Страница:
вьюркивалапо дороге в школу (о, как А. И. это понимал!), и московские улицы, где с шести лет девочка бегала одна, приучив бабушку не волноваться. А ещё раскладушка, которую она стелила себе в узкой, как пенал комнате, у книжных полок, где знала каждый корешок. «Домой не тянуло. Но вся эта безродность, одичалость — тогда не сознавались». Ей было лет десять, когда появился отчим, Давид Константинович Жак (1903 – 1973), фронтовик, видный работник Центрального статистического управления; с его приходом материально стало легче, отношения с ним установились сдержанные, но неизменно добрые.
Общественная горячность, которая так привлекала Солженицына в его новой помощнице, проявилась рано. Школа № 131 на улице Станиславского в 1950-е годы входила в число «сталинских гимназий», где преподавали латынь; она закончила учёбу с золотой медалью. Свободное время проводила в детском зале «Ленинки»; ни она сама, ни её учителя не сомневались, что будущее связано с историей или литературой. «Однако, — вспоминала она, — “дни открытых дверей” в университете на Моховой — на истфаке, журфаке, филфаке — поразили и отвратили меня: перед нами распахивали не светлый храм, а класс для политзанятий. В последний мой школьный год прогремел и ХХ съезд — и положил конец колебаниям: не пойду никуда, где будут в партию загонять… Оставался — мехмат: математику всегда любила, участвовала в олимпиадах, но скорее играючи, никогда не думая о ней как о профессии; меня, однако, завораживала гармония и совершенная красота математических построений».
Выбор беспартийнойматематики в обход партийнойлитературы Солженицыну был слишком понятен: казалась, Наташа шла за ним след в след.
Летом 1956 года (А. И. только-только вернулся из ссылки) она, сдав, как медалистка, экзамен по математике и получив «отлично», поступила на мехмат МГУ. И точно так же, как когда-то Саню, её, студентку мехмата, тянуло на гуманитарные факультеты, в литобъединения и семинары филфака. Мехмат всё же не бросила; на 3-м курсе выбрала специальность: теории вероятностей. Кафедру возглавлял академик Андрей Николаевич Колмогоров, крупнейший математик ХХ века, человек колоссального масштаба, щедрый и светлый ум. Ученики испытывали к нему уважение, смешанное с восторгом. В том, что он взялся руководить дипломной работой студентки Светловой и оставил её у себя на кафедре, а вскоре пригласил работать в созданную им лабораторию статистических методов, была, несомненно, дань её одаренности, способности самостоятельно мыслить. В рамках лаборатории она вела статистические исследования стихотворной ритмики. Осенью 1967-го поступила в очную аспирантуру, к члену-корреспонденту Ю. В. Прохорову, продолжая заниматься статистическими закономерностями, свойственными языку, построением «Теоретических моделей прозаического текста, не подчиненного специальным ритмическим тенденциям».
Широта её интересов была велика. С четырнадцати лет академическая гребля, дважды выигранные всесоюзные юношеские соревнования. Позже — горный и водный туризм, альпинизм (Приполярный Урал, Кавказ, Саяны, Алтай, Тянь-Шань, Памир). Отношения с Самиздатом начались рано и не случайно. «Тянуло как магнитом к пишущей машинке (трофейная “Торпедо”, с перепаянным русским шрифтом), и в двенадцать лет, добиваясь скорости, перепечатывала на ней “Витязя в тигровой шкуре”, выбранного за длинные, легко запоминающиеся строки, чтобы меньше нырять в книгу и обратно. В старших классах “издавала” домашнее “избранное” Мандельштама и Цветаевой, составленное из переписанных у букинистического прилавка стихов. С первого же университетского года окунулась и в “живой” самиздат: непечатаемые стихи современных молодых поэтов, неподцензурные эссе, проза — всё это читалось, обсуждалось, отбраковывалось, и лучшее печаталось для друзей в 5 – 6 экземплярах… С 1965-го, появился политический Самиздат, и в нём пришлось принимать участие, но для меня Самиздат остался синонимом литературной жизни 50 – 70-х годов».
К осени 1968-го, когда Солженицын познакомился со Светловой, она училась в аспирантуре, жила на Васильевской («воронью слободку» расселили, заняв под конторы) с мамой, отчимом и шестилетним сыном Митей, которого родила в 1962-м, на пятом курсе. С отцом мальчика и бывшим мужем, алгебраистом Андреем Николаевичем Тюриным [93], была в разводе уже четыре года.
Вскоре А. И. предложил Светловой взяться за только что восстановленный «Круг»-96. Она охотно согласилась, а он сообщил дома, что нашлась ещё одна помощница, которая будет печатать роман («для меня, разрывавшейся между дачей, Рязанью, приёмными экзаменами в институте и хозяйничаньем в Борзовке, труд этот был непосилен», — писала Решетовская). «Пусть она будет полностью законспирирована», — сказал А. И. жене без всякой задней мысли. Но — быстро осознал, насколько необходимы и помощь Светловой, и она сама. Имея для печатания лишь два вечерних часа, когда сын заснёт, она управилась с «Кругом» в рекордные сроки, и её грамотная, со вкусом оформленная работа завидно отличалась от тех пещерныхрукописей, которые А. И. носил в «Новый мир». «Милая Аля!... Не слишком ли Вы гоните? Не перегружайте себя», — писал он ей в ноябре 1968-го; темп, который она умела задать работе, превышал даже его разумение. К тому же она ставила столь придирчивые вопросы, столь свободно ориентировалась в хитросплетениях партийной истории, что уверенно поправляла автора, а он и не ожидал от мехматовской аспирантки такой гуманитарной образованности и такой редакторской хватки.
Но всё было просто: после деда осталась библиотека — ученые монографии, запрещённые протоколы партсъездов; так что свою любознательность она утоляла из первоисточников. «Сказать “деловая” мало, — напишет о Светловой А. И., — в работе была у неё мужская готовность, точность, лаконичность. В соображении действий, тактики — стремительность, как я называл — электроническая, она по темпу сразу разделила моё тогда стремительное же поведение… А ещё открывалась в ней душевная прирождённость к русским корням, русской сути, и незаурядная любовная внимательность к русскому языку». Они быстро сближались, он хотел видеть её как можно чаще. Пятидесятилетний Солженицын впервые ощутил, чту значит подобное родство душ и умов: он мечтал их встретить, но так и не встретил в друге-мужчине, а теперь нашёл в ней, 29-летней женщине. Близость досконального понимания— так назовёт А. И. их общность в отношении к лицам и событиям отечественной истории. Он открывал в ней человека бьющей жизненностии был покорён её яркой женственностью. «Встречу на четвёртую-пятую я, в благодарности и доверии, положил ей руки на плечи, обе на оба, как другу кладут. И вдруг от этого движения перекружилась вся наша жизнь, стала она Алей, моей второй женой».
«Прежде, чем я Алю узнал, — вспоминал А. И. (2007), — я её счастливо угадал». К концу 1968 года они были уже прочно соединены. Она знала, как мечется он между семейным домом в Рязани, избушкой Агафьи, дачей в Рождестве и всеми своими временными пристанищами. Аля тактично угадала, как, не требуя ничего для себя, следует облегчить жизнь ему: первым делом прочитала всё им написанное (и читала раньше всё, что ходило в Самиздате), во всё вникла, всё держала в памяти и в подробном знании, а потом, как истинный математик, создала классификацию и систему. Довольно скоро в её руках сосредоточились все рукописи Солженицына — и окончательные, и текущие, и те, работа над которыми была оборвана, с краткими аннотациями автора на первых листах. Она сама взялась проверить в уже оконченном «Архипелаге» ленинские и прочие цитаты, выписанные им в разное время, впопыхах, из непрямых источников. «Она влилась и помогала мне сразу на нескольких уровнях, в советах, в обдуманьях шагов… Прежде — во всех определяющих, стратегических решениях я был одинок, теперь я приобрёл ещё один проверяющий взгляд, оспорщицу — но и постоянную советчицу, в моём же негнущемся тоне и духе. Очень это было радостно и дружно. Моей работе и моей борьбе Аля быстро отдалась — вся».
Четверть века спустя Н. Д. Солженицына скажет: «Мне было очень ясно, когда я выходила замуж за Александра Исаевича, что я хотела бы для него сделать. Я не знала — получится ли. Разделить — бой. Разделить — труд. Дать и вырастить ему достойное потомство. Это всегда и длилось. Всегда длился бой, и он не окончен, Всегда длился труд, и он не кончен…» А тогда, на заре любви, она догадывалась, что их ждут трудные времена — не только потому, что он женат и преследуем властями. Через год обнаружится, что связь с ним (она не осталась тайной для Лубянки) автоматически закрыла ей возможные продвижения. После аспирантуры она собиралась вернуться в Лабораторию; но когда летом 1970-го подала заявление, Колмогорову сказали: «В университете такиене нужны», — о чём и сообщит он ученице растерянно и недоуменно.
Уже в 1969-м Светлова взяла на себя и самое большое бремя подпольного писателя — его архивы; и вскоре, когда забуксовало кобозевское хранение, освобождённою душой Солженицын доверился ей. «Я уже понял, что именно её хочу сделать своей литературной наследницей… Порукой было и глубинное неразличие убеждений и двадцатилетнее различие возрастов». Она должна была разработать стратегию: где держать, чтобы было и надёжно, и доступно,и безопасно [94]— ведь теперь, «по уже сердечному тяготению», к ней часто приезжал Солженицын. Но таким тяжёлым узлом была завязана его жизнь, что, считая Алю своей женой перед Богом, чувствуя, что без неё он «кусок деревяшки», каких-нибудь путей соединиться и не разлучаться, пока не видел. Зимой, когда любовь затопила его, с «Р-17» ничего не вышло, не трогалось с места. В середине февраля он вернулся в Рязань, надеялся по весне уехать в Крым, пробовать начать там. И узнал, что Сафонов показывал начальству письмо, где А. И. предлагает рязанским писателям прочесть главы «Ракового корпуса». Ответ звучал жёстко и однозначно: «Воздержитесь!»
Всё шло к запланированному финалу.
В начале марта, вскоре после своего пятидесятилетия, Решетовская собралась на юг, в Цхалтубо, лечить суставы. Неловко пытаясь пробудить в муже ревность, намекала, что там её будет ждать некий поклонник. «Помню, — пишет В. Туркина, — Саня воспрянул духом и радостно проводил её на Курский вокзал». «Провожая меня к поезду, — писала и Решетовская, — А. И. вдруг предложил мне взять написанное им для меня письмо. По его намёкам я поняла, что этим письмом он как бы давал мне полную свободу развлекаться, как только я захочу. Я расстроилась, расплакалась, взять письмо отказалась». На курорте Н. А. читала мемуары, готовясь к новому поприщу.
А Солженицын отправился в Крым, в Гурзуф, на дачу И. Н. Медведевой-Томашевской, жены известного пушкиниста. Она радушно предлагала для работы и свой ленинградский кабинет, и свою крымскую дачу на горе, в окружении кипарисов: на новом месте он надеялся начать писать. Но — ничего не вышло: дача стояла далеко от моря, дни были сырыми и холодными, смотреть Крым А. И. не хотел, рвался работать. В три дня с югом было покончено. 8 марта, проездом через Москву в Рязань, он пробыл у Али от поезда до поезда и сказал ей, что завтра начинает писать.
9 марта началась непрерывная, а потом и скоростная работа над «Красным Колесом», 33 года спустя от момента замысла. Сперва создавались главы поздних Узлов, тамбовские и ленинские. Ближе к маю А. И. приступил к «Августу Четырнадцатого», и уже писал разделы о дяде Ромаше, о деде Захаре. Время от времени накоротко приезжал в Москву, работал в Историческом музее (тут же к сотрудникам музея наведались комитетчики справиться, где Солженицын сидит, что читает). И пока он просматривал журналы, газеты, офицерские дневники времён Первой мировой войны, изучал фотографии и диапозитивы в военном зале «Ленинки», а дома читал «Вехи», в Москве и в Ленинграде набирала силу кампания арестов и обысков: рылись по целому дню — изымали уже и «Один день». И, напротив: в «Новый мир» звонила дочь Хрущёва Юлия с приветом от отца: прочтя «Круг», он провозгласил Солженицына гениальным писателем, чего не предполагал, разрешая печатать «Ивана Денисовича»: «Я просто поверил Твардовскому».
И ещё вдруг в Москве объявился самозванец, выдающий себя за писателя Солженицына. Брутальный дядька пенсионного возраста скандалил, закатывал кутежи в «Славянском базаре», зазывал к себе хорошеньких женщин, дарил подарки (не на пенсию же свою?), раздавал автографы, утверждал, что он гений, жаловался, что «исстрадался в лагере», и потому жаждет веселья, а главное, нуждается в молодых актрисах красивой наружности для чтения своих великих произведений. Еле изобличили проходимца, помог Лёва Копелев…
И свершилось, наконец, давно задуманное путешествие с Можаевым к нему в родные места, в Пителинский район Рязанской области. Проездили на «Денисе» неделю, больше тысячи километров. «Для меня эта наша с Борей ещё одна поездка — была оживляющее касание среднерусской природы и деревенского быта, куда сам не соберёшься... Я в те годы совсем плохо спал от перенапряга. Боря насобирал в ведро и листов смородины, и стеблей шиповника, и ещё чего-то, и ещё, вскипятил ведро, на костре — изжаждались мы за день, и вкусно так, не оторваться, кружек по пять вытянули, — такого мёртвого сна не упомню, хоть режь нас на куски... В эту поездку он рассказал мне о своём замысле “Мужиков и баб”... И слушал я во все уши, и глазами Борю поедал, как живое воплощение среднерусского мужичества, вот и повстанчества». Позже А. И. увидит в Борисе живой прообраз своего крестьянского героя, Арсения Благодарёва, а Можаев будет хвалить Арсения, но не догадается.
В середине июля А. И. уехал на Север, куда давно хотел — с Алей. Это было их первое совместное путешествие, утаённое от всех. В Архангельске пытались (безуспешно) найти следы сосланных Солженицыных. А. И. писал в «Телёнке», как, сидя у Красного Ручья на берегу Пинеги, они обсуждали возможности издания журнала с теневыми редакциями, Самиздатом и Тамиздатом. Выяснилось, однако, их коренное несогласие: «Аля считала, что надо на родине жить и умереть при любом повороте событий, а я, по-лагерному: нехай умирает, кто дурней, а я хочу при жизни напечататься». Ещё раньше Аля поражалась, когда он убеждал её, будто разить Голиафа лагерным знанием лучше оттуда, ибо никакое слово не будет искажено или утаено. Этой логики она принять не могла — напротив, считала, что слова, исходящие оттуда,будут здесьоболганы или отшиблены. А. И. в тот момент поразился встречно, но год спустя уже и призадумался. Будто в насмешку, тогда же, находясь в Англии и собирая материалы для книги о Ленине, попросил политического убежища Анатолий Кузнецов, и на Пинеге по радио А. И. вместе с Алей слушал комментарии: кто он, беглец, — герой? изменник? трус, выбравший лёгкий жребий? (западные газеты вскоре напишут, что Солженицын преследуется, но, в отличие от Кузнецова, не убегает…)
Что-то менялось в королевстве датском: упекли человека в тюрьму — тамскандал. Выдавили за бугор — тамтишина… Думать об этом всерьёз было как раз ко времени. Почти случайно А. И. узнал о повестке дня собрания рязанского СП, назначенного на 20 августа: «Перевыборы. Распределение квартир. Исключение Солженицына из Союза писателей». Дело, однако затормозила телеграмма: «Решением секретариата правления собрание переносится на конец октября». Рязанское отделение, состоящее из семи членов, ни о чём не догадалось, но ларчик открывался просто: каждый четвёртый четверг октября в Стокгольме объявляли лауреата по литературе. Только этого и боялись в Москве, трезво оценивая шансы Солженицына (хотя к кандидатам на премию относили и Набокова, и Бёлля). Исключать из писательского союза Нобелевского лауреата было бы слишком скандально, всё же не 1958 год. Когда лауреатом стал ирландец Сэмюел Беккет с его театром абсурда, спектакль исключения стартовал и в Рязани. Предчувствуя неладное, Сафонов и раньше говорил, что всю процедуру покатят через него. Так и случилось: в конце октября его спешно вызвали в Москву.
Как-то летом Ростропович, зазвав А. И. в Жуковку, показал флигель (две комнаты, кухня, ванная, необходимая обстановка), который предназначил для друга. «Пусть кто-нибудь только посмеет прикоснуться к тебе в моём доме!» — грозил Мстислав Леопольдович (Стива, Слава), глядя на Саню восторженными глазами и называя его «моё солнце» и «моё счастье». Флигель окрестили «Сеславино» (се-Славино), запустили туда кота, внесли хлеб-соль (А. И. и нёс), окропили углы святой водой, обмыли новоселье токайским вином. В конце августа Ростропович приезжал в Рождество с твёрдым намерением перевезти А. И. к себе. Вскоре А. И. с женой поселились у него во флигеле.
Роскошная осень в Сеславине омрачилась печальными известиями из Переделкино — болезнью и смертью Чуковского. Год назад Корней Иванович писал А. И. к юбилею (поздравление было найдено в бумагах покойного): «В дни Вашего праздника я был дьявольски болен… А хотелось написать большое письмо — длинное признание в любви. Сейчас мне полегчало, но длинное письмо ещё не под силу — поэтому я скажу в двух словах, как горжусь я нашей дружбой и как я радуюсь, что Вам всего только 50 лет». Чуковский умер 28 октября, не дожив нескольких дней до исключения Солженицына из СП. Узнав, что ритуал прощания пройдёт в ЦДЛ, А. И. писал дочери и внучке Чуковским: «Почувствовал, что нет моих сил там присутствовать, просто страшно умирать неопальным. Простите же мой неприезд! Хочу надеяться, что и Корней Иванович со своим острым чувством красивого и безобразного меня бы тоже простил. Я с вами душевно. Понимаю ваше горе и внезапную пустоту. Корней Иванович так свежо держался, что уже казался вечным и как бы занимал престол литературного патриарха — а кто же другой? Мне он много и бесстрашно помог в самые тяжёлые для меня месяцы…»
Чуковский помог Солженицыну и перед кончиной, оставив ему три тысячи рублей. «После гонораров за “Ивана Денисовича”, — признается А. И. в марте 1972 года, в интервью двум американским газетам, — у меня не было существенных заработков, только ещё деньги, оставленные мне покойным К. И. Чуковским, теперь и они подходят к концу. На первые я жил шесть лет, на вторые — три года». Лакшин писал в те дни: «Не хотели, чтобы выступали на похоронах Солженицын, Балтер, Копелев и я. Эти фамилии Ильин (секретарь Московского отделения СП — Л. С.) прямо назвал нежелательными».
Как раз 31 октября, в день похорон Чуковского, Сафонов был вызван в Москву, на заседание секретариата СП РСФСР, где присутствовал инструктор ЦК. В течение четырех часов Сафонова обрабатывали, чтобы, не откладывая, он провёл собрание по исключению Солженицына. «Вопрос решен независимо от того, как вы лично или даже вся ваша организация поступят», — заявила дама из ЦК. Вернувшись в Рязань, Сафонов лёг в больницу с аппендицитом.
В одиннадцать часов утра 4 ноября к А. И. на рязанскую квартиру (он уехал из Жуковки от дурной погоды, и нужна была читальня) прибежала секретарша из СП: на три часа назначено заседание на тему «Информация секретаря СП РСФСР Таурина о решении секретариата СП РСФСР “О мерах усиления идейно-воспитательной работы среди писателей”». Бумага насторожила. И точно. Когда, отодвинув в досаде «Август», он погрузился в старую папку «Я и ССП», в Рязанском обкоме партии уже шла генеральная репетиция: писателей вызывали по одному, обрабатывали, с каждого взяли обязательство голосовать за исключение Солженицына. Пытались вырвать согласие у Сафонова, в больничной палате. Тот отказался (и лишился поста, и много лет носил партийный выговор за неподчинение дисциплине). Почтил собрание секретарь обкома по идеологии Кожевников. До сих пор А. И. уклонялся от встречи с ним — теперь обкомовец ликовал. Все пятеро (положенных две трети), поддетые на крючок квартирных ордеров и партвзысканий, выступали с осуждением: не вёл работы и оторвался от организации… пишет чёрными красками и пятнает светлое будущее… не отмежевался от наших врагов… сам себя изолировал… мы не можем мириться… По итогам полуторачасового обсуждения все пятеро покорно проголосовали: «За антиобщественное поведение, противоречащее целям и задачам СП СССР, за грубое нарушение всех положений устава СП СССР исключить литератораСолженицына из членов СП СССР. Просим секретариат утвердить это решение». Исключили не те, кто принимал; протокол не вёлся, стенографистки не приглашались.
Первый звонок был Але. Не застал («в последний раз она платила дань своему юному обычаю, полетела с друзьями на Кавказ, покататься на лыжах»). Затем — в журнал, на «первый этаж»: от Аси Берзер и выпорхнула весть. «Мы сидели как пришибленные, — писал Лакшин. — Надо что-то делать, а сразу не сообразишь. Но в сущности — это катастрофа. Требуют, чтоб он завтра же ехал в Москву “исключаться”. Он переложил на после праздников». Солженицын и в самом деле не поехал в Москву, а сел описывать случившееся («Изложение»). Когда утром 5 ноября проснулся и включил радио, услышал в кратких известиях «Голоса Америки» главную новость выпуска: «По частным сведениям из Москвы, вчера в Рязани, в своём родном городе, исключён из писательской организации Александр Солженицын». Спустя четыре часа они же дали опровержение: «На наш запрос представители Рязанского отделения СП ответили, что сообщение об исключении Солженицына неверно».
В сквере напротив дома стоял затемнённый грузовик с рязанскими номерами, уже однажды замеченный на слежке.
Только через два дня А. И. станет известно, что секретариат СП РСФСР утвердил исключение мгновенно, 5 ноября. «Когда узнал — заходил во мне гнев, и сами высекались такие злые строки, каких я ещё не швырял союзу советских писателей». Ростропович скажет вскоре: «Ну и хорошо. Зачем тебе быть вместе с этими подонками?! Это всё равно, как если бы меня забраковала рязанская филармония!» Переждав праздники, А. И. поехал в Москву. «Ещё не думал, что это — навсегда. Что жить мне в Рязани уже не судьба, исключеньем закрыли, забили мне крест-накрест Рязань». Когда 11 ноября прямо с поезда он пришел в редакцию «Нового мира», там уже прочли «Изложение». «Это дьявол, — говорил Твардовский. — Он записал всё точно и с такой силой, что одного этого документа вполне достаточно, чтобы перерешить дело и восстановить его в Союзе».
В те дни А. Т. писал в рабочей тетради: «Вот оно то самое, которое. Оно подбиралось потихоньку, давно, было “запрограммировано” в мире чиновников, не ведающих или хорошо ведающих, что творят». И ещё одна сокрушительная запись — о равнодушии, лицемерии… «“Ах, ужасно” и через фразу — о другом, не менее интересном, житейском, пустячном. Тотально». Внушал Солженицыну: «Лицемеры вздыхают о вашем исключении и тут же переходят на другие темы. Я верю, что вы не позу занимаете, когда говорите, что готовы к смерти. Но ведь — бесполезно. Ничего не сдвинете».
Они говорили наедине, сердечно, на равных, как друзья — впервые за всё время, так казалось Солженицыну. Его беду Твардовский принял как свою, твердо зная, что никогда, что бы ни случилось, он не изменит своей оценки таланта А. И. («партия его не считает талантливым», — говорила московская партийная функционерша). Но показать Твардовскому «Открытое письмо», нож для «вурдалачьей стаи», А. И. не посмел: ведь не даст, удержит, запретит. Только сказал, прощаясь: «Если вынудят меня на какие-нибудь резкие шаги — вы не принимайте близко к сердцу. Вы отвечайте им, что головы своей за меня не ставили, я вам не сын родной!» И повторил, убегая, Лакшину: «Я вынужден отвечать ударом на удар. С лагерными уголовниками, с урками, можно поступать только так, я это знаю, иначе забьют». Можаев, встреченный возле редакции (А. И. тайком показал ему текст), пытался, испугавшись за друга, отговаривать: нельзя посылать такое письмо, нельзя рубить канаты, сжигать корабли, лучше формально обжаловать. И только Аля… «Сразу же из “Нового мира” пошёл к ней, хотя и вёл за собой трёх топтунов. Она уже вернулась. “Читала?” (то есть в газете, про моё исключение). — “Читала.” — “И что по-твоему?”, проверял я, себя и её. “Надо вдарить!» — не сомневалась она. — “А вот!” — достал я готовый свой ответ. Порывы к бою у нас всегда сходились».
Как только секретариат объявил решение, А. И., вписав дату, 12 ноября 1969, без колебания «Открытое письмо» разослал. «Бесстыдно попирая свой собственный устав, вы исключили меня заочно, пожарным порядком… Протрите циферблаты! — ваши часы отстали от века. Откиньте дорогие тяжёлые занавеси! Вы даже не подозреваете, что на дворе уже светает… Слепые поводыри слепых! Вы даже не замечаете, что бредёте в сторону, противоположную той, которую объявили… Гласность, честная и полная гласность— вот первое условие всякого здоровья общества…»
Однако часы Солженицына, как окажется, сильно опережали время. «Открытое письмо», шедевр политической публицистики ХХ века, было воспринято в СП с ужасом и негодованием. Одни радовались — «правильно исключили». Другие лицемерно сокрушались — помешал братьям-писателям заступиться, отпугнул резкостью. Третьи были потрясены: «измена, нож в спину». Передавая экземпляр в редакцию, А. И. писал Лакшину и Хитрову (ответственному секретарю): «Владимир Яковлевич, Михаил Николаевич! Оченьпрошу вас: преподнесите прилагаемое мое “Открытое письмо” Трифонычу как можно мягче и со всеми нужными предосторожностями, чтобы он не рассердился. Объясните, что: 1) мое молчание только хуже и делает беззащитным, а это письмо, как ни парадоксально, — укрепляет; 2) вижу свою задачу в том, чтобы сменить
Общественная горячность, которая так привлекала Солженицына в его новой помощнице, проявилась рано. Школа № 131 на улице Станиславского в 1950-е годы входила в число «сталинских гимназий», где преподавали латынь; она закончила учёбу с золотой медалью. Свободное время проводила в детском зале «Ленинки»; ни она сама, ни её учителя не сомневались, что будущее связано с историей или литературой. «Однако, — вспоминала она, — “дни открытых дверей” в университете на Моховой — на истфаке, журфаке, филфаке — поразили и отвратили меня: перед нами распахивали не светлый храм, а класс для политзанятий. В последний мой школьный год прогремел и ХХ съезд — и положил конец колебаниям: не пойду никуда, где будут в партию загонять… Оставался — мехмат: математику всегда любила, участвовала в олимпиадах, но скорее играючи, никогда не думая о ней как о профессии; меня, однако, завораживала гармония и совершенная красота математических построений».
Выбор беспартийнойматематики в обход партийнойлитературы Солженицыну был слишком понятен: казалась, Наташа шла за ним след в след.
Летом 1956 года (А. И. только-только вернулся из ссылки) она, сдав, как медалистка, экзамен по математике и получив «отлично», поступила на мехмат МГУ. И точно так же, как когда-то Саню, её, студентку мехмата, тянуло на гуманитарные факультеты, в литобъединения и семинары филфака. Мехмат всё же не бросила; на 3-м курсе выбрала специальность: теории вероятностей. Кафедру возглавлял академик Андрей Николаевич Колмогоров, крупнейший математик ХХ века, человек колоссального масштаба, щедрый и светлый ум. Ученики испытывали к нему уважение, смешанное с восторгом. В том, что он взялся руководить дипломной работой студентки Светловой и оставил её у себя на кафедре, а вскоре пригласил работать в созданную им лабораторию статистических методов, была, несомненно, дань её одаренности, способности самостоятельно мыслить. В рамках лаборатории она вела статистические исследования стихотворной ритмики. Осенью 1967-го поступила в очную аспирантуру, к члену-корреспонденту Ю. В. Прохорову, продолжая заниматься статистическими закономерностями, свойственными языку, построением «Теоретических моделей прозаического текста, не подчиненного специальным ритмическим тенденциям».
Широта её интересов была велика. С четырнадцати лет академическая гребля, дважды выигранные всесоюзные юношеские соревнования. Позже — горный и водный туризм, альпинизм (Приполярный Урал, Кавказ, Саяны, Алтай, Тянь-Шань, Памир). Отношения с Самиздатом начались рано и не случайно. «Тянуло как магнитом к пишущей машинке (трофейная “Торпедо”, с перепаянным русским шрифтом), и в двенадцать лет, добиваясь скорости, перепечатывала на ней “Витязя в тигровой шкуре”, выбранного за длинные, легко запоминающиеся строки, чтобы меньше нырять в книгу и обратно. В старших классах “издавала” домашнее “избранное” Мандельштама и Цветаевой, составленное из переписанных у букинистического прилавка стихов. С первого же университетского года окунулась и в “живой” самиздат: непечатаемые стихи современных молодых поэтов, неподцензурные эссе, проза — всё это читалось, обсуждалось, отбраковывалось, и лучшее печаталось для друзей в 5 – 6 экземплярах… С 1965-го, появился политический Самиздат, и в нём пришлось принимать участие, но для меня Самиздат остался синонимом литературной жизни 50 – 70-х годов».
К осени 1968-го, когда Солженицын познакомился со Светловой, она училась в аспирантуре, жила на Васильевской («воронью слободку» расселили, заняв под конторы) с мамой, отчимом и шестилетним сыном Митей, которого родила в 1962-м, на пятом курсе. С отцом мальчика и бывшим мужем, алгебраистом Андреем Николаевичем Тюриным [93], была в разводе уже четыре года.
Вскоре А. И. предложил Светловой взяться за только что восстановленный «Круг»-96. Она охотно согласилась, а он сообщил дома, что нашлась ещё одна помощница, которая будет печатать роман («для меня, разрывавшейся между дачей, Рязанью, приёмными экзаменами в институте и хозяйничаньем в Борзовке, труд этот был непосилен», — писала Решетовская). «Пусть она будет полностью законспирирована», — сказал А. И. жене без всякой задней мысли. Но — быстро осознал, насколько необходимы и помощь Светловой, и она сама. Имея для печатания лишь два вечерних часа, когда сын заснёт, она управилась с «Кругом» в рекордные сроки, и её грамотная, со вкусом оформленная работа завидно отличалась от тех пещерныхрукописей, которые А. И. носил в «Новый мир». «Милая Аля!... Не слишком ли Вы гоните? Не перегружайте себя», — писал он ей в ноябре 1968-го; темп, который она умела задать работе, превышал даже его разумение. К тому же она ставила столь придирчивые вопросы, столь свободно ориентировалась в хитросплетениях партийной истории, что уверенно поправляла автора, а он и не ожидал от мехматовской аспирантки такой гуманитарной образованности и такой редакторской хватки.
Но всё было просто: после деда осталась библиотека — ученые монографии, запрещённые протоколы партсъездов; так что свою любознательность она утоляла из первоисточников. «Сказать “деловая” мало, — напишет о Светловой А. И., — в работе была у неё мужская готовность, точность, лаконичность. В соображении действий, тактики — стремительность, как я называл — электроническая, она по темпу сразу разделила моё тогда стремительное же поведение… А ещё открывалась в ней душевная прирождённость к русским корням, русской сути, и незаурядная любовная внимательность к русскому языку». Они быстро сближались, он хотел видеть её как можно чаще. Пятидесятилетний Солженицын впервые ощутил, чту значит подобное родство душ и умов: он мечтал их встретить, но так и не встретил в друге-мужчине, а теперь нашёл в ней, 29-летней женщине. Близость досконального понимания— так назовёт А. И. их общность в отношении к лицам и событиям отечественной истории. Он открывал в ней человека бьющей жизненностии был покорён её яркой женственностью. «Встречу на четвёртую-пятую я, в благодарности и доверии, положил ей руки на плечи, обе на оба, как другу кладут. И вдруг от этого движения перекружилась вся наша жизнь, стала она Алей, моей второй женой».
«Прежде, чем я Алю узнал, — вспоминал А. И. (2007), — я её счастливо угадал». К концу 1968 года они были уже прочно соединены. Она знала, как мечется он между семейным домом в Рязани, избушкой Агафьи, дачей в Рождестве и всеми своими временными пристанищами. Аля тактично угадала, как, не требуя ничего для себя, следует облегчить жизнь ему: первым делом прочитала всё им написанное (и читала раньше всё, что ходило в Самиздате), во всё вникла, всё держала в памяти и в подробном знании, а потом, как истинный математик, создала классификацию и систему. Довольно скоро в её руках сосредоточились все рукописи Солженицына — и окончательные, и текущие, и те, работа над которыми была оборвана, с краткими аннотациями автора на первых листах. Она сама взялась проверить в уже оконченном «Архипелаге» ленинские и прочие цитаты, выписанные им в разное время, впопыхах, из непрямых источников. «Она влилась и помогала мне сразу на нескольких уровнях, в советах, в обдуманьях шагов… Прежде — во всех определяющих, стратегических решениях я был одинок, теперь я приобрёл ещё один проверяющий взгляд, оспорщицу — но и постоянную советчицу, в моём же негнущемся тоне и духе. Очень это было радостно и дружно. Моей работе и моей борьбе Аля быстро отдалась — вся».
Четверть века спустя Н. Д. Солженицына скажет: «Мне было очень ясно, когда я выходила замуж за Александра Исаевича, что я хотела бы для него сделать. Я не знала — получится ли. Разделить — бой. Разделить — труд. Дать и вырастить ему достойное потомство. Это всегда и длилось. Всегда длился бой, и он не окончен, Всегда длился труд, и он не кончен…» А тогда, на заре любви, она догадывалась, что их ждут трудные времена — не только потому, что он женат и преследуем властями. Через год обнаружится, что связь с ним (она не осталась тайной для Лубянки) автоматически закрыла ей возможные продвижения. После аспирантуры она собиралась вернуться в Лабораторию; но когда летом 1970-го подала заявление, Колмогорову сказали: «В университете такиене нужны», — о чём и сообщит он ученице растерянно и недоуменно.
Уже в 1969-м Светлова взяла на себя и самое большое бремя подпольного писателя — его архивы; и вскоре, когда забуксовало кобозевское хранение, освобождённою душой Солженицын доверился ей. «Я уже понял, что именно её хочу сделать своей литературной наследницей… Порукой было и глубинное неразличие убеждений и двадцатилетнее различие возрастов». Она должна была разработать стратегию: где держать, чтобы было и надёжно, и доступно,и безопасно [94]— ведь теперь, «по уже сердечному тяготению», к ней часто приезжал Солженицын. Но таким тяжёлым узлом была завязана его жизнь, что, считая Алю своей женой перед Богом, чувствуя, что без неё он «кусок деревяшки», каких-нибудь путей соединиться и не разлучаться, пока не видел. Зимой, когда любовь затопила его, с «Р-17» ничего не вышло, не трогалось с места. В середине февраля он вернулся в Рязань, надеялся по весне уехать в Крым, пробовать начать там. И узнал, что Сафонов показывал начальству письмо, где А. И. предлагает рязанским писателям прочесть главы «Ракового корпуса». Ответ звучал жёстко и однозначно: «Воздержитесь!»
Всё шло к запланированному финалу.
В начале марта, вскоре после своего пятидесятилетия, Решетовская собралась на юг, в Цхалтубо, лечить суставы. Неловко пытаясь пробудить в муже ревность, намекала, что там её будет ждать некий поклонник. «Помню, — пишет В. Туркина, — Саня воспрянул духом и радостно проводил её на Курский вокзал». «Провожая меня к поезду, — писала и Решетовская, — А. И. вдруг предложил мне взять написанное им для меня письмо. По его намёкам я поняла, что этим письмом он как бы давал мне полную свободу развлекаться, как только я захочу. Я расстроилась, расплакалась, взять письмо отказалась». На курорте Н. А. читала мемуары, готовясь к новому поприщу.
А Солженицын отправился в Крым, в Гурзуф, на дачу И. Н. Медведевой-Томашевской, жены известного пушкиниста. Она радушно предлагала для работы и свой ленинградский кабинет, и свою крымскую дачу на горе, в окружении кипарисов: на новом месте он надеялся начать писать. Но — ничего не вышло: дача стояла далеко от моря, дни были сырыми и холодными, смотреть Крым А. И. не хотел, рвался работать. В три дня с югом было покончено. 8 марта, проездом через Москву в Рязань, он пробыл у Али от поезда до поезда и сказал ей, что завтра начинает писать.
9 марта началась непрерывная, а потом и скоростная работа над «Красным Колесом», 33 года спустя от момента замысла. Сперва создавались главы поздних Узлов, тамбовские и ленинские. Ближе к маю А. И. приступил к «Августу Четырнадцатого», и уже писал разделы о дяде Ромаше, о деде Захаре. Время от времени накоротко приезжал в Москву, работал в Историческом музее (тут же к сотрудникам музея наведались комитетчики справиться, где Солженицын сидит, что читает). И пока он просматривал журналы, газеты, офицерские дневники времён Первой мировой войны, изучал фотографии и диапозитивы в военном зале «Ленинки», а дома читал «Вехи», в Москве и в Ленинграде набирала силу кампания арестов и обысков: рылись по целому дню — изымали уже и «Один день». И, напротив: в «Новый мир» звонила дочь Хрущёва Юлия с приветом от отца: прочтя «Круг», он провозгласил Солженицына гениальным писателем, чего не предполагал, разрешая печатать «Ивана Денисовича»: «Я просто поверил Твардовскому».
И ещё вдруг в Москве объявился самозванец, выдающий себя за писателя Солженицына. Брутальный дядька пенсионного возраста скандалил, закатывал кутежи в «Славянском базаре», зазывал к себе хорошеньких женщин, дарил подарки (не на пенсию же свою?), раздавал автографы, утверждал, что он гений, жаловался, что «исстрадался в лагере», и потому жаждет веселья, а главное, нуждается в молодых актрисах красивой наружности для чтения своих великих произведений. Еле изобличили проходимца, помог Лёва Копелев…
И свершилось, наконец, давно задуманное путешествие с Можаевым к нему в родные места, в Пителинский район Рязанской области. Проездили на «Денисе» неделю, больше тысячи километров. «Для меня эта наша с Борей ещё одна поездка — была оживляющее касание среднерусской природы и деревенского быта, куда сам не соберёшься... Я в те годы совсем плохо спал от перенапряга. Боря насобирал в ведро и листов смородины, и стеблей шиповника, и ещё чего-то, и ещё, вскипятил ведро, на костре — изжаждались мы за день, и вкусно так, не оторваться, кружек по пять вытянули, — такого мёртвого сна не упомню, хоть режь нас на куски... В эту поездку он рассказал мне о своём замысле “Мужиков и баб”... И слушал я во все уши, и глазами Борю поедал, как живое воплощение среднерусского мужичества, вот и повстанчества». Позже А. И. увидит в Борисе живой прообраз своего крестьянского героя, Арсения Благодарёва, а Можаев будет хвалить Арсения, но не догадается.
В середине июля А. И. уехал на Север, куда давно хотел — с Алей. Это было их первое совместное путешествие, утаённое от всех. В Архангельске пытались (безуспешно) найти следы сосланных Солженицыных. А. И. писал в «Телёнке», как, сидя у Красного Ручья на берегу Пинеги, они обсуждали возможности издания журнала с теневыми редакциями, Самиздатом и Тамиздатом. Выяснилось, однако, их коренное несогласие: «Аля считала, что надо на родине жить и умереть при любом повороте событий, а я, по-лагерному: нехай умирает, кто дурней, а я хочу при жизни напечататься». Ещё раньше Аля поражалась, когда он убеждал её, будто разить Голиафа лагерным знанием лучше оттуда, ибо никакое слово не будет искажено или утаено. Этой логики она принять не могла — напротив, считала, что слова, исходящие оттуда,будут здесьоболганы или отшиблены. А. И. в тот момент поразился встречно, но год спустя уже и призадумался. Будто в насмешку, тогда же, находясь в Англии и собирая материалы для книги о Ленине, попросил политического убежища Анатолий Кузнецов, и на Пинеге по радио А. И. вместе с Алей слушал комментарии: кто он, беглец, — герой? изменник? трус, выбравший лёгкий жребий? (западные газеты вскоре напишут, что Солженицын преследуется, но, в отличие от Кузнецова, не убегает…)
Что-то менялось в королевстве датском: упекли человека в тюрьму — тамскандал. Выдавили за бугор — тамтишина… Думать об этом всерьёз было как раз ко времени. Почти случайно А. И. узнал о повестке дня собрания рязанского СП, назначенного на 20 августа: «Перевыборы. Распределение квартир. Исключение Солженицына из Союза писателей». Дело, однако затормозила телеграмма: «Решением секретариата правления собрание переносится на конец октября». Рязанское отделение, состоящее из семи членов, ни о чём не догадалось, но ларчик открывался просто: каждый четвёртый четверг октября в Стокгольме объявляли лауреата по литературе. Только этого и боялись в Москве, трезво оценивая шансы Солженицына (хотя к кандидатам на премию относили и Набокова, и Бёлля). Исключать из писательского союза Нобелевского лауреата было бы слишком скандально, всё же не 1958 год. Когда лауреатом стал ирландец Сэмюел Беккет с его театром абсурда, спектакль исключения стартовал и в Рязани. Предчувствуя неладное, Сафонов и раньше говорил, что всю процедуру покатят через него. Так и случилось: в конце октября его спешно вызвали в Москву.
Как-то летом Ростропович, зазвав А. И. в Жуковку, показал флигель (две комнаты, кухня, ванная, необходимая обстановка), который предназначил для друга. «Пусть кто-нибудь только посмеет прикоснуться к тебе в моём доме!» — грозил Мстислав Леопольдович (Стива, Слава), глядя на Саню восторженными глазами и называя его «моё солнце» и «моё счастье». Флигель окрестили «Сеславино» (се-Славино), запустили туда кота, внесли хлеб-соль (А. И. и нёс), окропили углы святой водой, обмыли новоселье токайским вином. В конце августа Ростропович приезжал в Рождество с твёрдым намерением перевезти А. И. к себе. Вскоре А. И. с женой поселились у него во флигеле.
Роскошная осень в Сеславине омрачилась печальными известиями из Переделкино — болезнью и смертью Чуковского. Год назад Корней Иванович писал А. И. к юбилею (поздравление было найдено в бумагах покойного): «В дни Вашего праздника я был дьявольски болен… А хотелось написать большое письмо — длинное признание в любви. Сейчас мне полегчало, но длинное письмо ещё не под силу — поэтому я скажу в двух словах, как горжусь я нашей дружбой и как я радуюсь, что Вам всего только 50 лет». Чуковский умер 28 октября, не дожив нескольких дней до исключения Солженицына из СП. Узнав, что ритуал прощания пройдёт в ЦДЛ, А. И. писал дочери и внучке Чуковским: «Почувствовал, что нет моих сил там присутствовать, просто страшно умирать неопальным. Простите же мой неприезд! Хочу надеяться, что и Корней Иванович со своим острым чувством красивого и безобразного меня бы тоже простил. Я с вами душевно. Понимаю ваше горе и внезапную пустоту. Корней Иванович так свежо держался, что уже казался вечным и как бы занимал престол литературного патриарха — а кто же другой? Мне он много и бесстрашно помог в самые тяжёлые для меня месяцы…»
Чуковский помог Солженицыну и перед кончиной, оставив ему три тысячи рублей. «После гонораров за “Ивана Денисовича”, — признается А. И. в марте 1972 года, в интервью двум американским газетам, — у меня не было существенных заработков, только ещё деньги, оставленные мне покойным К. И. Чуковским, теперь и они подходят к концу. На первые я жил шесть лет, на вторые — три года». Лакшин писал в те дни: «Не хотели, чтобы выступали на похоронах Солженицын, Балтер, Копелев и я. Эти фамилии Ильин (секретарь Московского отделения СП — Л. С.) прямо назвал нежелательными».
Как раз 31 октября, в день похорон Чуковского, Сафонов был вызван в Москву, на заседание секретариата СП РСФСР, где присутствовал инструктор ЦК. В течение четырех часов Сафонова обрабатывали, чтобы, не откладывая, он провёл собрание по исключению Солженицына. «Вопрос решен независимо от того, как вы лично или даже вся ваша организация поступят», — заявила дама из ЦК. Вернувшись в Рязань, Сафонов лёг в больницу с аппендицитом.
В одиннадцать часов утра 4 ноября к А. И. на рязанскую квартиру (он уехал из Жуковки от дурной погоды, и нужна была читальня) прибежала секретарша из СП: на три часа назначено заседание на тему «Информация секретаря СП РСФСР Таурина о решении секретариата СП РСФСР “О мерах усиления идейно-воспитательной работы среди писателей”». Бумага насторожила. И точно. Когда, отодвинув в досаде «Август», он погрузился в старую папку «Я и ССП», в Рязанском обкоме партии уже шла генеральная репетиция: писателей вызывали по одному, обрабатывали, с каждого взяли обязательство голосовать за исключение Солженицына. Пытались вырвать согласие у Сафонова, в больничной палате. Тот отказался (и лишился поста, и много лет носил партийный выговор за неподчинение дисциплине). Почтил собрание секретарь обкома по идеологии Кожевников. До сих пор А. И. уклонялся от встречи с ним — теперь обкомовец ликовал. Все пятеро (положенных две трети), поддетые на крючок квартирных ордеров и партвзысканий, выступали с осуждением: не вёл работы и оторвался от организации… пишет чёрными красками и пятнает светлое будущее… не отмежевался от наших врагов… сам себя изолировал… мы не можем мириться… По итогам полуторачасового обсуждения все пятеро покорно проголосовали: «За антиобщественное поведение, противоречащее целям и задачам СП СССР, за грубое нарушение всех положений устава СП СССР исключить литератораСолженицына из членов СП СССР. Просим секретариат утвердить это решение». Исключили не те, кто принимал; протокол не вёлся, стенографистки не приглашались.
Первый звонок был Але. Не застал («в последний раз она платила дань своему юному обычаю, полетела с друзьями на Кавказ, покататься на лыжах»). Затем — в журнал, на «первый этаж»: от Аси Берзер и выпорхнула весть. «Мы сидели как пришибленные, — писал Лакшин. — Надо что-то делать, а сразу не сообразишь. Но в сущности — это катастрофа. Требуют, чтоб он завтра же ехал в Москву “исключаться”. Он переложил на после праздников». Солженицын и в самом деле не поехал в Москву, а сел описывать случившееся («Изложение»). Когда утром 5 ноября проснулся и включил радио, услышал в кратких известиях «Голоса Америки» главную новость выпуска: «По частным сведениям из Москвы, вчера в Рязани, в своём родном городе, исключён из писательской организации Александр Солженицын». Спустя четыре часа они же дали опровержение: «На наш запрос представители Рязанского отделения СП ответили, что сообщение об исключении Солженицына неверно».
В сквере напротив дома стоял затемнённый грузовик с рязанскими номерами, уже однажды замеченный на слежке.
Только через два дня А. И. станет известно, что секретариат СП РСФСР утвердил исключение мгновенно, 5 ноября. «Когда узнал — заходил во мне гнев, и сами высекались такие злые строки, каких я ещё не швырял союзу советских писателей». Ростропович скажет вскоре: «Ну и хорошо. Зачем тебе быть вместе с этими подонками?! Это всё равно, как если бы меня забраковала рязанская филармония!» Переждав праздники, А. И. поехал в Москву. «Ещё не думал, что это — навсегда. Что жить мне в Рязани уже не судьба, исключеньем закрыли, забили мне крест-накрест Рязань». Когда 11 ноября прямо с поезда он пришел в редакцию «Нового мира», там уже прочли «Изложение». «Это дьявол, — говорил Твардовский. — Он записал всё точно и с такой силой, что одного этого документа вполне достаточно, чтобы перерешить дело и восстановить его в Союзе».
В те дни А. Т. писал в рабочей тетради: «Вот оно то самое, которое. Оно подбиралось потихоньку, давно, было “запрограммировано” в мире чиновников, не ведающих или хорошо ведающих, что творят». И ещё одна сокрушительная запись — о равнодушии, лицемерии… «“Ах, ужасно” и через фразу — о другом, не менее интересном, житейском, пустячном. Тотально». Внушал Солженицыну: «Лицемеры вздыхают о вашем исключении и тут же переходят на другие темы. Я верю, что вы не позу занимаете, когда говорите, что готовы к смерти. Но ведь — бесполезно. Ничего не сдвинете».
Они говорили наедине, сердечно, на равных, как друзья — впервые за всё время, так казалось Солженицыну. Его беду Твардовский принял как свою, твердо зная, что никогда, что бы ни случилось, он не изменит своей оценки таланта А. И. («партия его не считает талантливым», — говорила московская партийная функционерша). Но показать Твардовскому «Открытое письмо», нож для «вурдалачьей стаи», А. И. не посмел: ведь не даст, удержит, запретит. Только сказал, прощаясь: «Если вынудят меня на какие-нибудь резкие шаги — вы не принимайте близко к сердцу. Вы отвечайте им, что головы своей за меня не ставили, я вам не сын родной!» И повторил, убегая, Лакшину: «Я вынужден отвечать ударом на удар. С лагерными уголовниками, с урками, можно поступать только так, я это знаю, иначе забьют». Можаев, встреченный возле редакции (А. И. тайком показал ему текст), пытался, испугавшись за друга, отговаривать: нельзя посылать такое письмо, нельзя рубить канаты, сжигать корабли, лучше формально обжаловать. И только Аля… «Сразу же из “Нового мира” пошёл к ней, хотя и вёл за собой трёх топтунов. Она уже вернулась. “Читала?” (то есть в газете, про моё исключение). — “Читала.” — “И что по-твоему?”, проверял я, себя и её. “Надо вдарить!» — не сомневалась она. — “А вот!” — достал я готовый свой ответ. Порывы к бою у нас всегда сходились».
Как только секретариат объявил решение, А. И., вписав дату, 12 ноября 1969, без колебания «Открытое письмо» разослал. «Бесстыдно попирая свой собственный устав, вы исключили меня заочно, пожарным порядком… Протрите циферблаты! — ваши часы отстали от века. Откиньте дорогие тяжёлые занавеси! Вы даже не подозреваете, что на дворе уже светает… Слепые поводыри слепых! Вы даже не замечаете, что бредёте в сторону, противоположную той, которую объявили… Гласность, честная и полная гласность— вот первое условие всякого здоровья общества…»
Однако часы Солженицына, как окажется, сильно опережали время. «Открытое письмо», шедевр политической публицистики ХХ века, было воспринято в СП с ужасом и негодованием. Одни радовались — «правильно исключили». Другие лицемерно сокрушались — помешал братьям-писателям заступиться, отпугнул резкостью. Третьи были потрясены: «измена, нож в спину». Передавая экземпляр в редакцию, А. И. писал Лакшину и Хитрову (ответственному секретарю): «Владимир Яковлевич, Михаил Николаевич! Оченьпрошу вас: преподнесите прилагаемое мое “Открытое письмо” Трифонычу как можно мягче и со всеми нужными предосторожностями, чтобы он не рассердился. Объясните, что: 1) мое молчание только хуже и делает беззащитным, а это письмо, как ни парадоксально, — укрепляет; 2) вижу свою задачу в том, чтобы сменить