Солженицын не выбирал момента, когда бы возвращение принесло ему наибольшие политические дивиденды. За время своего неприездаон пытался приучить общество к мысли, что возвращается в качестве писателя, а не политика, спешащего занять вакантное поприще «аятоллы», партийного вождя или всенародного избранника. «Солженицын опоздал. В 1985-м он вернулся бы героем. В 1988-м — пророком. Вся страна читала “ГУЛАГ”. В 1990-м — стал бы членом Президентского совета», — писал в марте 1993-го «Московский комсомолец», обнажая «мелкие целевые мысли». Солженицын показал пример несуетного поведения в момент наивысшего общественного нетерпения, и потому его физическое возвращение домой пришлось как раз вовремя: остыла горячка ожидания («приедет», «возглавит», «рассудит»), осталось позади опьянение гласностью, рассеялся псевдодемократический туман. На смену романтической, хмельной эпохе пришли продажность и цинизм. Самое время, чтобы заговорить о национальном самосознании, исторической памяти, моральной ответственности; самое время, чтобы начать кропотливую работу.
   Непреклонной верой в возвращение на родину Солженицын подрывал смысл существования Третьей эмиграции как политического явления, обессмысливал её «странничество», её высокомерие к тем, кто остался дома «по подлой совместимости с проклятым режимом»: ибо если в страну ехал насильно изгнанный Солженицын, то чту делают за границей страдальцы, оказавшиеся там по своей воле? Как теперь они будут объяснять затянувшуюся эмиграцию? Ведь для самооправдания нужно, чтобы на родине было как можно хуже и чтоб это «хуже» продлилось как можно дольше.
   Возвращение Солженицына было катастрофой для коммунистов: автор «Архипелага» не оставил им ни единого шанса на историческое уважение, показав, что ГУЛАГ — это не крайности системы, это сама система. Он бросил вызов «коммунистическому выбору» своей страны, поставил на кон свою жизнь и стал автором сбывшегося пророчества о крушении коммунизма. Но и тем, кто ловил рыбку в мутной воде продажной демократии, дикого рынка, политического цинизма, было очень некомфортно от мысли, что вот-вот на подведомственных территориях появится величина, нравственный авторитет, и скажет неотразимое: «Мы перестали видеть цель, для которой живем».
   Перспектива его присутствия в стране многим отравляла жизнь. «Жить не по Солженицыну!» — такой истошный вопль исторгла накануне приезда писателя одна из столичных газет, выразившая жажду всех новых русскихжить без помех, с правом на бесчестье— так, чтобы вокруг никто и ничто не кололо глаза. «Он является в Россию праздничный, как Первомай, и, как он же, безнадёжно устаревший. Протопоп Аввакум для курёхинской Поп-механики. В матрешечной Москве он будет встречен как полубог, вермонтский Вольтер. А кому он, в сущности, нужен? Да никому. Возвращение живых мощей в мавзолей всея Руси. Чинно, скушно… Нафталину, ему, нафталину. И на покой». Множество раз придется услышать Солженицыну в первый год своего возвращения злобное, яростное шипение: «Не нужен! Не нужен!»
   За годы перемен в России сформировался пишущий класс, опьяневший от дармовой свободы. Весной 1994-го столичную прессу сразила повальная болезнь: самые известные перья спешили заявить, что ни в коем случае не станут ни трубадурами, ни придворными, ни свитой при Солженицыне. Будто ждали (и боялись!), что приедет начальник гласности, главнокомандующий свободой слова. Какое знамя подымет, какую партию создаст и возглавит (или на худой конец, к какой партии примкнёт), с кем пойдёт на выборы и даст ли избрать себя — эти гадания стали главным занятием «пикейных жилетов» журналистики и политической аналитики. Заявления: «Время Солженицына прошло», «Солженицын возвращается в страну, которую не знает и которая его практически забыла», «Солженицын безнадежно устарел» — служили тестом на вольномыслие.
   Общим местом для «господ ожидающих» стал и взгляд на Солженицына как на конструктора своей судьбы, режиссёра своей биографии, которая, как и всякая пьеса, требует законченности. Вернуться на родину — это как поставить восклицательный знак в конце текста. Вот и едет — ему нужно, чтобы всё было «правильно». Но придумать такой ход — въехать не как все, не через Москву! Вряд ли найдётся в мире режиссёр, кому бы этот сценарий пришёл в голову — а ему пришёл. Солженицын ничего не делает просто так, не просчитав последствий. Он, как солнце, взойдёт на Востоке и напишет, как Радищев, «Путешествие из Магадана в Москву». С барина снята опала, и он едет ревизовать вотчину. Солженицын едет в Россию, как врач к пациенту («а больной он и есть больной»).
   Москва нацеливалась следить, как «ревизор из-за границы» станет собирать жалобы на всём пути следования. Газеты захлёбывались от фантазий, сценариев, живых картин; предвкушали, смаковали… И охотились за компроматом, нанимая тех, кто с азартом выполнял работу по снижению образа — отслеживал первые шаги по родной земле самого знаменитого «возвращенца» и «фиксировал в материале» те из них, которые при нужном свете можно было выдать за нелепые и несуразные, и вот уже кумир освистан, разоблачён, развенчан, свергнут с пьедестала. Самое Свободное в Мире Радио уговаривало в те дни и меня, автора этих строк, подглядеть, как он, авось, да и поскользнётся на какой-нибудь арбузной корке или разобьёт где-нибудь китайскую вазу. Из Главного Центра Управления Демократией звонили мне с ультиматумом: «Или он, или мы» ( он, конечно, он— в любом случае!). Самый Либеральный в России Альманах объяснял мне — он, да на страницах нашего издания, да никогда! Самая Перестроечная Газета внушала мне: насего приезд нисколько не интересует!
   Много было даже оскорблённых в своём патриотическом чувстве — почему путешествие снимает Би-Би-Си (а не отечественная телекомпания), почему семья едет в специальном вагоне (а не в общем или плацкартном, пересаживаясь на каждой станции и перетаскивая в руках багаж), почему обычные гостиницы предпочитаются резиденциям или наоборот. Нашёлся оригинал из собратьев по цеху, кто возмутился самим средством передвижения: «В Россию нельзя возвращаться на самолёте или на поезде — только пешком… Если уж Солженицын взвалил на себя ношу пророка, надо было возвращаться пешком. А он поехал в поезде, да ещё и в литерном, да ещё всё это сопровождалось шоу» («Оригинал» выразит и личную претензию: «Солженицын живет в недоступном для простых людей месте, к нему нельзя прийти, а ко Льву Николаевичу Толстому можно было прийти. А раз к нему нельзя прийти или запросто позвонить, то для меня его в стране нет»).
   Встречающие Солженицына крики озлобления, равно как и возгласы ликования, более всего свидетельствовали о нравственной подлинности его жизни. «Как будет выглядеть на фоне бойко тусующихся “пародистов действительности” этот огромный человек, который перерос литературу и сам стал героической действительностью ХХ века?» — волновался Е. Евтушенко. Ему отвечали лучшие люди страны. «Приезд Солженицына — настоящий праздник для всех нас. Сам этот человек, его жизнь и то, что он приезжает, — настоящее Чудо Божье» (И. Смоктуновский). «Счастлив, что моё преображающееся Отечество может вернуть народу своего великого изгнанника. Думаю, что Александру Исаевичу будет у нас интересно…» (М. Захаров). Америка, давшая приют писателю, ныне провожала его с подобающим уважением. «Беспрецедентный моральный авторитет, — сказал о нём диктор американского телевидения. — Он не пел гимнов Западу, а осуждал его за отсутствие духовности, за разлагающее влияние материализма». «Солженицын по совокупности своей, как писатель, как историк, как нравственный проповедник — разламывает рамки узкополитического подхода. В этом он абсолютно последовательное русское явление», — заявил Э. Неизвестный. И не поскупился добавить: «Есть люди судьбы. Люди, которыми рок, Бог или судьба пишут историю».
   …25 мая 1994 года, после полудня, Солженицыны — А. И. с женой и 20-летним сыном Степаном — выехали из Кавендиша на машине в сторону Бостона, где в международном аэропорту Логан (Logan Airport) сели на самолет авиакомпании «Дельта эйрлайнз», вылетевший рейсом на Солт-Лейк-Сити (штат Юта) и далее в Анкоридж (штат Аляска). В Анкоридже они пересели на рейс авиакомпании «Аляска эйрлайнз» до Владивостока с посадкой в Магадане. В связи с отъездом семьи стал публично известен и точный адрес усадьбы, который жители Кавендиша благородно скрывали от посторонних все 18 лет: выехав из городка по дороге № 131, надо свернуть направо у хозяйственного магазинчика « Ira Belknap and sons», проехать мимо старинного кладбища и съехать с асфальта на узкую грунтовую дорогу длиной в четыре километра — она и приведёт в Пять Ручьёв. Ни один из 1323-х кавендишцев никому и ни разу за все годы не показал эту дорогу. А владелец единственной в городке продуктовой лавки « Cavendish General Store» Джо Аллен на видном месте у входа держал табличку: « Shirts requred. No bare feet. No directions to the Solzhenitsyns» («Рубашки обязательны. Не входить босиком. Не показываем дорогу к Солженицыным»).
   Городской библиотеке Кавендиша А. И. подарил 11 томов своих сочинений на английском языке, надписав каждый том: «Жителям Кавендиша». «Я думаю, это честь для нашего города, — говорила журналистам библиотекарь Джойс Фуллер. — Хотя у нас и не было обычных встреч день ото дня, поскольку он вёл уединенную жизнь, и люди уважали это. Такое скромное поведение вполне соответствует духу Вермонта». Накануне отъезда Н. Д. скажет «Известиям» по телефону из дома: «Америка — это для нас Вермонт, штат не очень типичный, бедный, населённый людьми гордыми, хранящими много традиций, высоко достойных уважения. Это — часть Новой Англии. Мы прожили рядом с этими людьми очень хорошие восемнадцать лет. Кроме того, это изумительно красивый штат…» Единственными журналистами, которые в день отъезда были допущены за ограду усадьбы, была съёмочная группа Би-Би-Си, получившая право на создание фильма о возвращении Солженицына. ИТАР-ТАСС, в свою очередь, получил «добро» на оглашение даты прилёта семьи во Владивосток.
   …27 мая 1974 года после двадцати лет, трех месяцев и четырнадцати дней вынужденного проживания вне Отечества Солженицын вновь ступил на родную землю. Это произошло в аэропорту Магадана, столицы Колымского края, где сел на дозаправку лайнер из Анкориджа. График полёта предусматривал получасовую стоянку, но, казалось, авиаторы не торопятся. Выйдя из самолета, Солженицын сделал заявление для прессы. «Я приношу поклон колымской земле, схоронившей в себе многие сотни тысяч, если не миллионы, наших казнённых соотечественников. Сегодня, в страстях текущих политических перемен, о тех миллионах жертв легковесно забывают — и те, кого это уничтожение не коснулось, и тем более те, кто это уничтожение совершал. А ведь истоки нашего нынешнего затопления — они оттуда. По древним христианским представлениям — земля, схоронившая невинных мучеников, становится святой. Такою — и будем её почитать, в надежде, что в Колымский край придет и свет будущего выздоровления России».
   Выдержать столь высокую ноту центральному телевидению было невмоготу. Солженицын только выходил на лётное поле Магадана, а дикторы уже спешили сообщить, что лишь 42 процента населения придают большое значение приезду писателя. Он едва успел поклониться колымской земле, как программа «Намедни» повторила банальность: «Солженицын восходит с Востока». Позже известный газетный телекритик, разделываясь с сюжетом, раздражённо опишет его «своими словами»: «Картинно поклонившись в пояс и прикоснувшись ладонью к асфальту, Солженицын выпрямляется “с лицом одухотворённым и строгим” и произносит патетическую, заранее отрепетированную речь».
   После второй, незапланированной, из-за ливня во Владивостоке, посадки в Хабаровске (к самолёту подошёл депутат Госдумы В. Борщев, разговаривал, стоя на трапе, с Н. Д. и со Степаном), самолёт ещё полтора часа кружил вокруг грозы. Пролетев в общей сложности 38 часов, путешественники приземлились во Владивостоке, где их встретил Ермолай, прибывший сюда двумя днями ранее из Тайбэя. Из друзей — только оповещённые заранее Можаев и Ю. Прокофьев, кинооператор говорухинского фильма. «Это тот самый звёздный час, мой Тулон, такая высота, которой, наверное, больше не будет», — говорил Прокофьев коллегам-журналистам. Ещё в Вермонте, а потом и в Москве, куда с разведкой приезжала Н. Д., обсуждался вопрос, сможет ли какая-нибудь российская телекомпания при существующем развале справиться с работой (по ходу поездки Прокофьев сделал много горьких наблюдений. «Не владея по-настоящему ремеслом, некоторые отечественные журналисты уже переплюнули зарубежных по части высасывания из пальца всевозможных дешёвых сенсаций, в охоте за “клубничкой”, “за жареным”… Стремление некоторых наших коллег вторгаться в частную жизнь Солженицына не раз выходило за рамки приличия»).
   Почти все телекомпании мира, кроме российских, обратились к Солженицыну, предлагая свои услуги. А. И. отдал предпочтение Би-Би-Си, имевшей прочную профессиональную репутацию, с одним только условием: должен быть бесплатный показ картины по российскому телевидению. Первоначально А. И. действительно собирался путешествовать на перекладных, но железнодорожные переезды и встречи с людьми — занятия несовместимые. Прокофьев взялся устроить аренду двух постоянных вагонов (в каких выездная редакция программы «Время» целый год колесила по стране), снабдить их специальной связью, организовать сносный быт, питание — благо экипаж во главе с капитаном привередливостью не отличались. «А какнам по Сибири ехать? — объяснял А. И. позже. — С двадцатью ссадками с поездов и столькими же посадками, сиденьем на станциях в разное время суток, и ночами, и зависимостью — найдётся ли нужное количество билетов в один вагон? и нужное число мест в гостинице? И после этих бессонных передряг — с какой несвежей головой — встречи с местными людьми? выступления? поездки по округе?»
   Владивосток встречал Солженицыных дождём и холодным ветром, неистовством корреспондентов (в аэропорту с кино-, видео- и фотокамерами к нему бросилось около трёхсот журналистов, сметая ограждения и охрану), хлебом-солью, цветами, приветствиями епископа Владивостокского и Приморского, а также вице-губернатора Приморья. Несколько тысяч людей, прождав писателя более трёх часов (самолёт, перебрав время на дозаправках, опоздал), восприняли его приезд как подарок. «Солженицын возвращается — это к добру», «Если такие люди возвращаются, значит, не совсем ещё пропала Россия» — звучало на центральной площади города, сохранившей название «Борцов за власть Советов на Дальнем Востоке». «Сол-же-ни-цын!!!» — скандировала площадь, едва показался автобус. А. И. шёл сквозь людскую стену, к нему тянулись руки с книгами, листками, цветами. Взойдя на дощатый помост, произнёс: «Я знаю, что возвращаюсь в Россию истерзанную, ошеломлённую, обескураженную, неузнаваемо переменившуюся, в метаниях ищущую саму себя, свою собственную истинную сущность… Я жду достоверно понять ваше нынешнее состояние, войти в ваши заботы и тревоги — и, быть может, помочь искать пути, какими нам вернее выбираться из нашей семидесятипятилетней трясины».
   На площади со своими лозунгами стояли и «белые», и «красные». На вопрос из толпы: «Как искать?» — А. И. привёл пример из истории России XVII века, когда разорванная страна поднялась не силой бояр, а инициативой городов, стремившихся объединиться. Обязанность объединителя общество готово было доверить Солженицыну, только что шагнувшему с трапа самолёта.
   «В России ты сегодня или святой или грешник, — писала в те дни “Комсомольская правда”. — Середины не бывает. Провожали мы Солженицына как грешника. Встречаем — как святого. А он — ещё и просто живой человек. Писатель. И то, что он возвращается, — это ещё не итог. Это только начало». А далее — встречи с учёными, с учащимися старейшей городской гимназии, со студентами технического университета, пресс-конференции для российских и иностранных журналистов, в актовом зале краевой администрации. «Длилась она два с лишним часа, — писал Можаев. — Её передавали и по местному телевидению, и по радио. Мы-то в простоте душевной думали, что она пойдёт по стране. Не тут-то было. Слишком он круто взял в оборот нынешнюю реформу, слишком горячо доказывал пагубность её для народа. Вот почему дальше Приморья передача не пошла. Москва, как и прежде, не приемлет такой критики».
   «Солженицын критиковал и поучал», — писала столичная пресса, боясь впадения в пафос; содержание «поучений» волновало её куда меньше, чем антураж затрапезной гостиницы «Владивосток», где остановился писатель, отказавшись от предложенных на выбор загородных госдач и пансионатов (где обычно проживали генсеки и звёзды экрана). Обозреватели светской жизни набрасывались на «низкие подробности» (вроде тараканов в гостиничных номерах) и доискивались, имеют ли место в сценарии возвращения дармовщина, популизм и показуха. Раз искали — то, конечно, и находили.
   С Владивостока и районов Приморья начался процесс взаимного узнавания писателя и страны, от которой он был отторгнут на двадцать лет. Солженицын выступал в особом, «вечевом», по слову Можаева, жанре. Обращался к публике с просьбой выйти и сказать о главном — чту нужно сделать для улучшения жизни. «Обычно выступало человек 17 – 20. И только потом говорит Солженицын. Постепенно втягиваясь в проблемы, сам загорается и говорит сильно, горячо. Обвальный грохот аплодисментов! Мигом пролетают два-три часа удивительно захватывающего действа… По сравнению с этим заседания нашей Думы — жалкий и скучный лепет младенцев. Не один Солженицын страшен для чиновников-запретителей, — грозен и страшен народ наш, говорящий на таких встречах во весь голос. Вот в чем суть».
   Меж тем президент России Б. Ельцин в приветственной телеграмме выражал уверенность, что талант Солженицына, историка и мыслителя, поможет обществу в благоустройстве России. Твёрдости в отстаивании высоких этических принципов желал ему и председатель Госдумы И. Рыбкин. А писатели-либералы, одержимые ревностью, неприлично выходили из себя… От этого имени хочется защищаться, хвататься за револьвер… Событие не имеет отношения к литературе… Это факт частной жизни… Это человек, выпавший из времени, что, естественно, делает его гротескным персонажем… Попытка сделать из «возвращения» событие государственной важности — реанимация монстра “советская литература”… Ругать реформаторов, которые его принимают, бестактно… Он не понимает, что без них мы бы подохли с голоду…
   Нервничали и «почвенные» литераторы: Солженицын — диссидент и негативист по основной своей силе и славе. «Э, нет! — вступался за друга Можаев. — Писатель не командир бронепоезда, а литература не телега с кобылой, которую можно двинуть на задворки: серьёзный писатель ничего общего с диссидентством не имел во все времена. Литература истинная всегда отражала жизнь реальную, и нет вины писателя в том, что за его полы и штанины цепляются подорожные брехуны из диссидентов». Сказал свое веское слово и В. Распутин: «Он возвращается ни к правым, ни к левым, а в Россию. И думаю, что он употребит свой огромный мировой авторитет на поддержку России национальной и самостоятельной».
   Новостные телепрограммы два месяца держали страну на голодном пайке — никто не видел ни встреч, ни пресс-конференций. Секундные включения, невнятные сообщения — и развёрнутые комментарии ведущих: «Есть ли повод для ажиотажа? В Россию возвращается пожилой человек, не самый худший из русских писателей, книги которого лежат в магазинах и популярностью не пользуются. Скорее, не нам надо думать, как мы его встретим, а ему надо думать, знает ли он родную страну…» Не только у жены писателя, но и у всякого российского телезрителя были все основания сказать о «пишущих и снимающих»: «Они замалчивали поездку Солженицына или пытались высмеять, принизить его значение».
   А он предвидел, что даже и первые шаги по России не будут лёгкими. «Я не собираюсь подлаживаться и стремиться кому-то понравиться», — сказал он в Хабаровске. Здесь и во Владивостоке ему помогал освоиться Можаев — позже А. И. благодарно вспомнит, как втроём со Стёпой и с Борисом они оторвались от корреспондентов и в своё удовольствие побродили по городу. «Ничего б того я без Бори бы не охватил: и как рождалась планировка города, и как он застраивался, и где что было, или кто жил, начиная аж от гражданской войны». А. И. пояснял хабаровчанам, что на Дальнем Востоке никогда не бывал — в 1950-м в тюремном вагоне его довезли до Новосибирска, а потом завернули на Казахстан. И то, что для возвращения он выбрал более длинный, кружной путь — через восточные территории страны, вызвано единственным желанием узнать, чем живут и дышат люди. После Хабаровска семья разделилась: Ермолай остался с отцом на всё время путешествия, Наталья Дмитриевна, Степан и Борис Андреевич 4 июня улетели в Москву.
   Сказать, что Москва-медиа только посмеивалась над путешествием Солженицына, было бы неверно. Она ещё и тревожилась. Взвинченные ведущие центральных каналов сообщали, что в Иркутске писателя намерены встретить национал-патриоты, а в Красноярске — правые экстремисты. И что отказ от участия в политической борьбе (о чём Солженицын всюду заявлял публично) никто всерьёз не воспринимает. «В Россию возвращается русский националист», — заявили «Итоги» («Вы отдаете себе отчёт, — строго спросит писателя уже в Москве телеведущий, — что коммунисты могут использовать ваши идеи как свои? Вы не боитесь, что ваши слова будут восприняты как обоюдоострое оружие?»)
   В дни ожидания (Солженицын всё ещё ехал по стране и беседовал с народом) вышли в эфир «Подробности». «Считаете ли вы, что Солженицын тот самый человек, который сконцентрирует в себе нравственный и духовный авторитет? К нему будут ходить, как в Мекку. За его мнения, за его позицию будут бороться различные политические группы — за его снисходительное слово, за его поощрение, за его одобрение… Чем это может кончиться?» — панически восклицал ведущий, допрашивая депутата Госдумы В. Лукина, зная, что тот, в бытность свою российским послом в США переписывался с «человеком без гражданства». Лукин ответил: «Он не мог не приехать. Он человек России и человек судьбы. Несколько раз он делал такой выбор, который захватывал воображение. Он, фактически в одиночку, бросил вызов чудовищной, невиданной до этого государственной машине — чудовищной, пусть деградировавшей, но все ещё эффективной. И выиграл, в сущности… И он, не будем этого забывать, не уехал сам — его буквально вынесли из России… Для меня и людей моего круга то, что скажет Солженицын, его похвала или порицание значат очень много. Но значит ли это очень многое для очень многих?» И Лукин, предвидя дальнейший ход событий, задал ведущему, в нарушение дипломатической сдержанности, яркий риторический вопрос: «Насколько мы оскотинели, чтобы не слушать таких людей, как Солженицын?»
   Но Москва — Москвой, а Россия — Россией. Очевидцы и участники общений Солженицына в российской провинции свидетельствовали об остром дружелюбии встреч, о многих сотнях народа, жаждавших Слова писателя, а не развлекательного зрелища. Это столичные телевизионные шоумены и газетные пикейные жилеты уговаривали друг друга: «Частное дело, частный случай, частное мнение…» Но какое же оно частное, когда к путешественнику устремляются тысячи людей и, между прочим, сотни журналистов со всех стран мира? Километры видеоплёнки без обмана, монтажа и мистификаций запечатлели диалоги Солженицына с теми, кто приходил его слушать, спрашивать, а также говорить: Иркутск, Красноярск [126], Новосибирск, Пермь… Ему жаловались, его упрекали, его побуждали выступать, от него требовали объяснений, но всё происходившее было взаправду, без глума и зубоскальства. Русская провинция оказалась той самой аудиторией, с которой можно было говорить на одном языке. Солженицын назвал его языком боли. (Степан Солженицын вспоминал приморских соотечественников как людей очень живых, ничуть не уступавших москвичам ни умом, ни чутьём, ни сердцем) [127].
   А Солженицын тем временем говорил и о столице: «Москва всегда жила другой жизнью… Москва относится к остальной России, как Европа к Москве… В Москве создался эллипсоид, внутри которого остро реагируют лишь друг на друга… Они перестают чувствовать, что происходит вокруг и за её пределами». И Москва демонстрировала, что и в самом деле не верит ни слезам, ни стонам. Слова Солженицына: «Я не могу уйти от народной боли… Я приехал сюда не потому, что страна цветет…» — осколочно пробивавшиеся на центральное телевидение, воспринимались внутри «эллипсоида» как зловредная пропаганда оппозиционных идей и едва ли не как начало предвыборной кампании самого Солженицына.
   За 55 дней поездки по стране он успел сказать столько, что к его приезду в Москву «эллипсоид» раскалился добела: лидер коммунистов на всякий случай заявил, что будущий президент должен быть молодым и здоровым. «Эллипсоид» более всего тревожился в связи с критикой реформ и пророчил, что сосуществовать властям с таким критиком, как Солженицын, будет весьма неуютно. Ключевая фигура «эллипсоида», ведущий «Итогов» Е. Киселев, комментируя решение Госдумы пригласить писателя, волновался: «Беспрецедентно: антикоммунист Солженицын получил право беспрепятственного обращения к российскому народу благодаря голосованию фракции коммунистов. Похоже, они действительно хотят поднять его как знамя» (интересно, как представлял телеканал НТВ препятствия общению Солженицына с народом?)