Страница:
С момента, когда президентом США стал консерватор Р. Рейган, отношение официальной Америки в Солженицыну как будто изменилось. Весной 1982-го Рейган обильно и сочувственно цитировал «Гарвардскую речь», а из Белого дома долетали сигналы о возможной встрече президента и писателя. На вопросы об условиях А. И. отвечал посредникам: если будет возможность существенного разговора, он приедет; если планируется символическая церемония — нет. Но Белый дом постарался организовать встречу таким образом, чтобы участие в ней Солженицына было бы заведомо обречено — завтрак с десятком «отставных» диссидентов» и он в их числе.
«Некоторые чиновники рейгановской администрации посоветовали Белому дому не устраивать частной встречи с Солженицыным теперь, так как он стал символом крайнего русского национализма, который ненавистен многим советским правозащитникам». Так писала осведомленная пресса, обнаруживая истинное настроение американской элиты: Солженицын — символ отвратительной им исторической России, растоптанной в 1917 году и не имеющей права на возрождение. В письме к президенту о причинах неприезда (май 1982-й) А. И. объяснял, что не может ставить себя в ложный ряд— он не эмигрантский политик и не советский диссидент: ни к тем, ни к другим писатель-художник не принадлежит. Категорически отверг А. И. и клеймо «крайнего русского националиста». «Я — вообще не “националист”, а патриот. То есть я люблю свое отечество — и оттого хорошо понимаю, что и другие тоже любят своё... Сегодня в мире русское национальное самосознание внушает наибольший страх: правителям СССР и Вашему окружению. Здесь проявляется то враждебное отношение к России как таковой, стране и народу, вне государственных форм, которое так характерно для значительной части американского образованного общества, американских финансовых кругов и, увы, даже Ваших советников. Настроение это губительно для будущего обоих наших народов».
Солженицын сознавал теперь, что Главный фронт, на котором он воевал дома, был не единственный. За спиной открывался новый фронт, и его бойцом он оказывался просто по факту своей русскости. «Сумасшедшая трудность позиции: нельзя стать союзником коммунистов, палачей нашей страны, но и нельзя стать союзником врагов нашей страны. И всё время — без опоры на свою территорию. Свет велик, а деться некуда. Два жорна». Три десятилетия он в одиночку выстаивал на Главном фронте — таился, готовился, бился, не жалея сил и самой жизни, шёл на Прорыв и прорвался — но оказалось, что только проложил проезжую дорогу для образованщины. «Хлынули они в этот прорыв и тут же освоились, будто никакого прорыва и не сделано, да и не нужен он был, и Главного Фронта даже не было».
По-прежнему он пребывал в одиночестве, держа удар уже не одного, а трёх противников: коммунистической власти, американской образованщины и Третьей эмиграции, отлично спевшихся в общем хоре ненависти. Но и на публицистов русского национального направления полагаться тоже не приходилось: А. И. страдальчески морщился от их грубости, неумелости, топорности — они спорили, будто ругались на базаре. Сойтись с самиздатским журналом национального толка, который пишет «бог» с маленькой буквы, а «Правительство» с большой и убеждает своих читателей, что коммунизм создал великую державу и знаменует искомый третий путьРоссии, было невозможно. Русский национализм скользил в сторону национал-большевизма с его специфическими инстинктами, и Запад, видя отчётливый антисемитский и ксенофобский уклон этого «изма», злорадно потирал руки: ненависть к России получала законный статус и моральное оправдание.
А в СССР с Солженицыным сводили счёты старым способом — в жанре «травли с подлогом». В мае 1982-го «Советская Россия» писала, будто Солженицын, изгнанный из страны, бросил в лицо согражданам страшную угрозу: «Подождите, гады! Будет на вас Трумэн! Бросят вам атомную бомбу на голову!» И бедные запуганные сограждане даже не догадывались, что газета жульнически цитирует сцену из «Архипелага», слова отчаявшегося зэка на куйбышевской пересылке. Сгущающееся безумие, тупик за тупиком — так ощущали жизнь московские друзья А. И., письма которых малым ручейком притекали в Вермонт. Начало 80-х напоминало последние сталинские годы от 1949-го до 1953-го: глухая жажда перемен вместе с болезненным ощущением безнадёжности, с сознанием, что перемен ждать неоткуда: слишком всё запущено и окостенело.
Весной 1982-го А. И. впервые прочёл подряд всё, что пишут Третьи, и ужаснулся, придя к выводу, что они обманывают Запад, дают неверную перспективу, нечестные, безответственные советы. Всю вину за мерзости коммунистического режима взваливают на проклятыйрусский народ, на его извечную рабскую сущностьи природное варварство. По их философии, скотская русская масса сама виновата в ленинизме и сталинизме. По их прогнозам, русское самосознание тяготеет к фашизму и экстремизму; русское православие — к исламскому фундаментализму; русская государственность — к свирепому империализму; русский общественный инстинкт — к еврейскому погрому. Угроза Западу — не коммунизм, не сталинизм, а сама Россия, её народ с его аморальной рабьей ментальностью. Солженицын нарисовал выразительный (и отвратительный!) портрет тех деятелей эмиграции, кто прежде обслуживал советский режим «на деликатном идеологическом фронте», а потом, теряя по дороге партбилеты, потянулся на Запад, где, встав в позу чистых и невинных, не стеснялся клеймить ненавистную страну.
И только в самую последнюю очередь Солженицын сказал о себе: «Сколько лет в бессильном кипении советская образованщина шептала друг другу на ухо свои язвительности против режима. Кто бы тогда предсказал, что писателя, который первый и прямо под пастью всё это громко вызвездит режиму в лоб, — эта образованщина возненавидит лютее, чем сам режим?»
Он собрал весь яд, все клейма, всю чернуху, всю злобу и ложь и расположил эточерез запятую, крещендо. Предоставил хулителям право голоса и полную свободу самовыражения. Брань, сошедшаяся вместе, уничтожила самое себя. Пирамида сползла в лужу; грозные обвинения рассыпались в труху.
Он победил. Это были «Наши плюралисты» [119].
…Азиатское путешествие, задуманное два года назад как перерыв между Узлами и намеченное к осуществлению после очередных глав «Зёрнышка», потребовало серьезной подготовки. На это ушло полтора месяца в августе — сентябре 1982 года, после чего стало понятно, что просто прогулкой, разминкой («перерыв в работе располагает ввести в жизнь и что-то непредвиденное, незнаемое, новую полосу зрения») это путешествие не будет. Ни в Японии, ни в Корее не удастся избежать острых вопросов, не говоря уже про Тайвань, опорную точку политической страсти А. И., «наш несостоявшийся врангелевский Крым».
Поездка (А. И. со смаком, самоиронией и во многих этнографических подробностях опишет её в новой порции «Зёрнышка») продлилась тоже полтора месяца. 15 сентября 1982 года с переводчиком Хироси Кимура они вылетели в Японию, и две недели А. И. ездил по непарадной части страны; вникал в специфику гостиничного быта с переменой тапочек у каждой двери, дивился экзотике миниатюрных садов и парков; созерцал чайные церемонии в чайных домиках с немолодыми гейшами и юными майко; наблюдал ловлю жемчуга на жемчужных островах (одно из самых острых впечатлений красоты); с трудом преодолевал запах и вкус японской кухни; осматривал храмы и заповедники, замки и музеи, самые мелкие городки и ремесленные лавки. «Я ехал в страну с надеждой, что мне будет внятен японский характер: его самоограничение, трудолюбие, способность глубокой разработки в малом объёме. Но странно: в Японии я испытал непреодолимую отдалённость».
Уже в Токио, после интервью, бесед и выступлений, когда казалось, что всё сказанное о коммунистическом Китае, ценностях неоконсерватизма, об освобождении народов от коммунизма изнутри, о путях развития современной цивилизации, оставляет не слишком заметный след, он почувствовал, что устал, и его планы на Азию покачнулись. Ехать в Сеул (где от него ждали серьёзных политических заявлений), а потом ещё в Сингапур, Таиланд, Индонезию — невозможно. «Не могу я быть частным путешественником для удовольствия — пропущено, положение связывает меня». Решился ещё только на Тайвань. Четырёхдневное путешествие в сопровождении нескольких десятков корреспондентских автомобилей, обилие экзотических впечатлений, выступление в Тайбэе перед чуткой двухтысячной аудиторией об особенной судьбе острова (местные газеты назовут речь «Свободному Китаю» событием, а сам приезд русского писателя — эпохой) завершились 25 октября специальным заявлением, в котором путешественник благодарил гостеприимный Тайвань, решающее место, где проверяется стойкость всего свободного мира.
Но и это свое путешествие, да ещё со специальной подготовкой, он назовёт потерянным временем, слишком роскошной тратой сравнительно с предстоящими писательскими задачами. «С бодростью я ехал в дальневосточную поездку, но с каким же наслаждением вернулся домой: вот оно, моё истое место, теперь опять годами не сдвинусь! Хватайся опять за “Красное Колесо”! — вот оно, счастье: работа».
«Сегодня возвращаюсь к “Марту”, — записал А. И. в дневнике 14 ноября. — Удивительно приятное чувство — как вход в родной, родной дом. И — как будто высоту набираешь, умнеешь — после публицистики, текущей политики и прочего».
И ещё через четыре месяца: « 8 марта 1883. Сегодня кончаю четырнадцатый год сплошной работы над “Колесом”. Ну, не сплошной, — набрался год отвлечений (“Телёнок”, речи). И только сейчас! — подбираюсь к 4-му узлу, ещё с 3-м не рассчитавшись вполне. О, много ещё жизни надо!»
Глава 4. Между двумя мировыми силами. Перемолут
«Некоторые чиновники рейгановской администрации посоветовали Белому дому не устраивать частной встречи с Солженицыным теперь, так как он стал символом крайнего русского национализма, который ненавистен многим советским правозащитникам». Так писала осведомленная пресса, обнаруживая истинное настроение американской элиты: Солженицын — символ отвратительной им исторической России, растоптанной в 1917 году и не имеющей права на возрождение. В письме к президенту о причинах неприезда (май 1982-й) А. И. объяснял, что не может ставить себя в ложный ряд— он не эмигрантский политик и не советский диссидент: ни к тем, ни к другим писатель-художник не принадлежит. Категорически отверг А. И. и клеймо «крайнего русского националиста». «Я — вообще не “националист”, а патриот. То есть я люблю свое отечество — и оттого хорошо понимаю, что и другие тоже любят своё... Сегодня в мире русское национальное самосознание внушает наибольший страх: правителям СССР и Вашему окружению. Здесь проявляется то враждебное отношение к России как таковой, стране и народу, вне государственных форм, которое так характерно для значительной части американского образованного общества, американских финансовых кругов и, увы, даже Ваших советников. Настроение это губительно для будущего обоих наших народов».
Солженицын сознавал теперь, что Главный фронт, на котором он воевал дома, был не единственный. За спиной открывался новый фронт, и его бойцом он оказывался просто по факту своей русскости. «Сумасшедшая трудность позиции: нельзя стать союзником коммунистов, палачей нашей страны, но и нельзя стать союзником врагов нашей страны. И всё время — без опоры на свою территорию. Свет велик, а деться некуда. Два жорна». Три десятилетия он в одиночку выстаивал на Главном фронте — таился, готовился, бился, не жалея сил и самой жизни, шёл на Прорыв и прорвался — но оказалось, что только проложил проезжую дорогу для образованщины. «Хлынули они в этот прорыв и тут же освоились, будто никакого прорыва и не сделано, да и не нужен он был, и Главного Фронта даже не было».
По-прежнему он пребывал в одиночестве, держа удар уже не одного, а трёх противников: коммунистической власти, американской образованщины и Третьей эмиграции, отлично спевшихся в общем хоре ненависти. Но и на публицистов русского национального направления полагаться тоже не приходилось: А. И. страдальчески морщился от их грубости, неумелости, топорности — они спорили, будто ругались на базаре. Сойтись с самиздатским журналом национального толка, который пишет «бог» с маленькой буквы, а «Правительство» с большой и убеждает своих читателей, что коммунизм создал великую державу и знаменует искомый третий путьРоссии, было невозможно. Русский национализм скользил в сторону национал-большевизма с его специфическими инстинктами, и Запад, видя отчётливый антисемитский и ксенофобский уклон этого «изма», злорадно потирал руки: ненависть к России получала законный статус и моральное оправдание.
А в СССР с Солженицыным сводили счёты старым способом — в жанре «травли с подлогом». В мае 1982-го «Советская Россия» писала, будто Солженицын, изгнанный из страны, бросил в лицо согражданам страшную угрозу: «Подождите, гады! Будет на вас Трумэн! Бросят вам атомную бомбу на голову!» И бедные запуганные сограждане даже не догадывались, что газета жульнически цитирует сцену из «Архипелага», слова отчаявшегося зэка на куйбышевской пересылке. Сгущающееся безумие, тупик за тупиком — так ощущали жизнь московские друзья А. И., письма которых малым ручейком притекали в Вермонт. Начало 80-х напоминало последние сталинские годы от 1949-го до 1953-го: глухая жажда перемен вместе с болезненным ощущением безнадёжности, с сознанием, что перемен ждать неоткуда: слишком всё запущено и окостенело.
Весной 1982-го А. И. впервые прочёл подряд всё, что пишут Третьи, и ужаснулся, придя к выводу, что они обманывают Запад, дают неверную перспективу, нечестные, безответственные советы. Всю вину за мерзости коммунистического режима взваливают на проклятыйрусский народ, на его извечную рабскую сущностьи природное варварство. По их философии, скотская русская масса сама виновата в ленинизме и сталинизме. По их прогнозам, русское самосознание тяготеет к фашизму и экстремизму; русское православие — к исламскому фундаментализму; русская государственность — к свирепому империализму; русский общественный инстинкт — к еврейскому погрому. Угроза Западу — не коммунизм, не сталинизм, а сама Россия, её народ с его аморальной рабьей ментальностью. Солженицын нарисовал выразительный (и отвратительный!) портрет тех деятелей эмиграции, кто прежде обслуживал советский режим «на деликатном идеологическом фронте», а потом, теряя по дороге партбилеты, потянулся на Запад, где, встав в позу чистых и невинных, не стеснялся клеймить ненавистную страну.
И только в самую последнюю очередь Солженицын сказал о себе: «Сколько лет в бессильном кипении советская образованщина шептала друг другу на ухо свои язвительности против режима. Кто бы тогда предсказал, что писателя, который первый и прямо под пастью всё это громко вызвездит режиму в лоб, — эта образованщина возненавидит лютее, чем сам режим?»
Он собрал весь яд, все клейма, всю чернуху, всю злобу и ложь и расположил эточерез запятую, крещендо. Предоставил хулителям право голоса и полную свободу самовыражения. Брань, сошедшаяся вместе, уничтожила самое себя. Пирамида сползла в лужу; грозные обвинения рассыпались в труху.
Он победил. Это были «Наши плюралисты» [119].
…Азиатское путешествие, задуманное два года назад как перерыв между Узлами и намеченное к осуществлению после очередных глав «Зёрнышка», потребовало серьезной подготовки. На это ушло полтора месяца в августе — сентябре 1982 года, после чего стало понятно, что просто прогулкой, разминкой («перерыв в работе располагает ввести в жизнь и что-то непредвиденное, незнаемое, новую полосу зрения») это путешествие не будет. Ни в Японии, ни в Корее не удастся избежать острых вопросов, не говоря уже про Тайвань, опорную точку политической страсти А. И., «наш несостоявшийся врангелевский Крым».
Поездка (А. И. со смаком, самоиронией и во многих этнографических подробностях опишет её в новой порции «Зёрнышка») продлилась тоже полтора месяца. 15 сентября 1982 года с переводчиком Хироси Кимура они вылетели в Японию, и две недели А. И. ездил по непарадной части страны; вникал в специфику гостиничного быта с переменой тапочек у каждой двери, дивился экзотике миниатюрных садов и парков; созерцал чайные церемонии в чайных домиках с немолодыми гейшами и юными майко; наблюдал ловлю жемчуга на жемчужных островах (одно из самых острых впечатлений красоты); с трудом преодолевал запах и вкус японской кухни; осматривал храмы и заповедники, замки и музеи, самые мелкие городки и ремесленные лавки. «Я ехал в страну с надеждой, что мне будет внятен японский характер: его самоограничение, трудолюбие, способность глубокой разработки в малом объёме. Но странно: в Японии я испытал непреодолимую отдалённость».
Уже в Токио, после интервью, бесед и выступлений, когда казалось, что всё сказанное о коммунистическом Китае, ценностях неоконсерватизма, об освобождении народов от коммунизма изнутри, о путях развития современной цивилизации, оставляет не слишком заметный след, он почувствовал, что устал, и его планы на Азию покачнулись. Ехать в Сеул (где от него ждали серьёзных политических заявлений), а потом ещё в Сингапур, Таиланд, Индонезию — невозможно. «Не могу я быть частным путешественником для удовольствия — пропущено, положение связывает меня». Решился ещё только на Тайвань. Четырёхдневное путешествие в сопровождении нескольких десятков корреспондентских автомобилей, обилие экзотических впечатлений, выступление в Тайбэе перед чуткой двухтысячной аудиторией об особенной судьбе острова (местные газеты назовут речь «Свободному Китаю» событием, а сам приезд русского писателя — эпохой) завершились 25 октября специальным заявлением, в котором путешественник благодарил гостеприимный Тайвань, решающее место, где проверяется стойкость всего свободного мира.
Но и это свое путешествие, да ещё со специальной подготовкой, он назовёт потерянным временем, слишком роскошной тратой сравнительно с предстоящими писательскими задачами. «С бодростью я ехал в дальневосточную поездку, но с каким же наслаждением вернулся домой: вот оно, моё истое место, теперь опять годами не сдвинусь! Хватайся опять за “Красное Колесо”! — вот оно, счастье: работа».
«Сегодня возвращаюсь к “Марту”, — записал А. И. в дневнике 14 ноября. — Удивительно приятное чувство — как вход в родной, родной дом. И — как будто высоту набираешь, умнеешь — после публицистики, текущей политики и прочего».
И ещё через четыре месяца: « 8 марта 1883. Сегодня кончаю четырнадцатый год сплошной работы над “Колесом”. Ну, не сплошной, — набрался год отвлечений (“Телёнок”, речи). И только сейчас! — подбираюсь к 4-му узлу, ещё с 3-м не рассчитавшись вполне. О, много ещё жизни надо!»
Глава 4. Между двумя мировыми силами. Перемолут
Весной 1983 года, спустя семь месяцев после дальневосточного путешествия, наполненных интенсивной работой над третьей редакцией «Марта» и разгоном к «Апрелю», Солженицыну предстояло ехать в Англию. Там его ждала награда — Темплтоновская премия, крупнейший в мире приз за прогресс в исследованиях духовности («
Templeton Prize for Progress Toward Research or Discoveries about Spiritual Realities»). Присланная брошюра поясняла, что премия — религиозная, присуждается людям, «имеющим особые заслуги в укреплении духа перед лицом нравственного кризиса в мире». Согласно замыслу учредителя, американского миллиардера-протестанта Джона Темплтона, принявшего британское подданство (спустя четыре года королева Елизавета II присвоит ему рыцарский титул), живущего в Нассау, на Багамах, денежный эквивалент премии должен всегда быть больше, чем у Нобелевской. Начиная с 1972 года, премия вручалась ежегодно, среди десяти лауреатов значилась мать Тереза, но впервые награды удостаивался кандидат православного вероисповедания. Премиальная формула не могла не вдохновлять: слово Солженицына «доказывает жизненность православной духовной традиции в России» (материалом послужили «Архипелаг ГУЛАГ» и «Молитва»).
«Как же не использовать момент, сказать на весь мир о своих?»
Он сразу вспомнил Воронянскую: «Поразился я непредвиденным путям. Ведь уже который раз печатают эту Молитву, ссылаются на неё, впечатлены ею, — а ведь я её в мир не выпускал — это сделала Елизавета Денисовна, самовольно. И я её как бранил за то! Так же самовольно, как и дохранила “Архипелаг” до гебистов, и выпустила “Архипелаг” в мир. И за оба самовольства я должен только благодарить покойницу. Была она — орудием Божьим» (так и прежде А. И. писал: «К этой книге от первого знакомства с ней в те дни (и до смерти) Кью относилась заворожено, с поклонением и ужасом, — как чувствовала свою с нею роковую связь»).
Премиальная церемония предполагала ответную речь. Все годы, скажет А. И. в «Зёрнышке», он интуитивно избегал прямо говорить о вере; «и нескромно, и оскорбляет чуткий слух: не гоже декларировать веру, но дать ей литься беззвучно и неопровержимо». Тоже и теперь: слово при получении премии в Букингемском дворце и сама Темплтоновская лекция не были ни нескромны, ни декларативны. Он дорожил тем особенным соотношением, которое звучало без надрыва и перебора: сцепление веры христианина с тоном, приемлемым для современности, — «тот верный, естественный звук, которым только и допустимо не-священнику призвать, повлечь потерявшееся общество к вере». А. И. решил выступить как защитник веры и православия в век их жестоких гонений, как свидетель бесчинств коммунистической власти. Сказать о духовном помрачении европейской цивилизации, утерявшей сознание высшей силы, об однобоком петровском просвещении, о ветре секуляризма, пропитавшем образованные слои России и открывшем путь марксизму. Русская революция, как и предупреждал Достоевский, началась с атеизма, но такого агрессивного и мстительного безбожия, как в марксизме-ленинизме, мир не знал прежде. «Воинствующий атеизм — это не деталь, не периферия, не побочное следствие коммунистической политики, но главный винт её». Почувствовать теплую руку Творца, дающего всему земному энергию бытия, вернуться под Его покровительство, которое беспечно и самонадеянно было отвергнуто людьми, возомнившими себя свободными от Божьего промысла — только так можно понять ошибки несчастного ХХ века и удержаться на оползне во время смерча, которым охвачена вся Земля.
…Попечением Темплтоновского фонда они с Алей летели в Лондон на сверхскоростном «Конкорде» и, согласно срокам церемонии, попали в столицу Великобритании как раз под православную Пасху, 8 мая. Всё пасхальное воскресение после заутрени плотно готовились к намеченным в Лондоне встречам с издателями и переводчиками. Премиальная программа начиналась 9-го приёмом, который сэр Тэмплтон устраивал в вестибюле палаты лордов для многочисленных гостей, съехавшихся из разных концов света. Вечером, на ужине у архиепископа Кентерберийского А. И. просил заступничества за арестованного месяц назад распорядителя Русского общественного фонда С. Ходоровича, над которым нависла опасность обвинения в измене родине (ещё в марте «Литературная газета» объявила, что деятельность Ходоровича и тех, кто с ним работает, подпадает под эту статью).
На другой день, в Светлый Вторник, герцог Эдинбургский принц Филипп, супруг королевы, вручал в Букингемском дворце почётные знаки премии, а вечером в старинном Гилдхолле, доме приёмов (на торжество приехали и парижские издатели Солженицына), А. И. прочитал лекцию. Опубликованная на следующий день в «Таймс», она вызвала острую дискуссию. Одни отрицали, что всё зло происходит от утраты веры в Бога, а безбожие ведёт к гонениям, ибо все раздоры и преследования в истории шли не от атеизма, а от религий. Другие утверждали, что оппоненты Солженицына «своими гуманистическими псалмами» как раз и доказывают тезис, что «люди забыли Бога», в то время как истинная праведность вытекает из индивидуальной веры, а не из социального единодушия или экономического преуспеяния.
Лондонская программа включала общение с премьером Маргарет Тэтчер — к ней А. И. относился с искренней симпатией и восхищением. Час плотного разговора на Даунинг-стрит, 10, под искусный перевод И. А. Иловайской, специально приехавшей из Парижа, символически начался с вопроса Тэтчер об Андропове, занявшем кремлевский престол сразу после смерти Брежнева, в ноябре 1982-го. Чту мог сказать А. И. о бывшем секретаре Ярославского обкома комсомола, получившем орден Красного Знамени по докладной записке Берии за вклад в строительство Волгостроя НКВД? О после в Венгрии, в октябре 1956-го призвавшем советские войска раздавить танками восставший Будапешт? О человеке, 15 лет (дольше всех своих предшественников) возглавлявшем КГБ и создавшем Пятое управление для слежки за «политически незрелыми советскими гражданами из числа интеллигенции», откуда выделился специальный отдел по работе с наиболее видными диссидентами?
«Предсказуемая личность, без каких-то высоких или оригинальных идей, всего лишь убогое повторение сталинского закручивания», — комментировал А. И. «сталинский металл» Андропова (так назвали соотечественники жёсткую, но бессмысленную борьбу нового генсека за дисциплину на производстве). Через год, когда Андропова не станет, а Тэтчер пошлёт в Москву телеграмму: «Разделяем скорбь всего вашего народа», А. И. задумается — это всего только дипломатический жест или желание западного лидера видеть в Кремле вождя с умом и сердцем?
До запланированной встречи с принцем Чарльзом и леди Дианой оставалось четыре дня, и Солженицыны успели побывать в Шотландии: заехали на оленью ферму дружественного лорда Пирсона, увидели роковой Бирнамский лес (полоса которого изогнута, будто готовый к движению войсковой строй), побродили по Эдинбургу, осмотрели королевский Холирудский дворец. Маленькие шотландские каникулы сменились лондонскими выступлениями А. И.: речь перед старшеклассниками Итона, интервью для «Таймса» и Би-би-си дополняли, развивали идеи Темплтоновской лекции.
В Кенсингтонском дворце, где состоялся обед с наследником престола и его юной супругой, А. И. говорил то же, что и в беседе с Тэтчер — убеждал принца не настраиваться против русскихкак таковых и не воевать с ними, решительно осудить британскую выдачу русских Сталину в 1945-м. Солженицыны ощутят затравленность молодой четы беспощадной прессой и щемящее одиночество супругов, испытают сочувствие к ним и к мрачно-туманному будущему английского трона. «Мы с женой вынесли очень сердечное ощущение от встречи с Вами и душевно тронуты Вашей судьбой. Хочу надеяться, что самые мрачные из моих предположений в беседе с Вами не сбудутся», — напишет А. И. его высочеству уже из Вермонта. Самые мрачные предположения относительно союза Чарльза и прекрасной принцессы трагически сбудутся спустя 14 лет…
Тот же «Конкорд» 18 мая перенес Солженицыных на американский континент. И снова вынужден будет убедиться А. И., что всё самое существенное из сказанного им в Англии американская пресса извратит или потеряет. Урок первый: никогда не давать пресс-конференций. Урок второй: прессу раздражает каждоеего выступление, масс-медиа хочет, чтобы он замолчал. «Но ведь этого самого хочу и я. Ладно, кончили! Теперь — никому, никуда, ничего — ни слова!.. Напряжённое стремление моё было: совсем бы вот замолчать сейчас! совсем замолчать! И сразу — хватит!»
И всё равно пришлось уступить. В связи с предстоящим выходом переводного «Августа» в конце октябре 1983-го в Вермонт приехало французское телевидение: 16 человек во главе с ведущим популярной передачи « Apostrophes» Бернаром Пиво, и Солженицын впервые впустил телеобъективы в свой стрельчатый кабинет. Помимо «Красного Колеса» пришлось говорить и о «Наших плюралистах», которые летом вышли во Франции (в ответ Синявский объявил, что отныне между ним и Солженицыным наступает «открытая гражданская война»), и об отношениях с американскими интеллектуалами («я им ни по душе, ни по нраву не подхожу»), и о судьбе коммунистического режима (освобождение России не может прийти никак иначе, как изнутри), и о физическом ощущении Бога. «Вам известно, кто такой Александр Солженицын? — писала “Фигаро” на следующий день после выхода передачи (12 декабря 1983-го). — Величайший, пожалуй, писатель со времен Достоевского. И вчера, с гениальной простотой, он рассказал о себе и своём… Это было настоящее вторжение духа. Говорил поэт. Спокойно, сильно. Это было — как молния среди туч».
…Тем декабрём Солженицыну исполнилось шестьдесят пять. Вот уже год он замечал, как на лестнице задыхается, что-то сжимает грудь. Оказалось — стенокардия, гипертония. Прекратил нырять в пруд с головой, не замахивался на непомерные задачи. «Уже не на звенящих канатах держится жизнь…» Пришлось изменить и режим работы в прудовом домике: невозможно было более переносить туда все материалы по «Апрелю» и не имело смысла брать с собой только их часть. Теперь он ходил туда налегке, и по первому дождю уходил. «Сейчас, после 65 лет, — писал он в дневнике, — когда мысли о смерти подходят всё ж тесней, придумал: это — и правильная у меня находка. После 65 лет я могу разрешить себе, но и должен так сделать: на три летних месяца впервые в жизни добровольно прерывать работу над романом — и готовить на всякий случай те вещи, которые я ещё обязан сделать до смерти. А 9 месяцев гнать “Р-17”. Так — снимется мучительный вопрос очерёдности работ. А заодно — и какая-то форма отдыха впервые появится».
С 1984 года, полагал А. И., маховик лет должен замедлиться. Он упорно отклонял одно приглашение за другим (их были десятки), объясняя, что прекращает политические выступления, потому что прежние не достигли цели. Теперь уже и поездка на Дальний Восток казалась ошибочной — потрачено три месяца, а что достигнуто? Может быть, и Темплтоновскую речь не стоило произносить? «Замолчать ещё и потому правильно было, что я Западу не судья: и не изучал его с полным вниманием, и не много досматривал своими глазами. Мои сужденья о Западе потому, конечно, встречают и веские возражения. Да мне и не требуется непременно убедить сегодняшний Запад».
А на Западе бурно отмечали «год Оруэлла»; университеты приглашали принять почётную докторскую степень, колледжи просили произнести речь «как в Итоне», газеты хотели интервью и статей, а ещё были комитеты, конференции, семинары. «Но ничего этого я уже не мог. Одно единственное принятое приглашение — потянет новое и разрушит весь выдержанный ряд». Зато, скажет А. И., захотелось взяться за художественную критику, вернуться в рамки литературы. «Изгаженьем ощущал я “Прогулки с Пушкиным” Синявского — а с годами, смотрю, никто достойно ему не ответит. Работа неблагодарная, и времени отняла досадно. Но благодетельно было в ходе её перечитать, окунуться снова в Пушкина, ещё по-новому вникнуть в него». А ещё отозваться на «Андрея Рублёва», и двигать ИНРИ, и перечитать ради донских глав «Колеса» «Поднятую целину» (так родилась статья «По донскому разбору» об авторстве «Тихого Дона» глазами читателя «Поднятой целины»).
Аля видела: «Писать для него — единственно естественная форма жизни. Всякая иная работа, как бы ни была объяснима, оправданна, — не даёт ему счастья и покоя». Ожидаемая от неё помощь была по-прежнему огромна и живительна; её дневники запечатлели градус и качество сотрудничества и в «год Оруэлла» тоже. « 1984. 15 августа. Кончила читать “Март”, все 4 тома. Пролистала все свои записи, 2 общих тетради. Передала Сане — все его рукописи и свои записи. Говорили о “Марте” 3 часа... Принял серьёзно, но как уложится в нём дальше — не знаю. У меня — ощущение торжественного покоя: сделано нечто большое, с отдачей, — и возвращено в хозяйские руки. Спокойно, хорошо на душе... 21 августа. Саня прочитал мои записи по 2-му тому. Хвалил меткость и тонкость, — в таких всё словах и так сиял, что на весь долгий вечер затопил меня счастьем... 24 августа. Несколько дней обдумывала линию глав, порученных Саней на передумку-переделку... Очень напряжённая, почти мучительная, но и какая богатая, радостная работа!.. 11 сентября. Саня по нескольку раз в день приходит к моему столу, весь — любовь и сияние. Счастливые мы... 8 октября. Когда Саня доволен, как я работаю, и всем вообще нашим совместным — мне так легко делать любую работу и в любых количествах. Счастье…»
В марте 1984-го в Пять Ручьёв позвонил о. Виктор Потапов, настоятель собора Иоанна Предтечи в Вашингтоне: в США находится писатель Солоухин, хочет повидаться. С первого дня изгнания это был для Солженицыных первый случай (не считая Столяровой, гостившей в Вермонте весной 1977-го), когда бы к ним приехал человек с родины, с советским паспортом. «Встретились мы тепло, — писал А. И., — сознавая себя писателями общей литературы». Спустя десять лет на страницах «ЛГ» (она радикально изменится к тому моменту) Солоухин вспомнит о своём тайном (от членов советской делегации, участников русско-американского «круглого стола») визите в «Вермонтскую крепость», о которой говорили, будто она нашпигована электронными замками. На деле, убеждался Солоухин, всё оказалось совсем не так: он сам открыл сетчатые ворота и въехал в мартовский лес, где обнаружил жилой двухэтажный деревянный дом, вспомогательные постройки и Иртыша — огромную белоснежную ласковую собаку, у которой через минуту уже чесал за ухом. Солоухину запомнится точная дата визита — 22 марта: раньше по всей России в этот день («Сорок мучеников») пекли из теста «жаворонков». Напекла их и Аля, Наталья Дмитриевна, убедившая гостя взять с собой десяток «птичек» для коллег. Запомнился и русский ужин: грибной суп, картофельные оладьи под водочку, застольные разговоры, и — как читал своего «Ястреба» — стихи о птице, поставленной «вне закона» и подлежащей уничтожению. «Я вне закона, ястреб гордый, / Вверху кружу. / На ваши поднятые морды / Я вниз гляжу… / Меня поставив вне закона, / Вы не учли: / Сильнее вашего закона / Закон Земли». «А это ведь про меня», — сказал А. И.
«Как же не использовать момент, сказать на весь мир о своих?»
Он сразу вспомнил Воронянскую: «Поразился я непредвиденным путям. Ведь уже который раз печатают эту Молитву, ссылаются на неё, впечатлены ею, — а ведь я её в мир не выпускал — это сделала Елизавета Денисовна, самовольно. И я её как бранил за то! Так же самовольно, как и дохранила “Архипелаг” до гебистов, и выпустила “Архипелаг” в мир. И за оба самовольства я должен только благодарить покойницу. Была она — орудием Божьим» (так и прежде А. И. писал: «К этой книге от первого знакомства с ней в те дни (и до смерти) Кью относилась заворожено, с поклонением и ужасом, — как чувствовала свою с нею роковую связь»).
Премиальная церемония предполагала ответную речь. Все годы, скажет А. И. в «Зёрнышке», он интуитивно избегал прямо говорить о вере; «и нескромно, и оскорбляет чуткий слух: не гоже декларировать веру, но дать ей литься беззвучно и неопровержимо». Тоже и теперь: слово при получении премии в Букингемском дворце и сама Темплтоновская лекция не были ни нескромны, ни декларативны. Он дорожил тем особенным соотношением, которое звучало без надрыва и перебора: сцепление веры христианина с тоном, приемлемым для современности, — «тот верный, естественный звук, которым только и допустимо не-священнику призвать, повлечь потерявшееся общество к вере». А. И. решил выступить как защитник веры и православия в век их жестоких гонений, как свидетель бесчинств коммунистической власти. Сказать о духовном помрачении европейской цивилизации, утерявшей сознание высшей силы, об однобоком петровском просвещении, о ветре секуляризма, пропитавшем образованные слои России и открывшем путь марксизму. Русская революция, как и предупреждал Достоевский, началась с атеизма, но такого агрессивного и мстительного безбожия, как в марксизме-ленинизме, мир не знал прежде. «Воинствующий атеизм — это не деталь, не периферия, не побочное следствие коммунистической политики, но главный винт её». Почувствовать теплую руку Творца, дающего всему земному энергию бытия, вернуться под Его покровительство, которое беспечно и самонадеянно было отвергнуто людьми, возомнившими себя свободными от Божьего промысла — только так можно понять ошибки несчастного ХХ века и удержаться на оползне во время смерча, которым охвачена вся Земля.
…Попечением Темплтоновского фонда они с Алей летели в Лондон на сверхскоростном «Конкорде» и, согласно срокам церемонии, попали в столицу Великобритании как раз под православную Пасху, 8 мая. Всё пасхальное воскресение после заутрени плотно готовились к намеченным в Лондоне встречам с издателями и переводчиками. Премиальная программа начиналась 9-го приёмом, который сэр Тэмплтон устраивал в вестибюле палаты лордов для многочисленных гостей, съехавшихся из разных концов света. Вечером, на ужине у архиепископа Кентерберийского А. И. просил заступничества за арестованного месяц назад распорядителя Русского общественного фонда С. Ходоровича, над которым нависла опасность обвинения в измене родине (ещё в марте «Литературная газета» объявила, что деятельность Ходоровича и тех, кто с ним работает, подпадает под эту статью).
На другой день, в Светлый Вторник, герцог Эдинбургский принц Филипп, супруг королевы, вручал в Букингемском дворце почётные знаки премии, а вечером в старинном Гилдхолле, доме приёмов (на торжество приехали и парижские издатели Солженицына), А. И. прочитал лекцию. Опубликованная на следующий день в «Таймс», она вызвала острую дискуссию. Одни отрицали, что всё зло происходит от утраты веры в Бога, а безбожие ведёт к гонениям, ибо все раздоры и преследования в истории шли не от атеизма, а от религий. Другие утверждали, что оппоненты Солженицына «своими гуманистическими псалмами» как раз и доказывают тезис, что «люди забыли Бога», в то время как истинная праведность вытекает из индивидуальной веры, а не из социального единодушия или экономического преуспеяния.
Лондонская программа включала общение с премьером Маргарет Тэтчер — к ней А. И. относился с искренней симпатией и восхищением. Час плотного разговора на Даунинг-стрит, 10, под искусный перевод И. А. Иловайской, специально приехавшей из Парижа, символически начался с вопроса Тэтчер об Андропове, занявшем кремлевский престол сразу после смерти Брежнева, в ноябре 1982-го. Чту мог сказать А. И. о бывшем секретаре Ярославского обкома комсомола, получившем орден Красного Знамени по докладной записке Берии за вклад в строительство Волгостроя НКВД? О после в Венгрии, в октябре 1956-го призвавшем советские войска раздавить танками восставший Будапешт? О человеке, 15 лет (дольше всех своих предшественников) возглавлявшем КГБ и создавшем Пятое управление для слежки за «политически незрелыми советскими гражданами из числа интеллигенции», откуда выделился специальный отдел по работе с наиболее видными диссидентами?
«Предсказуемая личность, без каких-то высоких или оригинальных идей, всего лишь убогое повторение сталинского закручивания», — комментировал А. И. «сталинский металл» Андропова (так назвали соотечественники жёсткую, но бессмысленную борьбу нового генсека за дисциплину на производстве). Через год, когда Андропова не станет, а Тэтчер пошлёт в Москву телеграмму: «Разделяем скорбь всего вашего народа», А. И. задумается — это всего только дипломатический жест или желание западного лидера видеть в Кремле вождя с умом и сердцем?
До запланированной встречи с принцем Чарльзом и леди Дианой оставалось четыре дня, и Солженицыны успели побывать в Шотландии: заехали на оленью ферму дружественного лорда Пирсона, увидели роковой Бирнамский лес (полоса которого изогнута, будто готовый к движению войсковой строй), побродили по Эдинбургу, осмотрели королевский Холирудский дворец. Маленькие шотландские каникулы сменились лондонскими выступлениями А. И.: речь перед старшеклассниками Итона, интервью для «Таймса» и Би-би-си дополняли, развивали идеи Темплтоновской лекции.
В Кенсингтонском дворце, где состоялся обед с наследником престола и его юной супругой, А. И. говорил то же, что и в беседе с Тэтчер — убеждал принца не настраиваться против русскихкак таковых и не воевать с ними, решительно осудить британскую выдачу русских Сталину в 1945-м. Солженицыны ощутят затравленность молодой четы беспощадной прессой и щемящее одиночество супругов, испытают сочувствие к ним и к мрачно-туманному будущему английского трона. «Мы с женой вынесли очень сердечное ощущение от встречи с Вами и душевно тронуты Вашей судьбой. Хочу надеяться, что самые мрачные из моих предположений в беседе с Вами не сбудутся», — напишет А. И. его высочеству уже из Вермонта. Самые мрачные предположения относительно союза Чарльза и прекрасной принцессы трагически сбудутся спустя 14 лет…
Тот же «Конкорд» 18 мая перенес Солженицыных на американский континент. И снова вынужден будет убедиться А. И., что всё самое существенное из сказанного им в Англии американская пресса извратит или потеряет. Урок первый: никогда не давать пресс-конференций. Урок второй: прессу раздражает каждоеего выступление, масс-медиа хочет, чтобы он замолчал. «Но ведь этого самого хочу и я. Ладно, кончили! Теперь — никому, никуда, ничего — ни слова!.. Напряжённое стремление моё было: совсем бы вот замолчать сейчас! совсем замолчать! И сразу — хватит!»
И всё равно пришлось уступить. В связи с предстоящим выходом переводного «Августа» в конце октябре 1983-го в Вермонт приехало французское телевидение: 16 человек во главе с ведущим популярной передачи « Apostrophes» Бернаром Пиво, и Солженицын впервые впустил телеобъективы в свой стрельчатый кабинет. Помимо «Красного Колеса» пришлось говорить и о «Наших плюралистах», которые летом вышли во Франции (в ответ Синявский объявил, что отныне между ним и Солженицыным наступает «открытая гражданская война»), и об отношениях с американскими интеллектуалами («я им ни по душе, ни по нраву не подхожу»), и о судьбе коммунистического режима (освобождение России не может прийти никак иначе, как изнутри), и о физическом ощущении Бога. «Вам известно, кто такой Александр Солженицын? — писала “Фигаро” на следующий день после выхода передачи (12 декабря 1983-го). — Величайший, пожалуй, писатель со времен Достоевского. И вчера, с гениальной простотой, он рассказал о себе и своём… Это было настоящее вторжение духа. Говорил поэт. Спокойно, сильно. Это было — как молния среди туч».
…Тем декабрём Солженицыну исполнилось шестьдесят пять. Вот уже год он замечал, как на лестнице задыхается, что-то сжимает грудь. Оказалось — стенокардия, гипертония. Прекратил нырять в пруд с головой, не замахивался на непомерные задачи. «Уже не на звенящих канатах держится жизнь…» Пришлось изменить и режим работы в прудовом домике: невозможно было более переносить туда все материалы по «Апрелю» и не имело смысла брать с собой только их часть. Теперь он ходил туда налегке, и по первому дождю уходил. «Сейчас, после 65 лет, — писал он в дневнике, — когда мысли о смерти подходят всё ж тесней, придумал: это — и правильная у меня находка. После 65 лет я могу разрешить себе, но и должен так сделать: на три летних месяца впервые в жизни добровольно прерывать работу над романом — и готовить на всякий случай те вещи, которые я ещё обязан сделать до смерти. А 9 месяцев гнать “Р-17”. Так — снимется мучительный вопрос очерёдности работ. А заодно — и какая-то форма отдыха впервые появится».
С 1984 года, полагал А. И., маховик лет должен замедлиться. Он упорно отклонял одно приглашение за другим (их были десятки), объясняя, что прекращает политические выступления, потому что прежние не достигли цели. Теперь уже и поездка на Дальний Восток казалась ошибочной — потрачено три месяца, а что достигнуто? Может быть, и Темплтоновскую речь не стоило произносить? «Замолчать ещё и потому правильно было, что я Западу не судья: и не изучал его с полным вниманием, и не много досматривал своими глазами. Мои сужденья о Западе потому, конечно, встречают и веские возражения. Да мне и не требуется непременно убедить сегодняшний Запад».
А на Западе бурно отмечали «год Оруэлла»; университеты приглашали принять почётную докторскую степень, колледжи просили произнести речь «как в Итоне», газеты хотели интервью и статей, а ещё были комитеты, конференции, семинары. «Но ничего этого я уже не мог. Одно единственное принятое приглашение — потянет новое и разрушит весь выдержанный ряд». Зато, скажет А. И., захотелось взяться за художественную критику, вернуться в рамки литературы. «Изгаженьем ощущал я “Прогулки с Пушкиным” Синявского — а с годами, смотрю, никто достойно ему не ответит. Работа неблагодарная, и времени отняла досадно. Но благодетельно было в ходе её перечитать, окунуться снова в Пушкина, ещё по-новому вникнуть в него». А ещё отозваться на «Андрея Рублёва», и двигать ИНРИ, и перечитать ради донских глав «Колеса» «Поднятую целину» (так родилась статья «По донскому разбору» об авторстве «Тихого Дона» глазами читателя «Поднятой целины»).
Аля видела: «Писать для него — единственно естественная форма жизни. Всякая иная работа, как бы ни была объяснима, оправданна, — не даёт ему счастья и покоя». Ожидаемая от неё помощь была по-прежнему огромна и живительна; её дневники запечатлели градус и качество сотрудничества и в «год Оруэлла» тоже. « 1984. 15 августа. Кончила читать “Март”, все 4 тома. Пролистала все свои записи, 2 общих тетради. Передала Сане — все его рукописи и свои записи. Говорили о “Марте” 3 часа... Принял серьёзно, но как уложится в нём дальше — не знаю. У меня — ощущение торжественного покоя: сделано нечто большое, с отдачей, — и возвращено в хозяйские руки. Спокойно, хорошо на душе... 21 августа. Саня прочитал мои записи по 2-му тому. Хвалил меткость и тонкость, — в таких всё словах и так сиял, что на весь долгий вечер затопил меня счастьем... 24 августа. Несколько дней обдумывала линию глав, порученных Саней на передумку-переделку... Очень напряжённая, почти мучительная, но и какая богатая, радостная работа!.. 11 сентября. Саня по нескольку раз в день приходит к моему столу, весь — любовь и сияние. Счастливые мы... 8 октября. Когда Саня доволен, как я работаю, и всем вообще нашим совместным — мне так легко делать любую работу и в любых количествах. Счастье…»
В марте 1984-го в Пять Ручьёв позвонил о. Виктор Потапов, настоятель собора Иоанна Предтечи в Вашингтоне: в США находится писатель Солоухин, хочет повидаться. С первого дня изгнания это был для Солженицыных первый случай (не считая Столяровой, гостившей в Вермонте весной 1977-го), когда бы к ним приехал человек с родины, с советским паспортом. «Встретились мы тепло, — писал А. И., — сознавая себя писателями общей литературы». Спустя десять лет на страницах «ЛГ» (она радикально изменится к тому моменту) Солоухин вспомнит о своём тайном (от членов советской делегации, участников русско-американского «круглого стола») визите в «Вермонтскую крепость», о которой говорили, будто она нашпигована электронными замками. На деле, убеждался Солоухин, всё оказалось совсем не так: он сам открыл сетчатые ворота и въехал в мартовский лес, где обнаружил жилой двухэтажный деревянный дом, вспомогательные постройки и Иртыша — огромную белоснежную ласковую собаку, у которой через минуту уже чесал за ухом. Солоухину запомнится точная дата визита — 22 марта: раньше по всей России в этот день («Сорок мучеников») пекли из теста «жаворонков». Напекла их и Аля, Наталья Дмитриевна, убедившая гостя взять с собой десяток «птичек» для коллег. Запомнился и русский ужин: грибной суп, картофельные оладьи под водочку, застольные разговоры, и — как читал своего «Ястреба» — стихи о птице, поставленной «вне закона» и подлежащей уничтожению. «Я вне закона, ястреб гордый, / Вверху кружу. / На ваши поднятые морды / Я вниз гляжу… / Меня поставив вне закона, / Вы не учли: / Сильнее вашего закона / Закон Земли». «А это ведь про меня», — сказал А. И.