Страница:
А возникла театральная студия в Москве на волне студийного движения двадцатых годов, и в течение трех лет, с 1924-го по 1927-й, отрабатывала творческие принципы. Завадский полагал, что новое слово в искусстве должен сказать молодой театр, который возьмет от МХАТа его мудрость и глубину, от Вахтангова — зоркость, страстность и экспериментальный жар, отвергающий мнимую театральность во имя театральности подлинной. Педагогическую работу в студии, кроме Завадского, вели мхатовцы и вахтанговцы, и Завадский, пропагандируя систему Станиславского, требовал от артистов виртуозного перевоплощения. Костяк студии образовали Н. Мордвинов, В. Марецкая, Р. Плятт, О. Абдулов, И. Вульф, и когда она в 1936 году (вроде бы по какой-то провинности) была направлена из столицы в Ростов, то образовала основу труппы Ростовского драматического театра им. Горького. Саня успел посмотреть несколько спектаклей со столичными знаменитостями; особенно запомнились «Дни нашей жизни» Л. Андреева, шекспировское «Укрощение строптивой» с Мордвиновым и Марецкой, и он рискнул.
Тут и решилась его театральная судьба: хотя вступительный экзамен удалось выдержать целиком (басня Крылова «Кот и повар», монолог Чацкого «А судьи кто?», этюд — изобразить перетаскивание тяжёлого бака с краской и не испачкаться), но вот голос подвел. Завадский заподозрил что-то неладное и, подозвав к окну, предложил абитуриенту ещё один этюд: «Вон, далеко-далеко идёт ваш друг. А ну-ка, позовите его изо всей силы». Тот крикнул: «Кири-илл!!» И голос сорвал. До этого с Саней ничего подобного не случалось, и сколько бы он ни кричал в классе, во дворе — голос никогда даже не садился. Завадский попросил принести справку от врача — и врач подтвердил диагноз: катар горла. Если юноша станет артистом, то будет время от времени терять голос. После выхода в свет «Одного дня Ивана Денисовича» Ю. А. Завадский, по-видимому, вспомнил давний эпизод и опознал в писателе своего несостоявшегося студийца.
Даже эта невинная деталь биографии Солженицына станет ещё одним лыком в одну и ту же строку. Позже «недовольные» Симонян и Самутин усмотрят в признанных самим Завадским актёрских способностях 18-летнего Сани вескую улику: хитрый и коварный Морж, который читал со сцены стихи и даже получал премии на конкурсах молодёжи, не мог не использовать в корыстных целях несомненный свой драматический талант, пользуясь им в жизни.
Но тогда, в юности, театральные увлечения Сани были вне подозрений и шли рука об руку с литературными приключениями. Друзья даже пытались издавать в школе сатирический журнал «Кривое зеркало». «Нас было трое — я, Кирилл и Резников, три ехидны. Старший ехидна Ёська Резников — ехидна der erste, Кирилл был ехидна der zweite, а я — ехидна der dritte. Третья ехидна». Басни, эпиграммы (на учителей, одноклассников и друг на друга), стихотворные шутки, пародии сыпались из «третьей ехидны» как из рога изобилия. Они успели выпустить четыре номера, но за самодеятельность крепко досталось классному руководителю (те есть Нанке): рукописный журнал создавался помимо уроков, вне программы, в нарушение инструкций и без ведома вышестоящих инстанций. У Нанки та «подписка» и осталась.
Были и другие литературные предприятия. Вместе с Кириллом и Лидой они накатали «Роман трёх сумасшедших» (рукопись так и осталась у Лиды). В сюжете фигурировали Индия и прочая экзотика; сочинители применили авантюрную технологию — писали по очереди, по одной главе, каждый придумывал, что хотел, без общего плана и замысла. Так Саня вырвался из тягот одиночного литературного плавания на простор коллективного творчества. «К юности уже много было написано у каждого из нас, тетрадки, тетрадки…»
…В начале 30-х читательские интересы Сани Солженицына резко устремились к политике, которая тогда имела вид гремевших на всю страну судебных процессов.
Лет с двенадцати, сделав уроки, он не бежал на улицу, а садился за газеты; знал по фамилиям советских послов в каждой стране и иностранных — в СССР. Романам Жюля Верна и Майн Рида (а также собственным литературным упражнениям) школьник всё больше предпочитал стенографические отчеты в «Известиях», и, расстелив газетные простыни прямо на полу (только так и можно было охватить глазом всю газету в тесном пространстве избушки на курьих ножках), он жадно поглощал текст. Ещё раньше дед Захар брал Саню на почту — потом садился на завалинке и «смоктал газету», угадывая, будет ли просвет в этой беспросветной жизни... Они вместе читали о забастовке английских шахтёров (в 1926-м много шумели об этом), а с 1928-го и дальше он читал газеты уже один.
Воображение Сани Солженицына, испытанное семейными тайнами, не только не обманывалось громовыми речами государственного обвинителя Крыленко, но всякий раз было оскорблено грубой подстроенностью судейских фарсов, где поточным методом фабриковали «врагов народа» и «инженеров-вредителей». Отвратительную ложь подросток чувствовал сразу, ибо — на примере семьи Федоровских — видел жизнь и быт таких «врагов»: «Я хорошо помню инженеров двадцатых годов: этот открыто светящийся интеллект, этот свободный и необидный юмор, эта лёгкость и широта мысли, непринуждённость переключения из одной инженерной области в другую и вообще от техники — к обществу, к искусству. Затем — эту воспитанность, тонкость вкусов; хорошую речь, плавно согласованную и без сорных словечек; у одного — немножко музицирование; у другого — немножко живопись; и всегда у всех — духовная печать на лице… Вечерами донимали их дипломанты, проектанты, аспиранты, они к своей семье выходили только в одиннадцать вечера».
Память детства сохранила семейный уклад и образ жизни профессора Федоровского, доктора технических наук, известного в Ростове специалиста по теплотехнике. Теперь этих людей, кто был призван создавать («путь вредительства чужд внутренней конструкцииинженерства», — скажет на процессе лидер «Промпартии» Рамзин), обвиняли в подготовке кризиса экономики и развала промышленности.
Газеты поносили техническую интеллигенцию за участие в подпольной контрреволюционной вредительски-шпионской организации, работавшей по заданию французской разведки. Писали, что члены «Промпартии» тесно связаны с бежавшими от революции крупнейшими капиталистами царской России (Торгпромом), от которых получали средства на шпионскую деятельность. Что верхушка инженеров-предателей готовилась к свержению Советской власти и к восстановлению капитализма с помощью интервенции и белогвардейцев. Что, пробравшись в Госплан, в ВСНХ и в другие хозорганы, члены «Промпартии» намеревались создать в стране экономический кризис — занижали планы, ускоряли диспропорцию в развитии промышленности и сельского хозяйства, надеялись провести «омертвение капиталов» и подорвать стратегические отрасли. Что «Промпартия», совместно с другими предателями, готовила почву для интервенции, обещав отдать часть Украины, включая Киев и Одессу, а также Баку. На суде под председательством Вышинского обвиняемые полностью признали свою вину. Сталин говорил, что само поведение вредителей должно было развенчать и действительно развенчало идею вредительства. А вредительство есть одна из самых опасных форм сопротивления развивающемуся социализму. Партия Ленина-Сталина показательно громила троцкистских бандитов, последнюю ставку международной реакции.
А ещё раньше было громкое «Шахтинское дело», когда был раскрыт заговор на Северном Кавказе. Специальное присутствие Верховного суда СССР в Москве летом 1928 года осудило 49 человек за преступную связь с «Парижским центром», который якобы руководил диверсионной работой. Газеты утверждали, что участники заговора, перейдя от тактики саботажа к тактике прямого вредительства, портили машины и механизмы, готовили затопление шахт, создавали завалы, разрушали рудники, неправильно эксплуатировали угольные разрезы.
Позже газеты уверяли, что под гениальным водительством Сталина ВКП(б) разгромила троцкистско-зиновьевских предателей и шпионов и развернула наступление социализма по всему фронту, а ОГПУ сорвало планы изменников-меньшевиков. В марте 1931 года перед судом предстала шайка диверсантов-вредителей, именовавшая себя «Союзным бюро меньшевиков», которое, как утверждалось, было агентурой иностранных разведок. Суд показал, что вредительством и провокациями меньшевики-интервенционисты подрывали материальное положение народа, стремились организовать голод в рабочих районах, чтобы вызвать общее недовольство Советской властью и облегчить её свержение.
Поверить этому было — невозможно, противоестественно. «Мне было тогда 12 лет, — напишет Солженицын в “Архипелаге”, — уже третий год я внимательно вычитывал всю политику из больших “Известий”. От строки до строки я прочёл и стенограммы этих двух процессов. Уже в “Промпартии” отчётливо ощущалась детскому сердцу избыточность, ложь, подстройка, но там была хоть грандиозность декорации — всеобщая интервенция! паралич всей промышленности! распределение министерских портфелей! В процессе же меньшевиков все те же были вывешены декорации, но поблекшие, и актёры артикулировали вяло, и был спектакль скучен до зевоты, унылое бездарное повторение».
Тайна тех судилищ заставит школьника Солженицына напряжённо думать — гораздо дальше конкретных обстоятельств одного или двух политических спектаклей и нескольких одиозных подсудимых. «В те годы красный цвет дробился радугой, / И, жаром переливчатых полос его обваренный, / Я недоумевал речам Смирнова, Радека, / Стонал перед загадочным молчанием Бухарина. / Я понимал, я чувствовал, что что-то здесь не то, / Что правды ни следа / В судебных строках нет, — / И я метался: что? / Когда? / Сломило Революции хребет? / Делил их камер немоту — и наконец / В затылок свой я принял их свинец» («Дороженька»).
Ощущая лживость развернутой кампании, Саня без всякой подсказки догадался (ему было почти шестнадцать, готовился первый том «Полного собрания» с «Михаилом Снеговым»), что в убийстве Кирова (1 декабря 1934 года) виновен, видимо, лично Сталин, и никто другой. Но понять, почему участники процессов согласно валят на себя все грехи и признаются во всех клеветах, почему ругают себя последними словами, почему никто из подсудимых не протестует против обвинений, он всё же не мог. И потому имел сумасшедшую мечту — проникнуть в главную тюрьму страны, откопать следы (заговор?), но так или иначе найти ключ к разгадке: «Я хотел понять, что это такое — Лубянка, как это интересно — там побывать… на Большой Лубянке… все люди знали о её существовании. Бутырка в те годы звучала меньше, а про Лефортово и не слышали».
Газетная вакханалия навсегда приглушила радость встреч в доме Федоровских. Обыск у Владимира Ивановича продолжался сутки, — перевёрнутая мебель, распотрошённые комоды и шкафы, выброшенные на пол груды книг, наваленные в кучу бельё, посуда, одежда. Федоровский оказался на краю гибели — у него искали и нашли крамолу, групповую фотографию с недавнего съезда энергетиков, где он стоял вместе со своим другом, опальным Рамзиным. В те же дни А. Ф. Андрееву разбил паралич. Не прошло и недели, как упал на катке и ударился затылком об лёд 14-летний Миша, милый товарищ детства, первый литературный конфидент и соавтор Сани. Мальчик сгорел в три дня — горькая и невосполнимая потеря, страшный удар для семьи. Федоровского все-таки не посадили, и в 1934-м он с семьёй уехал из Ростова в Новочеркасск, где получил работу в политехническом институте (Саня навещал их в 1936-м, и позже, в Москве, в 1939-м, во время зимней сессии МИФЛИ). В Новочеркасске теперь училась Ирина (дома её звали Ляля); канули в прошлое лучшие ростовские годы, когда все вокруг были в неё влюблены, и верный рыцарь Саня таскал записки Лялиному жениху, партийцу-зануде, укравшему её молодость.
Романтический туман рассеивался, отчетливее проступали контуры времени. Мальчику, рождённому под сенью Гражданской войны, яснее виделось центральное событие эпохи, и он испытал настоящий ожог от революционной темы, которой был опалён и испепелён мир взрослых. Чту бы и кту бы из родственников ни рассказывал о революции, Саня всё понимал — и это всёбыло только страшным и только зловещим. Всё детство революция воспринималась им как катастрофа, пережитая и семьёй, и страной. Так он осознал, о чёмнужно писать — когда-нибудь. Революция стала прологом к его рождению как человека, она должна была стать импульсом к его рождению как писателя.
Судьба распорядилась, чтобы заблаговременно был получен и выдающийся художественный знак — какнужно писать. К десяти годам мальчик был уже так искушён в чтении, что смог не только одолеть колоссальный для третьеклассника объём «Войны и мира», но и увидеть в эпопее Льва Толстого вдохновляющий образец грандиозного всеохватного исторического письма. Книга потрясла его — он смотрел на неё даже не как читатель, а как делатель литературы. Парадокс: в то самое время, когда создавалась «пиратская» серия и готовилась самодельная периодика, автор и издатель запоем читал не Стивенсона, а Льва Толстого.
Позже он вспоминал: «Первый толчок к тому, чтобы написать крупное произведение, я получил десяти лет от роду: я прочёл “Войну и мир” Толстого и сразу почувствовал какое-то особенное тяготение к большому охвату». Тогда же были прочитаны изданные в СССР по недосмотру цензуры (синенькие книжечки мирно продавались в газетных киосках) воспоминания члена Государственной Думы В. В. Шульгина, отнюдь не большевистского толка. Саня был захвачен этой страстной, увлекательной книжкой. Оставалось соединиться двум громадным впечатлениям: пример «Войны и мира» подсказал, каким может быть крупномасштабное сочинение о русской революции.
А пока что в июне 1936 года, семнадцати с половиной лет, Саня с похвальной грамотой от Наркомпроса (овальные портреты Ленина и Сталина, подписи директора школы и нескольких учителей) и золотым аттестатом (датирован 26 июня 1936) окончил среднюю школу № 15 Андреевского района г. Ростова-на-Дону. Семнадцать отметок «отлично» по семнадцати учебным предметам и отличное поведение давали выпускнику право (Постановление Совнаркома СССР и ЦК ВКП(б) от 3 октября 1935 года) поступить в высшую школу без вступительных экзаменов.
Теперь на стене школьного здания (в бывшем Соборном переулке, у Главпочтамта) висит мемориальная доска, а внутри открыт маленький музей знаменитого ученика, куда учителя словесности и классные руководители периодически приводят на экскурсии окрестных школьников.
Глава 4. РГУ. Союз математики и литературы.
Тут и решилась его театральная судьба: хотя вступительный экзамен удалось выдержать целиком (басня Крылова «Кот и повар», монолог Чацкого «А судьи кто?», этюд — изобразить перетаскивание тяжёлого бака с краской и не испачкаться), но вот голос подвел. Завадский заподозрил что-то неладное и, подозвав к окну, предложил абитуриенту ещё один этюд: «Вон, далеко-далеко идёт ваш друг. А ну-ка, позовите его изо всей силы». Тот крикнул: «Кири-илл!!» И голос сорвал. До этого с Саней ничего подобного не случалось, и сколько бы он ни кричал в классе, во дворе — голос никогда даже не садился. Завадский попросил принести справку от врача — и врач подтвердил диагноз: катар горла. Если юноша станет артистом, то будет время от времени терять голос. После выхода в свет «Одного дня Ивана Денисовича» Ю. А. Завадский, по-видимому, вспомнил давний эпизод и опознал в писателе своего несостоявшегося студийца.
Даже эта невинная деталь биографии Солженицына станет ещё одним лыком в одну и ту же строку. Позже «недовольные» Симонян и Самутин усмотрят в признанных самим Завадским актёрских способностях 18-летнего Сани вескую улику: хитрый и коварный Морж, который читал со сцены стихи и даже получал премии на конкурсах молодёжи, не мог не использовать в корыстных целях несомненный свой драматический талант, пользуясь им в жизни.
Но тогда, в юности, театральные увлечения Сани были вне подозрений и шли рука об руку с литературными приключениями. Друзья даже пытались издавать в школе сатирический журнал «Кривое зеркало». «Нас было трое — я, Кирилл и Резников, три ехидны. Старший ехидна Ёська Резников — ехидна der erste, Кирилл был ехидна der zweite, а я — ехидна der dritte. Третья ехидна». Басни, эпиграммы (на учителей, одноклассников и друг на друга), стихотворные шутки, пародии сыпались из «третьей ехидны» как из рога изобилия. Они успели выпустить четыре номера, но за самодеятельность крепко досталось классному руководителю (те есть Нанке): рукописный журнал создавался помимо уроков, вне программы, в нарушение инструкций и без ведома вышестоящих инстанций. У Нанки та «подписка» и осталась.
Были и другие литературные предприятия. Вместе с Кириллом и Лидой они накатали «Роман трёх сумасшедших» (рукопись так и осталась у Лиды). В сюжете фигурировали Индия и прочая экзотика; сочинители применили авантюрную технологию — писали по очереди, по одной главе, каждый придумывал, что хотел, без общего плана и замысла. Так Саня вырвался из тягот одиночного литературного плавания на простор коллективного творчества. «К юности уже много было написано у каждого из нас, тетрадки, тетрадки…»
…В начале 30-х читательские интересы Сани Солженицына резко устремились к политике, которая тогда имела вид гремевших на всю страну судебных процессов.
Лет с двенадцати, сделав уроки, он не бежал на улицу, а садился за газеты; знал по фамилиям советских послов в каждой стране и иностранных — в СССР. Романам Жюля Верна и Майн Рида (а также собственным литературным упражнениям) школьник всё больше предпочитал стенографические отчеты в «Известиях», и, расстелив газетные простыни прямо на полу (только так и можно было охватить глазом всю газету в тесном пространстве избушки на курьих ножках), он жадно поглощал текст. Ещё раньше дед Захар брал Саню на почту — потом садился на завалинке и «смоктал газету», угадывая, будет ли просвет в этой беспросветной жизни... Они вместе читали о забастовке английских шахтёров (в 1926-м много шумели об этом), а с 1928-го и дальше он читал газеты уже один.
Воображение Сани Солженицына, испытанное семейными тайнами, не только не обманывалось громовыми речами государственного обвинителя Крыленко, но всякий раз было оскорблено грубой подстроенностью судейских фарсов, где поточным методом фабриковали «врагов народа» и «инженеров-вредителей». Отвратительную ложь подросток чувствовал сразу, ибо — на примере семьи Федоровских — видел жизнь и быт таких «врагов»: «Я хорошо помню инженеров двадцатых годов: этот открыто светящийся интеллект, этот свободный и необидный юмор, эта лёгкость и широта мысли, непринуждённость переключения из одной инженерной области в другую и вообще от техники — к обществу, к искусству. Затем — эту воспитанность, тонкость вкусов; хорошую речь, плавно согласованную и без сорных словечек; у одного — немножко музицирование; у другого — немножко живопись; и всегда у всех — духовная печать на лице… Вечерами донимали их дипломанты, проектанты, аспиранты, они к своей семье выходили только в одиннадцать вечера».
Память детства сохранила семейный уклад и образ жизни профессора Федоровского, доктора технических наук, известного в Ростове специалиста по теплотехнике. Теперь этих людей, кто был призван создавать («путь вредительства чужд внутренней конструкцииинженерства», — скажет на процессе лидер «Промпартии» Рамзин), обвиняли в подготовке кризиса экономики и развала промышленности.
Газеты поносили техническую интеллигенцию за участие в подпольной контрреволюционной вредительски-шпионской организации, работавшей по заданию французской разведки. Писали, что члены «Промпартии» тесно связаны с бежавшими от революции крупнейшими капиталистами царской России (Торгпромом), от которых получали средства на шпионскую деятельность. Что верхушка инженеров-предателей готовилась к свержению Советской власти и к восстановлению капитализма с помощью интервенции и белогвардейцев. Что, пробравшись в Госплан, в ВСНХ и в другие хозорганы, члены «Промпартии» намеревались создать в стране экономический кризис — занижали планы, ускоряли диспропорцию в развитии промышленности и сельского хозяйства, надеялись провести «омертвение капиталов» и подорвать стратегические отрасли. Что «Промпартия», совместно с другими предателями, готовила почву для интервенции, обещав отдать часть Украины, включая Киев и Одессу, а также Баку. На суде под председательством Вышинского обвиняемые полностью признали свою вину. Сталин говорил, что само поведение вредителей должно было развенчать и действительно развенчало идею вредительства. А вредительство есть одна из самых опасных форм сопротивления развивающемуся социализму. Партия Ленина-Сталина показательно громила троцкистских бандитов, последнюю ставку международной реакции.
А ещё раньше было громкое «Шахтинское дело», когда был раскрыт заговор на Северном Кавказе. Специальное присутствие Верховного суда СССР в Москве летом 1928 года осудило 49 человек за преступную связь с «Парижским центром», который якобы руководил диверсионной работой. Газеты утверждали, что участники заговора, перейдя от тактики саботажа к тактике прямого вредительства, портили машины и механизмы, готовили затопление шахт, создавали завалы, разрушали рудники, неправильно эксплуатировали угольные разрезы.
Позже газеты уверяли, что под гениальным водительством Сталина ВКП(б) разгромила троцкистско-зиновьевских предателей и шпионов и развернула наступление социализма по всему фронту, а ОГПУ сорвало планы изменников-меньшевиков. В марте 1931 года перед судом предстала шайка диверсантов-вредителей, именовавшая себя «Союзным бюро меньшевиков», которое, как утверждалось, было агентурой иностранных разведок. Суд показал, что вредительством и провокациями меньшевики-интервенционисты подрывали материальное положение народа, стремились организовать голод в рабочих районах, чтобы вызвать общее недовольство Советской властью и облегчить её свержение.
Поверить этому было — невозможно, противоестественно. «Мне было тогда 12 лет, — напишет Солженицын в “Архипелаге”, — уже третий год я внимательно вычитывал всю политику из больших “Известий”. От строки до строки я прочёл и стенограммы этих двух процессов. Уже в “Промпартии” отчётливо ощущалась детскому сердцу избыточность, ложь, подстройка, но там была хоть грандиозность декорации — всеобщая интервенция! паралич всей промышленности! распределение министерских портфелей! В процессе же меньшевиков все те же были вывешены декорации, но поблекшие, и актёры артикулировали вяло, и был спектакль скучен до зевоты, унылое бездарное повторение».
Тайна тех судилищ заставит школьника Солженицына напряжённо думать — гораздо дальше конкретных обстоятельств одного или двух политических спектаклей и нескольких одиозных подсудимых. «В те годы красный цвет дробился радугой, / И, жаром переливчатых полос его обваренный, / Я недоумевал речам Смирнова, Радека, / Стонал перед загадочным молчанием Бухарина. / Я понимал, я чувствовал, что что-то здесь не то, / Что правды ни следа / В судебных строках нет, — / И я метался: что? / Когда? / Сломило Революции хребет? / Делил их камер немоту — и наконец / В затылок свой я принял их свинец» («Дороженька»).
Ощущая лживость развернутой кампании, Саня без всякой подсказки догадался (ему было почти шестнадцать, готовился первый том «Полного собрания» с «Михаилом Снеговым»), что в убийстве Кирова (1 декабря 1934 года) виновен, видимо, лично Сталин, и никто другой. Но понять, почему участники процессов согласно валят на себя все грехи и признаются во всех клеветах, почему ругают себя последними словами, почему никто из подсудимых не протестует против обвинений, он всё же не мог. И потому имел сумасшедшую мечту — проникнуть в главную тюрьму страны, откопать следы (заговор?), но так или иначе найти ключ к разгадке: «Я хотел понять, что это такое — Лубянка, как это интересно — там побывать… на Большой Лубянке… все люди знали о её существовании. Бутырка в те годы звучала меньше, а про Лефортово и не слышали».
Газетная вакханалия навсегда приглушила радость встреч в доме Федоровских. Обыск у Владимира Ивановича продолжался сутки, — перевёрнутая мебель, распотрошённые комоды и шкафы, выброшенные на пол груды книг, наваленные в кучу бельё, посуда, одежда. Федоровский оказался на краю гибели — у него искали и нашли крамолу, групповую фотографию с недавнего съезда энергетиков, где он стоял вместе со своим другом, опальным Рамзиным. В те же дни А. Ф. Андрееву разбил паралич. Не прошло и недели, как упал на катке и ударился затылком об лёд 14-летний Миша, милый товарищ детства, первый литературный конфидент и соавтор Сани. Мальчик сгорел в три дня — горькая и невосполнимая потеря, страшный удар для семьи. Федоровского все-таки не посадили, и в 1934-м он с семьёй уехал из Ростова в Новочеркасск, где получил работу в политехническом институте (Саня навещал их в 1936-м, и позже, в Москве, в 1939-м, во время зимней сессии МИФЛИ). В Новочеркасске теперь училась Ирина (дома её звали Ляля); канули в прошлое лучшие ростовские годы, когда все вокруг были в неё влюблены, и верный рыцарь Саня таскал записки Лялиному жениху, партийцу-зануде, укравшему её молодость.
Романтический туман рассеивался, отчетливее проступали контуры времени. Мальчику, рождённому под сенью Гражданской войны, яснее виделось центральное событие эпохи, и он испытал настоящий ожог от революционной темы, которой был опалён и испепелён мир взрослых. Чту бы и кту бы из родственников ни рассказывал о революции, Саня всё понимал — и это всёбыло только страшным и только зловещим. Всё детство революция воспринималась им как катастрофа, пережитая и семьёй, и страной. Так он осознал, о чёмнужно писать — когда-нибудь. Революция стала прологом к его рождению как человека, она должна была стать импульсом к его рождению как писателя.
Судьба распорядилась, чтобы заблаговременно был получен и выдающийся художественный знак — какнужно писать. К десяти годам мальчик был уже так искушён в чтении, что смог не только одолеть колоссальный для третьеклассника объём «Войны и мира», но и увидеть в эпопее Льва Толстого вдохновляющий образец грандиозного всеохватного исторического письма. Книга потрясла его — он смотрел на неё даже не как читатель, а как делатель литературы. Парадокс: в то самое время, когда создавалась «пиратская» серия и готовилась самодельная периодика, автор и издатель запоем читал не Стивенсона, а Льва Толстого.
Позже он вспоминал: «Первый толчок к тому, чтобы написать крупное произведение, я получил десяти лет от роду: я прочёл “Войну и мир” Толстого и сразу почувствовал какое-то особенное тяготение к большому охвату». Тогда же были прочитаны изданные в СССР по недосмотру цензуры (синенькие книжечки мирно продавались в газетных киосках) воспоминания члена Государственной Думы В. В. Шульгина, отнюдь не большевистского толка. Саня был захвачен этой страстной, увлекательной книжкой. Оставалось соединиться двум громадным впечатлениям: пример «Войны и мира» подсказал, каким может быть крупномасштабное сочинение о русской революции.
А пока что в июне 1936 года, семнадцати с половиной лет, Саня с похвальной грамотой от Наркомпроса (овальные портреты Ленина и Сталина, подписи директора школы и нескольких учителей) и золотым аттестатом (датирован 26 июня 1936) окончил среднюю школу № 15 Андреевского района г. Ростова-на-Дону. Семнадцать отметок «отлично» по семнадцати учебным предметам и отличное поведение давали выпускнику право (Постановление Совнаркома СССР и ЦК ВКП(б) от 3 октября 1935 года) поступить в высшую школу без вступительных экзаменов.
Теперь на стене школьного здания (в бывшем Соборном переулке, у Главпочтамта) висит мемориальная доска, а внутри открыт маленький музей знаменитого ученика, куда учителя словесности и классные руководители периодически приводят на экскурсии окрестных школьников.
Глава 4. РГУ. Союз математики и литературы.
Личный листок по учёту кадров, который 26 марта 1938 года заполнил студент второго курса Ростовского государственного университета Солженицын Александр Исаевич, включал, помимо фотографии и обязательных анкетных данных, несколько неординарных вопросов. Тогдашний «пятый пункт» фиксировал вовсе не национальность (она оставалась под цифрой 4:
русский), а социальное происхождение и содержал подпункты, чреватые опасными последствиями. Отдел кадров остро интересовали бывшее сословное звание родителей (Саня написал:
крестьяне), их основное занятие
доОктябрьской революции (Саня, умолчав об отце-офицере, указал:
студенты), а также основное занятие
послереволюции (Саня ответил уклончиво, но придраться было бы трудно:
отца не было, мать — стенографистка).
Анкета выходила почти чистой — если не считать того обстоятельства (зацепки для особистов), что отца Сани звали Исаакий, отчество в школьном аттестате было Исаакович, а в паспорте, как потом и в анкете, стояло не Исаакиевич(как было бы правильно) ,а Исаевич;но ведь не будешь на каждом шагу объяснять, какую досадную ошибку допустила паспортистка, выдав 16-летнему юноше его первый паспорт. А тогда, в декабре 1934-го (прошло только два года, как заработала новая паспортная система), они с мамой думали-гадали, как быть, требовать ли в милиции исправлений, нет ли, но решили не будить лихо, пока оно тихо.
Вообще выпускникам-абитуриентам в 1936-м капитально повезло: накануне ввели общие правила приёма в вузы и стали брать не только рабоче-крестьянских детей, но и детей служащих, кем и считалась Таисия Захаровна. В тот год, закончившийся принятием сталинской конституции (5 декабря), неожиданно разрешили казачеству носить форму, и Саня, повернув голову из окна класса — школа находилась в малом квартале от главной улицы, — видел, как шёл парад, как ехали казаки в верхах, с лампасами, под музыку. Тогда же приезжал в Ростов Будённый — молодёжь пригнали на привокзальную площадь, и маршал торжественно провозгласил возврат казачества.
19 июля 1936 года Саня написал заявление: «Прошу принять меня в число студентов Ростовского государственного университета и зачислить на физико-математический факультет». Впечатляющий аттестат, четыре похвальные грамоты, метрическое свидетельство, автобиография (тогда еще совсем скромная), необходимые медицинские справки прилагались — и резолюция о зачислении без экзаменов была принята незамедлительно.
Мечтал он, однако, не о физмате. Будь в РГУ литературный факультет, он пошёл бы туда и, несомненно, поступил бы. Но литфак имелся только в местном пединституте, что казалось (и считалось) много ниже по уровню. Уезжать из Ростова, хоть в Новочеркасск, где работал Федоровский, хоть в Москву, он не решался из-за матери — её одиночества и слабого здоровья. Да и учиться далеко от дома было не по карману. Вместе с тем престижное физико-математическое отделение Ростовского государственного университета имени В. М. Молотова — это был даже не компромисс, ведь и в математике у Сани проявились отменные способности. Потому, отвечая в Листке по учёту на пункты 17 (об ученой степени) и 18 (о научных трудах и изобретениях), он написал не без вызова: пока никакойи ещё нет, давая понять отделу кадров, что положительный ответ не за горами.
Другие два «мушкетёра» и Лидочка Ежерец тоже остались в Ростове — Кока и Кирилл поступили на химфак университета (через год Кира переведётся в Ростовский медицинский институт), Лида — на литфак местного пединститута. А Сане университет сразу подарил хорошего товарища. Спустя семьдесят лет (в 2006-м) однокашник по физмату ростовчанин Эмилий Александрович Мазин, Миля, вспоминал: «С Саней мы познакомились в университете в первый же день. Физмат РГУ находился в то время на ул. Горького, 100. В этом здании мы проучились пять лет. В аудитории мы с Саней всегда сидели рядом. К экзаменам готовились вместе. Для этого облюбовали себе удобное место — библиотеку “Тяжпрома”, что находилась на углу Малой Садовой улицы и Ворошиловского проспекта. Экзамены сдавали, как правило, досрочно. Дружба у нас была крепкая, мужская. По этому поводу Саня часто шутил: “Бок о бок тёрлись пять лет, каждый день по многу часов, а ведь ни разу даже мелко не поссорились”».
Среди преподавателей ростовского физмата было немало достойных математиков: Вельмин, Богословский, Горячев, Гремяченский, Мокрищев, Черняев. «Саня учился на математика не столько по призванию, сколько потому, что на физмате были исключительно образованные и очень интересные преподаватели», — вспоминал Мазин. А Дмитрий Дмитриевич Мордухай-Болтовской (1876 – 1952), учёный с мировым именем, и вообще считался личностью легендарной: его, почётного члена Сорбонны и Нью-Йоркской Академии наук, лишили званий из-за неправильного происхождения. Сын потомственного дворянина, инженера путей сообщения Д. П. Мордухай-Болтовского получил математическое образование в С.-Петербургском университете, преподавал в Варшаве и в 1906-м защитил диссертацию («О приведении абелевых интегралов к низшим трансцендентным»), став сперва магистром, а затем профессором Варшавского университета. В связи с приближением немцев к Варшаве в начале 1915 года Императорский Варшавский университет в спешном порядке эвакуировался в Москву, а оттуда — в Ростов-на-Дону. Все математики во главе с Мордухай-Болтовским переехали в Ростов, основав крупнейший в стране факультет чистой и прикладной математики. В мае 1928-го в РГУ торжественно отмечали 30-летний юбилей научной и педагогической деятельности учёного.
В «Круге первом» арестант Нержин вспомнит своего университетского профессора Дмитрия Дмитриевича Горяинова-Шаховского (под этой фамилией был выведен Д. Д. Мордухай-Болтовской). «Маленький старик, уже неопрятный от глубокой старости (в 1936-м Болтовскому исполнилось всего шестьдесят — Л. С.), то перемажет мелом свою чёрную вельветовую куртку, то тряпку от доски положит в карман вместо носового платка. Живой анекдот, собранный из многочисленных “профессорских” анекдотов, душа варшавского университета, переехавшего в девятьсот пятнадцатом в коммерческий Ростов, как на кладбище. Полвека научной работы, поднос поздравительных телеграмм — из Милуоки, Кейптауна, Йокогамы». Этот колоритный персонаж, вернее его прототип, всегдашний гость семейства Федоровских, оставил памятный след и в «Дороженьке»: «К столу хозяйка подводила / Старинного любимца дома, / Механика и астронома, / Горяинова-Шаховского. / Седой полнеющий старик, / Учёный с титлом мирового, / Владелец шапочек и мантий, / Известный автор многих книг, / Не утерял ещё таланта, / Прикрывши грудь волной салфетки, / Следить за вкусами соседки <...>. / И оживлённо средь мужчин / Поговорить о Лиге Наций, / О том, куда идёт страна, / И о записках Шульгина».
Памятны были и знаменитые лекции профессора, от которых в отчаяние приходили даже стенографистки: «По слабости ног усевшись у самой доски, к ней лицом, к аудитории спиной, он правой рукой писал, левой следом стирал — и всё время что-то непрерывно бормотал сам с собой. Понять его идеи во время лекции было совершенно исключено. Но когда Нержину с товарищем удавалось вдвоём, деля работу, записать, а за вечер разобрать — душу осеняло нечто, как мерцание звёздного неба».
«Нержин с товарищем» — это были Саня и Миля, тоже не раз вспоминавшие, как в четыре руки записывали те лекции: Саня — то, что профессор говорит, Миля — то, что профессор пишет на доске.
В начале 1930 года на фоне политических процессов о «вредителях» бушевала всероссийская кампания по пересмотру научных кадров. Предполагалось осуществить «строгий научный и общественно-политический отбор», а также произвести «замену антисоветских научных работников, использующих университетскую кафедру для антисоветской пропаганды». В мае дошла очередь и до Дмитрия Дмитриевича, которому, по его анкете, «замена» грозила в первую очередь.
Был слух, что какая-то крепкая рука на самом верху хранит профессора. Но лишь немногие знали, что ещё в 1889 году тверской помещик (деревня Верхняя Троица Корчевского района Тверской губернии) Д. П. Мордухай-Болтовской взял в услужение четырнадцатилетнего мальчика Мишу из бедной крестьянской семьи и привёз его в Петербург, к своему сыну Мите. Мальчик вырос в господском доме, поступил на завод, стал революционером, и уже революция вывела его на самую вершину власти: в 1919 году Михаил Иванович Калинин стал председателем ВЦИК, навсегда сохранив нежную привязанность к барчонку. «И ничто не могло б его спасти, если б не личное знакомство с Калининым — говорили, будто бы отец Калинина был крепостным у отца профессора. Так или иначе, но съездил Горяинов в Москву и привёз указание: этого не трогать. И не стали трогать» («В круге первом»).
Так или иначе, но Комиссия «по пересмотру и замене» пощадила учёного. В Протоколе заседания от 24 мая 1930 года было записано: «Отмечая как отрицательное явление то обстоятельство, что профессор Мордухай-Болтовской до сих пор придерживается философско-мистических взглядов, что он в своей преподавательской деятельности ориентируется не на массы, а на отдельные группы студентов, также и то, что он является противником реформы высшей школы, считать всё же необходимым оставить профессора Мордухай-Болтовского в занимаемой должности как крупного учёного-математика». В 1934-м ему была присвоена степень доктора физико-математических наук без защиты диссертации, а кафедра математического анализа РГУ награждена переходящим Красным Знаменем. Ему сходили с рук даже исследования по естествознанию с математическим доказательством бытия Бога, критика Маркса, публичные заявления о том, что Ньютон не материалист (как считал Маркс), а идеалист, ибо, «как всякий крупный учёный, Ньютон верил в Бога».
Но в 1937-м ни Саня, ни его сокурсники даже и вообразить не могли, что исследователь дифференциальных уравнений и трансцендентных чисел, знаток четырёхмерного пространства Лобачевского, блистательный переводчик «Начал» Евклида и математических работ Ньютона, был ещё и дерзким политическим публицистом, автором статей о «текущем революционном моменте», рисовавших апокалипсические картины дотла разрушенной России. Надо думать, что до Комиссии по «пересмотру и замене» крамольные статьи (1917–1918), напечатанные в газете Войска Донского «Приазовский край», с моральной поддержкой Белому движению и генералу Каледину, не дошли вовсе, иначе автору, даже и с такой мощной поддержкой, какая была у Болтовского, сильно не поздоровилось бы. А он писал, что революция в корне меняет взгляд интеллигенции на народ, и вместо ожидаемых вестников революции на арене истории, при зловещем зареве горящих усадеб, при адском хохоте палачей появляется страшный призрак обезьяны-человека, питекантропа. Основное стремление его — разрушение. Он втаптывает в грязь книги, разбивает сапогом вместе с фигурами амуров головы ненавистных ему интеллигентов. Болтовской анализировал путь, по которому прошла революция, через генезис целей и средств. «Сначала желанным завоеванием революции была победа над Германией, спасение родины, а вместе с тем и спасение своей национальности… затем… победа городского пролетариата над буржуазией, а потом завоевание неинтеллигенцией — интеллигенции и даже уничтожение последней».
Анкета выходила почти чистой — если не считать того обстоятельства (зацепки для особистов), что отца Сани звали Исаакий, отчество в школьном аттестате было Исаакович, а в паспорте, как потом и в анкете, стояло не Исаакиевич(как было бы правильно) ,а Исаевич;но ведь не будешь на каждом шагу объяснять, какую досадную ошибку допустила паспортистка, выдав 16-летнему юноше его первый паспорт. А тогда, в декабре 1934-го (прошло только два года, как заработала новая паспортная система), они с мамой думали-гадали, как быть, требовать ли в милиции исправлений, нет ли, но решили не будить лихо, пока оно тихо.
Вообще выпускникам-абитуриентам в 1936-м капитально повезло: накануне ввели общие правила приёма в вузы и стали брать не только рабоче-крестьянских детей, но и детей служащих, кем и считалась Таисия Захаровна. В тот год, закончившийся принятием сталинской конституции (5 декабря), неожиданно разрешили казачеству носить форму, и Саня, повернув голову из окна класса — школа находилась в малом квартале от главной улицы, — видел, как шёл парад, как ехали казаки в верхах, с лампасами, под музыку. Тогда же приезжал в Ростов Будённый — молодёжь пригнали на привокзальную площадь, и маршал торжественно провозгласил возврат казачества.
19 июля 1936 года Саня написал заявление: «Прошу принять меня в число студентов Ростовского государственного университета и зачислить на физико-математический факультет». Впечатляющий аттестат, четыре похвальные грамоты, метрическое свидетельство, автобиография (тогда еще совсем скромная), необходимые медицинские справки прилагались — и резолюция о зачислении без экзаменов была принята незамедлительно.
Мечтал он, однако, не о физмате. Будь в РГУ литературный факультет, он пошёл бы туда и, несомненно, поступил бы. Но литфак имелся только в местном пединституте, что казалось (и считалось) много ниже по уровню. Уезжать из Ростова, хоть в Новочеркасск, где работал Федоровский, хоть в Москву, он не решался из-за матери — её одиночества и слабого здоровья. Да и учиться далеко от дома было не по карману. Вместе с тем престижное физико-математическое отделение Ростовского государственного университета имени В. М. Молотова — это был даже не компромисс, ведь и в математике у Сани проявились отменные способности. Потому, отвечая в Листке по учёту на пункты 17 (об ученой степени) и 18 (о научных трудах и изобретениях), он написал не без вызова: пока никакойи ещё нет, давая понять отделу кадров, что положительный ответ не за горами.
Другие два «мушкетёра» и Лидочка Ежерец тоже остались в Ростове — Кока и Кирилл поступили на химфак университета (через год Кира переведётся в Ростовский медицинский институт), Лида — на литфак местного пединститута. А Сане университет сразу подарил хорошего товарища. Спустя семьдесят лет (в 2006-м) однокашник по физмату ростовчанин Эмилий Александрович Мазин, Миля, вспоминал: «С Саней мы познакомились в университете в первый же день. Физмат РГУ находился в то время на ул. Горького, 100. В этом здании мы проучились пять лет. В аудитории мы с Саней всегда сидели рядом. К экзаменам готовились вместе. Для этого облюбовали себе удобное место — библиотеку “Тяжпрома”, что находилась на углу Малой Садовой улицы и Ворошиловского проспекта. Экзамены сдавали, как правило, досрочно. Дружба у нас была крепкая, мужская. По этому поводу Саня часто шутил: “Бок о бок тёрлись пять лет, каждый день по многу часов, а ведь ни разу даже мелко не поссорились”».
Среди преподавателей ростовского физмата было немало достойных математиков: Вельмин, Богословский, Горячев, Гремяченский, Мокрищев, Черняев. «Саня учился на математика не столько по призванию, сколько потому, что на физмате были исключительно образованные и очень интересные преподаватели», — вспоминал Мазин. А Дмитрий Дмитриевич Мордухай-Болтовской (1876 – 1952), учёный с мировым именем, и вообще считался личностью легендарной: его, почётного члена Сорбонны и Нью-Йоркской Академии наук, лишили званий из-за неправильного происхождения. Сын потомственного дворянина, инженера путей сообщения Д. П. Мордухай-Болтовского получил математическое образование в С.-Петербургском университете, преподавал в Варшаве и в 1906-м защитил диссертацию («О приведении абелевых интегралов к низшим трансцендентным»), став сперва магистром, а затем профессором Варшавского университета. В связи с приближением немцев к Варшаве в начале 1915 года Императорский Варшавский университет в спешном порядке эвакуировался в Москву, а оттуда — в Ростов-на-Дону. Все математики во главе с Мордухай-Болтовским переехали в Ростов, основав крупнейший в стране факультет чистой и прикладной математики. В мае 1928-го в РГУ торжественно отмечали 30-летний юбилей научной и педагогической деятельности учёного.
В «Круге первом» арестант Нержин вспомнит своего университетского профессора Дмитрия Дмитриевича Горяинова-Шаховского (под этой фамилией был выведен Д. Д. Мордухай-Болтовской). «Маленький старик, уже неопрятный от глубокой старости (в 1936-м Болтовскому исполнилось всего шестьдесят — Л. С.), то перемажет мелом свою чёрную вельветовую куртку, то тряпку от доски положит в карман вместо носового платка. Живой анекдот, собранный из многочисленных “профессорских” анекдотов, душа варшавского университета, переехавшего в девятьсот пятнадцатом в коммерческий Ростов, как на кладбище. Полвека научной работы, поднос поздравительных телеграмм — из Милуоки, Кейптауна, Йокогамы». Этот колоритный персонаж, вернее его прототип, всегдашний гость семейства Федоровских, оставил памятный след и в «Дороженьке»: «К столу хозяйка подводила / Старинного любимца дома, / Механика и астронома, / Горяинова-Шаховского. / Седой полнеющий старик, / Учёный с титлом мирового, / Владелец шапочек и мантий, / Известный автор многих книг, / Не утерял ещё таланта, / Прикрывши грудь волной салфетки, / Следить за вкусами соседки <...>. / И оживлённо средь мужчин / Поговорить о Лиге Наций, / О том, куда идёт страна, / И о записках Шульгина».
Памятны были и знаменитые лекции профессора, от которых в отчаяние приходили даже стенографистки: «По слабости ног усевшись у самой доски, к ней лицом, к аудитории спиной, он правой рукой писал, левой следом стирал — и всё время что-то непрерывно бормотал сам с собой. Понять его идеи во время лекции было совершенно исключено. Но когда Нержину с товарищем удавалось вдвоём, деля работу, записать, а за вечер разобрать — душу осеняло нечто, как мерцание звёздного неба».
«Нержин с товарищем» — это были Саня и Миля, тоже не раз вспоминавшие, как в четыре руки записывали те лекции: Саня — то, что профессор говорит, Миля — то, что профессор пишет на доске.
В начале 1930 года на фоне политических процессов о «вредителях» бушевала всероссийская кампания по пересмотру научных кадров. Предполагалось осуществить «строгий научный и общественно-политический отбор», а также произвести «замену антисоветских научных работников, использующих университетскую кафедру для антисоветской пропаганды». В мае дошла очередь и до Дмитрия Дмитриевича, которому, по его анкете, «замена» грозила в первую очередь.
Был слух, что какая-то крепкая рука на самом верху хранит профессора. Но лишь немногие знали, что ещё в 1889 году тверской помещик (деревня Верхняя Троица Корчевского района Тверской губернии) Д. П. Мордухай-Болтовской взял в услужение четырнадцатилетнего мальчика Мишу из бедной крестьянской семьи и привёз его в Петербург, к своему сыну Мите. Мальчик вырос в господском доме, поступил на завод, стал революционером, и уже революция вывела его на самую вершину власти: в 1919 году Михаил Иванович Калинин стал председателем ВЦИК, навсегда сохранив нежную привязанность к барчонку. «И ничто не могло б его спасти, если б не личное знакомство с Калининым — говорили, будто бы отец Калинина был крепостным у отца профессора. Так или иначе, но съездил Горяинов в Москву и привёз указание: этого не трогать. И не стали трогать» («В круге первом»).
Так или иначе, но Комиссия «по пересмотру и замене» пощадила учёного. В Протоколе заседания от 24 мая 1930 года было записано: «Отмечая как отрицательное явление то обстоятельство, что профессор Мордухай-Болтовской до сих пор придерживается философско-мистических взглядов, что он в своей преподавательской деятельности ориентируется не на массы, а на отдельные группы студентов, также и то, что он является противником реформы высшей школы, считать всё же необходимым оставить профессора Мордухай-Болтовского в занимаемой должности как крупного учёного-математика». В 1934-м ему была присвоена степень доктора физико-математических наук без защиты диссертации, а кафедра математического анализа РГУ награждена переходящим Красным Знаменем. Ему сходили с рук даже исследования по естествознанию с математическим доказательством бытия Бога, критика Маркса, публичные заявления о том, что Ньютон не материалист (как считал Маркс), а идеалист, ибо, «как всякий крупный учёный, Ньютон верил в Бога».
Но в 1937-м ни Саня, ни его сокурсники даже и вообразить не могли, что исследователь дифференциальных уравнений и трансцендентных чисел, знаток четырёхмерного пространства Лобачевского, блистательный переводчик «Начал» Евклида и математических работ Ньютона, был ещё и дерзким политическим публицистом, автором статей о «текущем революционном моменте», рисовавших апокалипсические картины дотла разрушенной России. Надо думать, что до Комиссии по «пересмотру и замене» крамольные статьи (1917–1918), напечатанные в газете Войска Донского «Приазовский край», с моральной поддержкой Белому движению и генералу Каледину, не дошли вовсе, иначе автору, даже и с такой мощной поддержкой, какая была у Болтовского, сильно не поздоровилось бы. А он писал, что революция в корне меняет взгляд интеллигенции на народ, и вместо ожидаемых вестников революции на арене истории, при зловещем зареве горящих усадеб, при адском хохоте палачей появляется страшный призрак обезьяны-человека, питекантропа. Основное стремление его — разрушение. Он втаптывает в грязь книги, разбивает сапогом вместе с фигурами амуров головы ненавистных ему интеллигентов. Болтовской анализировал путь, по которому прошла революция, через генезис целей и средств. «Сначала желанным завоеванием революции была победа над Германией, спасение родины, а вместе с тем и спасение своей национальности… затем… победа городского пролетариата над буржуазией, а потом завоевание неинтеллигенцией — интеллигенции и даже уничтожение последней».