения, которое Некрасов и Чуковский занимали в литературе. Дворянин Некрасов, с его барской любовью к охоте и дорогим обедам, – всю жизнь работает с разночинцами, любит их и мучается смутной виной перед ними. Он, богатый владелец прибыльного журнала, – отлично сознает, что прибыльность этого журнала обеспечивается именно его революционной направленностью; сын помещика – ненавидит отца; друг крестьян – понимает, что «люди холопского звания сущие псы иногда». Чуковский, незаконный сын крестьянки (положение, ниже которого в социальной системе России вообще, кажется, не было), всю жизнь стремится к людям образованным, тянется к культуре – и с ужасом осознает, что понять то, что он пишет, могут от силы несколько человек во всей России; от своей среды он оторвался, к другой примкнуть не мог (вспомним «Последние новости»: «…в известном смысле он всегда был предметом бойкота») – слишком многое мешало; любя мальчиков и девочек из хороших семей, он втайне не прощал им праздности, легкости получения всего, за что он платил годами трудов, ошибок и унижений.
С легкой руки самого К. И. принято думать, что все дело в том, что прежде было принято считать, будто Некрасов ничем не хорош, кроме революционного содержания, а Чуковский разглядел в нем еще и мастера формы. Все это справедливо, хотя и несколько простовато; одним интересом к формальному совершенству некрасовской поэзии объяснить многолетние штудии нельзя.
Если присмотреться внимательно, между Некрасовым и Чуковским обнаруживается очень много общего. Кажется, иногда Чуковский пишет не о Некрасове, а о себе – своей тоске, своем безумном трудолюбии, погруженности в корректуры и редактуры, когда не то что писать свое – голову поднять некогда. О своей голодной и холодной юности. О своем, а не некрасовском, литературном одиночестве.
Интерес к Некрасову, страстная любовь к нему – возможно, единственный ключ к личности Чуковского, который остался у нас в руках (разве что добавить то, что он писал о Чехове). Эта страсть открывает в нем больше, чем самые личные дневниковые записи – часто бесконечно депрессивные, хотя о причинах этого неотпускающей депрессии они ничего не говорят. Причины глубже. Избыть их Чуковский пытался, занимаясь Некрасовым, потому что именно Некрасов был его двойником по темпераменту и предшественником по убеждениям; Некрасов – наиболее полное и эстетически убедительное выражение того типа, к которому принадлежал и сам Чуковский.
Чисто внешне – это тип журналиста-универсала, умеющего все, явившегося в литературу из сфер, от литературы чрезвычайно далеких (Некрасов был сыном богатого помещика, однако в Петербург сбежал без гроша в кармане и до 1843 года жил в унизительной, физиологически невыносимой нищете). Этому журналисту присущ холерический темперамент со всеми его издержками – внезапными припадками беспричинной черной меланхолии, которыми компенсируются бешеная общественная деятельность и неустанная литературная работа, по большей части поденная. Этот журналист наваливает на себя как можно больше такой работы – в силу двух причин. Первая – острое, интимное переживание социальной несправедливости, с которым все русские интеллигенты борются по-разному: одни опрощаются и идут пахать, другие столь мучительно воспринимают собственную праздность, что стараются не оставить себе ни единой свободной минуты. Второе – работа выступает в функции «отвлечения и замещения», как сказали бы ленинградские младоформалисты. И Некрасов, и Чуковский были людьми слишком сложными и трагическими, чтобы найти утешение в общественной деятельности, в революции или контрреволюции, в консерватизме или либерализме. В силу развитой художественной интуиции им отвратительны все идеологии, главная задача которых – ограничить свободную личность, наклеить на нее ярлык и загнать в стадо. У Некрасова, долгое время числившегося по разряду певцов горя народного, ничуть не меньше язвительных сатир в адрес либералов и революционеров, нежели выпадов против бюрократии и реакции. Он не питал никаких иллюзий относительно народа – что вполне ясно не только из грандиозного эпоса «Кому на Руси жить хорошо», но и из «волжской были» «Горе старого Наума»: из нее охотно цитируют единственную строку – «Я верую в народ!» – забывая, что в полном виде она звучит так: «Мечты… Я верую в народ!», а собственно фабула ее сводится к тому, как разбогатевший мужик-кулак, реализовавший, казалось бы, крестьянскую утопию, понимает всю бессмысленность и все убожество своего процветания.
Возможно, причина непреходящей тоски Чуковского и Некрасова, их принципиальной неспособности успокоиться ни на одном из видов их бурной и разнообразной деятельности лежит в физиологии, в особенных врожденных свойствах темперамента. Есть материалисты, способные любую доктрину вывести из катара желудка; однако, думается, физиологией дело не ограничивается, хотя психотип, о котором идет речь, характеризуется в самом деле вполне конкретными особенностями (выносливость, работоспособность, стойкость в экстремальных ситуациях, полный упадок сил во времена праздности – Некрасов сам об этом сказал с предельной точностью: «Жить тебе, пока ты на ходу!»).
Дело тут еще и в социальной «промежуточности», шаткости и неопределенности положения, которое Некрасов и Чуковский занимали в литературе. Дворянин Некрасов, с его барской любовью к охоте и дорогим обедам, – всю жизнь работает с разночинцами, любит их и мучается смутной виной перед ними. Он, богатый владелец прибыльного журнала, – отлично сознает, что прибыльность этого журнала обеспечивается именно его революционной направленностью; сын помещика – ненавидит отца; друг крестьян – понимает, что «люди холопского звания сущие псы иногда». Чуковский, незаконный сын крестьянки (положение, ниже которого в социальной системе России вообще, кажется, не было), всю жизнь стремится к людям образованным, тянется к культуре – и с ужасом осознает, что понять то, что он пишет, могут от силы несколько человек во всей России; от своей среды он оторвался, к другой примкнуть не мог (вспомним «Последние новости»: «…в известном смысле он всегда был предметом бойкота») – слишком многое мешало; любя мальчиков и девочек из хороших семей, он втайне не прощал им праздности, легкости получения всего, за что он платил годами трудов, ошибок и унижений.