Страница:
Солженицын шёл на секретариат, заготовив чистые и пронумерованные, с очерченными полями листы бумаги, и в час по полудню 22 сентября явился в зал с кариатидами. Было душно и накурено: заседание (его вёл Федин) шло с одиннадцати утра. Из 42 секретарей в наличии было 26, и можно было лишь гадать, почему не явились главные обвинители — Шолохов, Грибачёв, Чаковский, Михалков, Полевой. С самого начала А. И. вывел «Пир Победителей» из-под огня, объявив, что пьеса написана не членом СП, а бесфамильным арестантом Щ-232: автор так же мало отвечает за эту вещь, как многие из присутствующих за свои речи 1949 года. Кроме того, он имел
написанныеответы на их заготовленные и заданные сейчас вопросы. От него требовали «сделать первый шаг», отмежеваться от западной печати. «Я не могу выступать по поводу ненапечатанного письма», — парировал А. И.
«Блистателен был Солженицын в своей заключительной речи, исполненный достоинства и неотразимой логики, — записал Твардовский. — Ужасен в своем бесстыдстве и потакании самым подлым антисолженицынским настроениям был Федин. Ему-то и принадлежит обрадовавшая вурдалацкую часть постановка вопроса таким образом, что Солженицын должен прежде всего… выступить в печати против зарубежной пропаганды, использовавшей его в антисоветских целях».
Писал он и о педантичности Солженицына, которую Федин назовёт наторенностью «тяжебщика», искушенного в коварном крючкотворстве: «Он всё записывал (разными шариковками — синей, зелёной) на листах в разложенной на столе папочке, вынутой из портфеля, оставленного у ног, — он сидел рядом со мной; вдруг перебирал эти листы, что-то в них подчеркивал, вписывал в оставленных пробелах; он и говорил как будто наполовину по писанному, но, по-видимому, это были лишь “ударные” формулировки или цитаты, а так речь была живой, изустной, крепко построенной и подпружиненной сдержанным пафосом, за которым была сила — её не могли не почувствовать все без исключения, — слушали его так, как, может быть, давно уже никого не слушали в этом кабинете, а только после того, как он кончил (заключение), как бы стряхивали с себя это остолбенение и принимались без всякой связи со слышанным только что долдонить своё».
«Я думаю, — вспоминал Солженицын, — в тот день я бился так хорошо ещё и потому, что пришёл к писательским хрякам от смертной постели зэка». Умирающий от рака Тэнно благословил друга на победу в бою. Впрочем, на языке ЦК заседание трактовалось иначе: «Секретари правления СП СССР решительно осудили недостойное поведение Солженицына, которое даёт пищу для разжигания за рубежом антисоветской истерии». Порицание заслужил и Твардовский, который, защищая Солженицына, «игнорировал главный вопрос обсуждения — гражданскую позицию этого литератора и ошибочные концепции его творчества».
На следующий день Твардовский писал в Рязань: «Вели Вы себя с абсолютной выдержкой и превосходным достоинством. Я, между прочим, едва ли не впервые имел возможность оценить Ваши ораторские способности. Я издали любовался Вами и был рад за Вас». Теперь он готов был заключить договор на «Раковый корпус». Стало известно письмо Шолохова: Михаил Александрович требовал не допускать Солженицына к перу!Заявлял, что не может состоять с антисоветчиком в одном творческом Союзе. «Русские братья-писатели заревели на правлении: “И мы — не можем!”» («Телёнок»). Тем, кто не может, предложено было написать личные заявления, но никто не написал.
Понять, кто победил, а кто проиграл, было трудно — в духе истинного Бородино. Вроде бы поле боя осталось за секретарями, но смысл боя заставлял задуматься. «Ну разве доступно ввинтиться в гранит? Разве есть такие свёрла? Кто бы предсказал, что при нашем режиме можно начать громогласить правду — и выстоять на ногах?» А он не то что выстоял — немедля рванул на юг, в Ростов, Новочеркасск, Георгиевск, набирать материал для «Р-17». Вернувшись в Рязань, написал «Первое дополнение» к «Телёнку», как раз о сражениях, с победным заголовком «Петля пополам». И впервые принимал у себя Ростроповича, который после концерта в Рязанской филармонии пришел «обнять Александра Исаевича».
Тихо прошли октябрьские юбилейные праздники: «требовалось имкак можно нескандальнее, как можно глаже» («Не могу вычеркнуть из памяти, — писал Кондратович, — что Солженицын не подписал наше октябрьское обращение к читателям. Там есть и “партия”, и “коммунизм”, а под такими словами он не хочет подписываться. И тоже нашел отговорку: он не подписывает коллективных писем»). Но были и ощутимые уколы. Выступая 5 октября в Ленинградском Доме прессы, главный редактор «Правды» Зимянин объявил писателя шизофреником и «подтвердил»: да, был в плену, сидел «за дело», на всех обижен, не может выйти за рамки лагерной темы. «Печатать его не будем, за такое прежде сажали, пусть себе преподает физику» [89]. Московские лекторы утверждали, будто Солженицын «сколачивал в армии» то ли «пораженческую», то ли «террористическую» организацию. Среди писателей, которых обязали читать «Пир Победителей», был пущен слух, что автор и в самом деле помогал невесте власовца перейти границу.
После праздников Солженицын отправился в Москву. Навестил Ростроповича, побывал у Капицы и Чуковских, читал «Крохотки» и главы из «Круга» в Институте русского языка, куда был приглашён якобы в связи с созданием фонотеки современной русской речи. Прослышав о визите, «сверху» звонили и допытывались: «Правда, что у вас будет выступать Солженицын?» Пытаясь внести ясность, вместе с Лакшиным ездил к Твардовскому на дачу — а не пустить ли в набор несколько глав повести, как бы для пробы. Однако прежде, разъяснил Лакшин, от автора ждут заявления. Тут уж возмутился Твардовский, и вопрос был снят. Едва успел А. И. доехать до Рязани, пришло напоминание от Воронкова: когда же будет «первый шаг»? 1 декабря Солженицын «шагнул», отправив Воронкову свои вопросы. Намеревается ли секретариат защитить его от клеветы? Какие меры приняты для отмены запретов его книг в библиотеках? Почему его имя вычеркивают из критических статей? Делается ли что-нибудь для печатания повести? Прекращено ли распространение отрывков из арестованного архива? Что сделано для возвращения конфискованного романа? Почему за два месяца не получена стенограмма заседания секретариата?
Едва успев отбиться от Воронкова и уехать в Давыдово, чтобы, обложившись портретами самсоновских генералов, засесть в избе Агафьи за роман, он был срочной телеграммой вызван в «Новый мир». Пришлось ехать. Оказалось, накануне звонил Воронков, сама вежливость и забота: а готова ли рукопись «Ракового корпуса» к печати? А заплатили ли Солженицыну хотя бы аванс? Ведь «надо же ему что-то кусать». Вся редакция гадала, откуда дует такойветер, и кто мог, вступившись за Солженицына, привести в действие аппаратную машину. Такоене под силу отделу культуры ЦК. Значит, сигнал получен сверху. А Воронков звонил и повторял: «Мы уже не будем настаивать на его ответе. Время прошло, за границей всё утихло, надо думать о литературной судьбе Солженицына». Это казалось слишком невероятным, чтобы быть правдой, но верить хотелось, и Твардовский загорелся.
Когда 18 декабря Солженицын появился в редакции (два часа езды из Давыдово в Рязань и три часа из Рязани в Москву), они едва не поссорились. А. И. был мрачен и раздражён (зачем оторвали от работы?), А. Т. сказал: «Вы приехали, словно сделали мне одолжение. Я не могу твёрдо сказать вам, что получится, но надо использовать любую возможность». Возможность случилась уже завтра. 19-го их с Твардовским ждали Воронков и Сартаков для задушевного разговора. И уже не требовали отмежеваться от Запада, а почти умоляли — написать хоть один абзац о неприятии западной поддержки. «Пробовал и я нажимать на Солженицына, — писал Твардовский. — Но Солженицын сказал, что это опять переворачивает всё с ног на голову, что он не может сделать этот “первый шаг”, его должен сделать секретариат».
И опять всё кончилось ничем — не разрешили, но и не запретили. В воздухе висело нечто такое, будто возможно новое цензурное чудо. Придя в редакцию, Твардовский торжественно заявил: «Запускаем “Раковый корпус” в набор!.. Пусть после печатанья нас поливают в критических статьях — в этом состоит литературная жизнь». «Красный день! Сдали в набор первые 128 стр. (8 глав) “Ракового корпуса”. А. Т. счастлив. Ещё вчера мрачный Солженицын — тоже. Стремительная походка стала у него просто летящей... Что-то произошло. Что? Вот это остаётся загадкой…» (Кондратович).
Набор был сделан за сутки; А. И., не успев нырнуть в берлогу, провёл корректуру, получил аванс (его хватит почти на два года жизни). Но дальше — пошло-поехало. 23-го позвонил Воронков: от Солженицына ждут письма для внутреннего пользования. Снова телеграмма, вызывают. А. И. собирался, готовился, но не поехал — в тот день не смог сел на поезд, а потом и вовсе решил не ехать. Та сила, которая запустила аппаратную машину, её сначала притормозила, а потом и вовсе остановила. Предновогодние указания из ЦК были почти паническими: следующие главы в набор не сдавать, вёрстки вернуть и держать при себе.
Лихорадка продолжилась и в начале 1968-го. Надежда то появлялась, то исчезала. Воронков говорил по телефону то одним тоном, то другим. 4 января, после беседы вчетвером (Воронков, Марков, Федин, Твардовский), А. Т. вернулся взбешённый. Накал достиг последней точки, и всё свелось к Федину. «Горький сегодня» требовал от Солженицына капитуляции: «пусть ответит врагам». А Солженицын знает, что его роман и так будет издан — не здесь, так там, и ничего отвечать не будет. Его поддержали западные коммунисты — как быть с ними, с друзьями? И Твардовский решил обратиться к Федину, повторив всё с начала: пусть письмо станет фактом истории. «Я вовсе не так наивно самонадеян, чтобы предполагать, что Вы, вняв моим “увещаниям”, вдруг прослезитесь и измените свою точку зрения на “дело” А. И. Солженицына и примете иное, чем нынешнее, решение…»
Пространное (17 страниц на машинке) письмо ушло к адресату 15 января. В те же дни Твардовский дал его читать Солженицыну без выноса из кабинета (18-го А. И. был в редакции, сделал 4 страницы выписок). «Я сердечно рад, — благодарил он Твардовского, — что Вы и “Новый мир” сделали всё от Вас зависящее, и ни из близкого времени, ни из далекого Вас нельзя будет упрекнуть». Пытался повлиять на Федина и друг молодости Каверин. «Что толкнуло тебя теперь на этот шаг, в результате которого снова тяжело пострадает наша литература?... Нет сейчас ни одной редакции, ни одного литературного дома, где не говорили бы, что Марков и Воронков были за опубликование романа, и что набор рассыпан только потому, что ты решительно высказался против».
Но победил, как отмечал Кондратович, вульгарный сальеризм… «Давно уже мёртвый писатель больше всего ненавидит живого». 25 января состоялась трехчасовая беседа Федина и Брежнева в Кремле. «Можно не сомневаться, что Федин говорил о Солженицыне только плохое и внушал даже, что и писатель-то он неважный: для Федина это главное — Солженицын-писатель, и не принизить его он не мог». Ходил слух, почти анекдот, будто Брежнев принял Солженицына и разрешил печатать «Раковый корпус», но Федин, узнав, заявил: «Через мой труп». В Москве читатели возвращали Федину его книги бандеролями. 31-го о письме Твардовского к Федину Андропов сообщил в ЦК. И каким-то образом попало на Запад ноябрьское письмо Солженицына к Воронкову — в феврале А. И. изумлённо услышал его по западному радио.
…Вышло так, что заветный «Р-17» той зимой так и не был начат. А. И. примеривался, настраивался, но вызовы, телеграммы, рассыпанный набор «Ракового корпуса» (и вся борьба за него) сбили настрой. К тому же не отпускал «Архипелаг». Сидя в холодной хате у Агафьи, А. И. дописывал последние главы шестой части, вносил правку, работы хватило до весны. В начале марта на две недели съездил в Москву и в Ленинград — договориться с Люшей и Кью о чистовой перепечатке «Архипелага», собрать материалы и фотографии для иллюстраций. «В марте—апреле был переделан и сильно дополнен весь первый том, — вспоминала Е. Ц. Чуковская. — По моей записи: “Почти нет страниц без правки — причём она в сторону ужесточения против Ленина и Горького”. Первый том он правил в Рязани и присылал мне главы, которые я печатала. Рукописи мне привозили его бывшие школьные ученики». С наступлением тепла А. И. надеялся перебраться в Рождество, где переставало скакать давление, и он мечтал, чтобы ничего не помешало, не оторвало от стола и от дела.
Но как раз в середине апреля грянул удар («громовый и радостный»): в литературном приложении к «Таймсу» напечатаны пространные отрывки из «Ракового корпуса»: именно его А. И. никогда сам на Запад не передавал. Тут же пришла телеграмма от Твардовского: немедленно приехать, связаться. Окольными телефонными звонками выяснилось, что случилось нечто невероятное, «важнее всего, что было до этого».
В «Новом мире» перед ним брезгливо положили телеграмму из журнала «Грани» от 9 апреля: «Ставим вас в известность, что комитет госбезопасности через Виктора Луи переслал на Запад ещё один экземпляр “Ракового корпуса”, чтобы этим заблокировать его публикацию в “Новом мире”. Поэтому мы решили это произведение публиковать сразу». Это была бомба. «Речь идёт не только о вас лично, — объясняли ему, — но и о ваших друзьях, о журнале, которому вы подносите такую дулю. Ведь получается на радость демагогам, что “Новый мир” сошёлся в оценке вещи с “Гранями”, пытался напечатать её и напечатал бы, если бы не бдительность Союза писателей и лично К. А. Федина». Ответственность за скандал падала на Твардовского, который уже знал от Демичева, что это не провокация и не мистификация; и тамдаже рады известию, ибо заинтересованы в окончательной дискредитации Солженицына. И это на фоне Пленума ЦК, идущего под знаком борьбы с интеллигенцией, обновления кадров агитпропа, глушения радиостанций. Выход был один: запретительная телеграмма от имени Солженицына в «Грани», с копией в «ЛГ»: категорический отпор.
Началась борьба за текст телеграммы. А. И. сидел в кабинете Лакшина, пытался складывать слова, но всё получалось неточно и фальшиво. Когда что-то наскреблось, оно было тут же забраковано — слабо, не то! Называть «Грани» журналом антисоветского направления А. И. категорически отказался: «Я ведь не знаю, что это за журнал. Чтобы через 20 лет не было стыдно». Дошло до крика и ругани (подробно описанной и Солженицыным, и Твардовским, и Кондратовичем), после чего А. И. взял паузу до утра. Но как раз утро не дало сделать то, что за вечер и ночь, пока он одумывался, уже казалось дичью и муроком. Лидия Чуковская сказала ему без обиняков: «Не понимаю. Игры, в которые играют тигры. Лучше устраниться». Вместо двух телеграмм А. И. принес в «Новый мир» письмо с вопросами — кто такой Луи? почему он распоряжается «Раковым корпусом»? какое отношение к этому имеет ГБ? И вывод: «Нельзя доводить литературу до такого положения, когда литературные произведения становятся выгодным товаром для любого дельца, имеющего проездную визу». Отвечать за публикацию повести должны те, кто переслал её на Запад. «Просто смешно, что накануне я мог обморочиться и заколебаться. Оберёг меня Бог опозориться вместе с ними», — писал позже Солженицын.
«Для него мы, т. е. “Новый мир” и я, — одно из звеньев враждебной ему системы, которое ему удалось прорвать и которому он не чувствует себя сколько-нибудь обязанным», — констатировал Твардовский. Новомирцы считали, что именно в те дни из-за упрямства, а также скрытности Солженицына его дружба с редактором потерпела крах, и Твардовский решил вырвать любимого автора из сердца. «Кого винить во всём этом? По-человечески, — писал Кондратович, — я не могу встать на сторону Солженицына, хотя понимаю, что и он жил и живёт трудной жизнью. Солженицын вёл игру, а это вряд ли сопряжено с переживаниями, скорее с холодным расчётом. Думаю, что с А. Т. он расстался безболезненно, А. Т. ему никогда и не был близок. В лучшем случае симпатичен, в то время как А. Т. Солженицын был одно время очень дорог. И для него это была потеря. Для Солженицына же — только внешнее изменение курса».
«Это — неправда!» — прокомментирует запись новомирца Солженицын (2006). Искренне и глубоко любя Твардовского, он должен был по совести (а не по холодному расчёту или игорному азарту) следовать своемукурсу, своимпонятиям о литературной жизни (которые, кстати, стали общепринятыми спустя четверть века после баталий). Почему, теснимый, запрещаемый и оклеветанный дома, он должен был держаться мнения, будто издаваться на Западе — измена и предательство? Как будто жить по правилам Правления СП (презираемого и Твардовским), или по понятиям Отдела культуры ЦК (цену которому А. Т. отлично знал), или по прихоти политического момента (от которой стонал и сам редактор «Нового мира») — было бы честно для автора «Архипелага»? Разве мог бы конформистнаписать «Ивана Денисовича»? Быть честным художником и петь с властями по ихнотам у Солженицына спасительно не получилось. Как, впрочем, не получилось и у Твардовского. Просто у каждого из них был свой предел терпения, своя точка кипения и свои сроки. Весной 1968-го меры и сроки чуть-чуть не совпали [90]. Но можно представить, что бы сделал с Твардовским литературный официоз, если бы «оперативным путём» рабочие тетради с ежедневными записями были захвачены, размножены и переданы для чтения сорока двум секретарям, в «вурдалачью стаю».
И всё же Солженицыну пришлось написать письмо в «ЛГ» (и одновременно в «Монд» и «Униту»). 20 апреля в Рождество примчался Можаев с дурной вестью: от имени автора (выдавая себя за его представителя) договор с английским издательством «Бодли Хэд» на издание «Ракового корпуса» подписал словацкий журналист-коммунист Павел Личко. Ещё в 1967-м А. И. отдал ему для перевода на словацкий язык первую часть повести, а глава «Право лечить» успела выйти в словацкой «Правде». Ныне, продавая от себя«Раковый корпус», Личко понукает автора подписать издательский договор и подсылает к нему Можаева. А. И. взорвался. «Теперь окажется: я передал повесть на Запад сам? да не передал, а продал? Что делать с этим балбесом, ошалевшим от запаха денег? Борька! Подави его, гада! Запрети категорически, провались он с его деньгами!»
Так появилось заявление для трёх газет: « Никтоиз зарубежных издателей не получал от меня рукописи этой повести или доверенности печатать её. Поэтому ничьюсостоявшуюся или будущую (без моего разрешения) публикацию я не признаю законной, ни за кем не признаю издательских прав; всякое искажение текста (неизбежное при бесконтрольном размножении и распространении рукописи) наносит мне ущерб; всякую самовольную экранизацию и инсценировку решительно порицаю и запрещаю» (запрет не поможет; издательство не посчитается с волей автора и даст советской прессе новые основания для травли).
И вот уже в Рязани знают, что над Солженицыным сгущаются тучи. Эрнст Сафонов просит зайти в рязанское отделение СП; 28 апреля они встречаются. Оказывается, у Москвы есть намерение исключить А. И. из Союза писателей, на Сафонова давят: предлог — член СП не участвует в работе отделения. Вскоре домой придёт официальное письмо, требующее объяснений, на которое А. И. ответит в том духе, что ему, в его двусмысленном положении, не защищённому от лживых нападок, неловко быть критиком и советчиком молодых авторов. Но значит, тем более надо торопиться с «Архипелагом».
…На рассвете 29 апреля Солженицын с женой выехали на «Денисе» из Рязани и через пять часов были в Рождестве, где их с Пасхи ждали Воронянская и Чуковская. Деревянный летний домик, под который по весне подступает поток воды, оставляя на полу тонкий слой ила. Комнатка наверху, комнатка внизу, небольшая терраса. Нежная зелень, пение птиц, кваканье лягушек, по утрам легкий туман от реки, две печатные машинки, фотоаппарат с плёнками, единственный подлинник доработанного «Архипелага» и все его отпечатки. Момент отчаянный — пан или пропал. Если пропал, то уже никогда этой книги не восстановить, не возобновить. Но посторонних поблизости не было, соседи приезжали редко, никто не выследил, не донёс и не схватил.
Первый том «Архипелага» Люша отпечатала ещё в апреле, в Москве, и сейчас печатала второй. А. И. дочищал главы второго и третьего томов; весь май от света до темна три помощницы (Воронянская в очередь с Решетовской) печатали на двух машинках в пяти экземплярах; по вечерам считывали, вносили правку. Потом чистовой текст снимали на плёнку в верхней комнате дачки, там же протянули верёвки для просушки, под лестницей устроили фотолабораторию. А. И. через лупу проверял каждый кадр, забракованное тут же переснималось. Неполные страницы (концы глав) дополнялись фотографиями. Весь «Архипелаг» Решетовская, по слову А. И., «сняла отлично». Каждый третий день приезжала Надя Левитская за копиями. «В какой-то на всю жизнь запомнившийся день всё это — все четыре экземпляра одновременно отвезла в переплет А. И. Крыжановскому. Много раз потом вспоминал он и его жена, как смотрели они в окно мне вслед, когда я уносила огромный рюкзак с двенадцатью переплетёнными томами динамитной силы».
В Рязань из Рождества шли беззаботные письма — о вольной, ленивой жизни на лоне природы. И едва не сглазили: в разгар работы сюда внезапно пришло письмо… с таможни: Солженицына вызывают в «связи с возникшей необходимостью». Поразмыслив, А. И. сам пригласил их приехать в Москву, на Чапаевский, к Веронике, через две недели. 27 мая таможенники прибыли с сообщением, что на границе, при вылете в Италию, у Витторио Страды отобрано письмо А. И. для газеты «Унита» (вместе с изложением прошлогоднего секретариата СП). После весьма эксцентричного разговора (А. И. пылко внушал офицерам, что перехват письма помешает разоблачить западных дельцов-издателей), таможенники отбыли. То-то веселились свидетели сцены!
Поразительно сошлось, что в тот самый день 2 июня 1968 года (знамение судьбы: никаким планом такого не выстроить!), когда «Архипелаг» был отснят и плёнка свернута в капсулу, приехали в Рождество друзья: Н. И. Столярова и А. А. Угримов. Вызвав А. И. в лес, Евасообщила, что на Западе вышел по-русски «Круг» и что плёнку через неделю можно переправить в Париж с Сашей Андреевым (сыном Вадима Андреева), приехавшим с группой ЮНЕСКО в командировку. Через день обозначились контуры операции: киномеханик будет отправлять контейнер с киноматериалами группы, туда и засунут капсулу. 6 июня из Москвы за плёнкой приехала Люша. Всё, наверное, прошло бы спокойно, если бы за юношей не обнаружилась (или почудилась?) слежка — лихорадило ещё дней пять. 8-го Люша примчалась в Рождество — сказать, что не всё идёт гладко и что А. И. следует укрыться в безопасном месте. Прямо с вокзала А. И. отправился на 13-ю Парковую, к А. И. Яковлевой, « гадалке»(«такому человеку, как вы, гаданья не нужны», — скажет ему Анастасия Ивановна, одна из помощниц, тем вечером). Трое суток удушливого ожидания закончились ликующим известием: и Сашу выпустили, и капсула перебралась через границу! «И отправка эта, и сами эти Троицыны дни казались нам святым зенитом жизни».
«После бурной весны 68-го года — что-то слишком оставили меня в покое, так долго не трогали, не нападали», — напишет Солженицын. И в самом деле: столько случилось той весной и радостного, и печального. Разгоралась пражская весна, вселявшая надежды. В Венгрии Янош Кадар объявил о демократизации страны, по Восточной Европе ходил призрак «социализма с человеческим лицом». Но в Москве всё только свирепело: в январе состоялся «Процесс четырёх» (Галансков, Гинзбург, Добровольский, Лашкова), арестованных год назад. Теперь тяжелая рука власти подбиралась к театру на Таганке, настаивая на снятии Любимова. Выгнали с работы Копелева. В «Новом мире» райкомовская комиссия требовала от редакции провести партсобрание с самоотчетами. Бесновался Главлит; такого разгула цензуры не знала вся история советской литературы. Вернулись в обиход зловещие термины «классовое чутье» и «классовый нюх», и каждый партийный карьерист налёг на тренировки.
А тут Надя Левитская вместе с Аничковой напечатали и пустили в Самиздат подборку писем «Читают “Ивана Денисовича”» — главу из «Архипелага», выпавшую при последней переработке. Твардовский строго спрашивал, как этомогло утечь.«А как ваше письмо Федину утекло? Вы ж никому его не давали», — парировал А. И. В конце апреля «Голос Америки» сообщил, что в июле в США выходит «Раковый корпус». 4 и 5 июня появились публикации «запретительного» письма в «Монд» и в «Уните». И дальше почти весь июнь «голоса» сообщали новости о печатании сочинений Солженицына на Западе: готовятся, запущены, вот-вот выйдут.
Ответила, наконец, и «ЛГ» редакционной статьёй. Твардовский увидит в затее Чаковского точный расчёт: «Они подталкивают и подтолкнут многих к тому, что Солженицын действительно был, а следовательно, и остался антисоветчиком… И такими мерзостями прошита-пронизана вся статья, сотканная, само собой, из лжи беззастенчивой и вместе настороженно трусливой, из доносительских подтасовок, подлых умолчаний».
«Блистателен был Солженицын в своей заключительной речи, исполненный достоинства и неотразимой логики, — записал Твардовский. — Ужасен в своем бесстыдстве и потакании самым подлым антисолженицынским настроениям был Федин. Ему-то и принадлежит обрадовавшая вурдалацкую часть постановка вопроса таким образом, что Солженицын должен прежде всего… выступить в печати против зарубежной пропаганды, использовавшей его в антисоветских целях».
Писал он и о педантичности Солженицына, которую Федин назовёт наторенностью «тяжебщика», искушенного в коварном крючкотворстве: «Он всё записывал (разными шариковками — синей, зелёной) на листах в разложенной на столе папочке, вынутой из портфеля, оставленного у ног, — он сидел рядом со мной; вдруг перебирал эти листы, что-то в них подчеркивал, вписывал в оставленных пробелах; он и говорил как будто наполовину по писанному, но, по-видимому, это были лишь “ударные” формулировки или цитаты, а так речь была живой, изустной, крепко построенной и подпружиненной сдержанным пафосом, за которым была сила — её не могли не почувствовать все без исключения, — слушали его так, как, может быть, давно уже никого не слушали в этом кабинете, а только после того, как он кончил (заключение), как бы стряхивали с себя это остолбенение и принимались без всякой связи со слышанным только что долдонить своё».
«Я думаю, — вспоминал Солженицын, — в тот день я бился так хорошо ещё и потому, что пришёл к писательским хрякам от смертной постели зэка». Умирающий от рака Тэнно благословил друга на победу в бою. Впрочем, на языке ЦК заседание трактовалось иначе: «Секретари правления СП СССР решительно осудили недостойное поведение Солженицына, которое даёт пищу для разжигания за рубежом антисоветской истерии». Порицание заслужил и Твардовский, который, защищая Солженицына, «игнорировал главный вопрос обсуждения — гражданскую позицию этого литератора и ошибочные концепции его творчества».
На следующий день Твардовский писал в Рязань: «Вели Вы себя с абсолютной выдержкой и превосходным достоинством. Я, между прочим, едва ли не впервые имел возможность оценить Ваши ораторские способности. Я издали любовался Вами и был рад за Вас». Теперь он готов был заключить договор на «Раковый корпус». Стало известно письмо Шолохова: Михаил Александрович требовал не допускать Солженицына к перу!Заявлял, что не может состоять с антисоветчиком в одном творческом Союзе. «Русские братья-писатели заревели на правлении: “И мы — не можем!”» («Телёнок»). Тем, кто не может, предложено было написать личные заявления, но никто не написал.
Понять, кто победил, а кто проиграл, было трудно — в духе истинного Бородино. Вроде бы поле боя осталось за секретарями, но смысл боя заставлял задуматься. «Ну разве доступно ввинтиться в гранит? Разве есть такие свёрла? Кто бы предсказал, что при нашем режиме можно начать громогласить правду — и выстоять на ногах?» А он не то что выстоял — немедля рванул на юг, в Ростов, Новочеркасск, Георгиевск, набирать материал для «Р-17». Вернувшись в Рязань, написал «Первое дополнение» к «Телёнку», как раз о сражениях, с победным заголовком «Петля пополам». И впервые принимал у себя Ростроповича, который после концерта в Рязанской филармонии пришел «обнять Александра Исаевича».
Тихо прошли октябрьские юбилейные праздники: «требовалось имкак можно нескандальнее, как можно глаже» («Не могу вычеркнуть из памяти, — писал Кондратович, — что Солженицын не подписал наше октябрьское обращение к читателям. Там есть и “партия”, и “коммунизм”, а под такими словами он не хочет подписываться. И тоже нашел отговорку: он не подписывает коллективных писем»). Но были и ощутимые уколы. Выступая 5 октября в Ленинградском Доме прессы, главный редактор «Правды» Зимянин объявил писателя шизофреником и «подтвердил»: да, был в плену, сидел «за дело», на всех обижен, не может выйти за рамки лагерной темы. «Печатать его не будем, за такое прежде сажали, пусть себе преподает физику» [89]. Московские лекторы утверждали, будто Солженицын «сколачивал в армии» то ли «пораженческую», то ли «террористическую» организацию. Среди писателей, которых обязали читать «Пир Победителей», был пущен слух, что автор и в самом деле помогал невесте власовца перейти границу.
После праздников Солженицын отправился в Москву. Навестил Ростроповича, побывал у Капицы и Чуковских, читал «Крохотки» и главы из «Круга» в Институте русского языка, куда был приглашён якобы в связи с созданием фонотеки современной русской речи. Прослышав о визите, «сверху» звонили и допытывались: «Правда, что у вас будет выступать Солженицын?» Пытаясь внести ясность, вместе с Лакшиным ездил к Твардовскому на дачу — а не пустить ли в набор несколько глав повести, как бы для пробы. Однако прежде, разъяснил Лакшин, от автора ждут заявления. Тут уж возмутился Твардовский, и вопрос был снят. Едва успел А. И. доехать до Рязани, пришло напоминание от Воронкова: когда же будет «первый шаг»? 1 декабря Солженицын «шагнул», отправив Воронкову свои вопросы. Намеревается ли секретариат защитить его от клеветы? Какие меры приняты для отмены запретов его книг в библиотеках? Почему его имя вычеркивают из критических статей? Делается ли что-нибудь для печатания повести? Прекращено ли распространение отрывков из арестованного архива? Что сделано для возвращения конфискованного романа? Почему за два месяца не получена стенограмма заседания секретариата?
Едва успев отбиться от Воронкова и уехать в Давыдово, чтобы, обложившись портретами самсоновских генералов, засесть в избе Агафьи за роман, он был срочной телеграммой вызван в «Новый мир». Пришлось ехать. Оказалось, накануне звонил Воронков, сама вежливость и забота: а готова ли рукопись «Ракового корпуса» к печати? А заплатили ли Солженицыну хотя бы аванс? Ведь «надо же ему что-то кусать». Вся редакция гадала, откуда дует такойветер, и кто мог, вступившись за Солженицына, привести в действие аппаратную машину. Такоене под силу отделу культуры ЦК. Значит, сигнал получен сверху. А Воронков звонил и повторял: «Мы уже не будем настаивать на его ответе. Время прошло, за границей всё утихло, надо думать о литературной судьбе Солженицына». Это казалось слишком невероятным, чтобы быть правдой, но верить хотелось, и Твардовский загорелся.
Когда 18 декабря Солженицын появился в редакции (два часа езды из Давыдово в Рязань и три часа из Рязани в Москву), они едва не поссорились. А. И. был мрачен и раздражён (зачем оторвали от работы?), А. Т. сказал: «Вы приехали, словно сделали мне одолжение. Я не могу твёрдо сказать вам, что получится, но надо использовать любую возможность». Возможность случилась уже завтра. 19-го их с Твардовским ждали Воронков и Сартаков для задушевного разговора. И уже не требовали отмежеваться от Запада, а почти умоляли — написать хоть один абзац о неприятии западной поддержки. «Пробовал и я нажимать на Солженицына, — писал Твардовский. — Но Солженицын сказал, что это опять переворачивает всё с ног на голову, что он не может сделать этот “первый шаг”, его должен сделать секретариат».
И опять всё кончилось ничем — не разрешили, но и не запретили. В воздухе висело нечто такое, будто возможно новое цензурное чудо. Придя в редакцию, Твардовский торжественно заявил: «Запускаем “Раковый корпус” в набор!.. Пусть после печатанья нас поливают в критических статьях — в этом состоит литературная жизнь». «Красный день! Сдали в набор первые 128 стр. (8 глав) “Ракового корпуса”. А. Т. счастлив. Ещё вчера мрачный Солженицын — тоже. Стремительная походка стала у него просто летящей... Что-то произошло. Что? Вот это остаётся загадкой…» (Кондратович).
Набор был сделан за сутки; А. И., не успев нырнуть в берлогу, провёл корректуру, получил аванс (его хватит почти на два года жизни). Но дальше — пошло-поехало. 23-го позвонил Воронков: от Солженицына ждут письма для внутреннего пользования. Снова телеграмма, вызывают. А. И. собирался, готовился, но не поехал — в тот день не смог сел на поезд, а потом и вовсе решил не ехать. Та сила, которая запустила аппаратную машину, её сначала притормозила, а потом и вовсе остановила. Предновогодние указания из ЦК были почти паническими: следующие главы в набор не сдавать, вёрстки вернуть и держать при себе.
Лихорадка продолжилась и в начале 1968-го. Надежда то появлялась, то исчезала. Воронков говорил по телефону то одним тоном, то другим. 4 января, после беседы вчетвером (Воронков, Марков, Федин, Твардовский), А. Т. вернулся взбешённый. Накал достиг последней точки, и всё свелось к Федину. «Горький сегодня» требовал от Солженицына капитуляции: «пусть ответит врагам». А Солженицын знает, что его роман и так будет издан — не здесь, так там, и ничего отвечать не будет. Его поддержали западные коммунисты — как быть с ними, с друзьями? И Твардовский решил обратиться к Федину, повторив всё с начала: пусть письмо станет фактом истории. «Я вовсе не так наивно самонадеян, чтобы предполагать, что Вы, вняв моим “увещаниям”, вдруг прослезитесь и измените свою точку зрения на “дело” А. И. Солженицына и примете иное, чем нынешнее, решение…»
Пространное (17 страниц на машинке) письмо ушло к адресату 15 января. В те же дни Твардовский дал его читать Солженицыну без выноса из кабинета (18-го А. И. был в редакции, сделал 4 страницы выписок). «Я сердечно рад, — благодарил он Твардовского, — что Вы и “Новый мир” сделали всё от Вас зависящее, и ни из близкого времени, ни из далекого Вас нельзя будет упрекнуть». Пытался повлиять на Федина и друг молодости Каверин. «Что толкнуло тебя теперь на этот шаг, в результате которого снова тяжело пострадает наша литература?... Нет сейчас ни одной редакции, ни одного литературного дома, где не говорили бы, что Марков и Воронков были за опубликование романа, и что набор рассыпан только потому, что ты решительно высказался против».
Но победил, как отмечал Кондратович, вульгарный сальеризм… «Давно уже мёртвый писатель больше всего ненавидит живого». 25 января состоялась трехчасовая беседа Федина и Брежнева в Кремле. «Можно не сомневаться, что Федин говорил о Солженицыне только плохое и внушал даже, что и писатель-то он неважный: для Федина это главное — Солженицын-писатель, и не принизить его он не мог». Ходил слух, почти анекдот, будто Брежнев принял Солженицына и разрешил печатать «Раковый корпус», но Федин, узнав, заявил: «Через мой труп». В Москве читатели возвращали Федину его книги бандеролями. 31-го о письме Твардовского к Федину Андропов сообщил в ЦК. И каким-то образом попало на Запад ноябрьское письмо Солженицына к Воронкову — в феврале А. И. изумлённо услышал его по западному радио.
…Вышло так, что заветный «Р-17» той зимой так и не был начат. А. И. примеривался, настраивался, но вызовы, телеграммы, рассыпанный набор «Ракового корпуса» (и вся борьба за него) сбили настрой. К тому же не отпускал «Архипелаг». Сидя в холодной хате у Агафьи, А. И. дописывал последние главы шестой части, вносил правку, работы хватило до весны. В начале марта на две недели съездил в Москву и в Ленинград — договориться с Люшей и Кью о чистовой перепечатке «Архипелага», собрать материалы и фотографии для иллюстраций. «В марте—апреле был переделан и сильно дополнен весь первый том, — вспоминала Е. Ц. Чуковская. — По моей записи: “Почти нет страниц без правки — причём она в сторону ужесточения против Ленина и Горького”. Первый том он правил в Рязани и присылал мне главы, которые я печатала. Рукописи мне привозили его бывшие школьные ученики». С наступлением тепла А. И. надеялся перебраться в Рождество, где переставало скакать давление, и он мечтал, чтобы ничего не помешало, не оторвало от стола и от дела.
Но как раз в середине апреля грянул удар («громовый и радостный»): в литературном приложении к «Таймсу» напечатаны пространные отрывки из «Ракового корпуса»: именно его А. И. никогда сам на Запад не передавал. Тут же пришла телеграмма от Твардовского: немедленно приехать, связаться. Окольными телефонными звонками выяснилось, что случилось нечто невероятное, «важнее всего, что было до этого».
В «Новом мире» перед ним брезгливо положили телеграмму из журнала «Грани» от 9 апреля: «Ставим вас в известность, что комитет госбезопасности через Виктора Луи переслал на Запад ещё один экземпляр “Ракового корпуса”, чтобы этим заблокировать его публикацию в “Новом мире”. Поэтому мы решили это произведение публиковать сразу». Это была бомба. «Речь идёт не только о вас лично, — объясняли ему, — но и о ваших друзьях, о журнале, которому вы подносите такую дулю. Ведь получается на радость демагогам, что “Новый мир” сошёлся в оценке вещи с “Гранями”, пытался напечатать её и напечатал бы, если бы не бдительность Союза писателей и лично К. А. Федина». Ответственность за скандал падала на Твардовского, который уже знал от Демичева, что это не провокация и не мистификация; и тамдаже рады известию, ибо заинтересованы в окончательной дискредитации Солженицына. И это на фоне Пленума ЦК, идущего под знаком борьбы с интеллигенцией, обновления кадров агитпропа, глушения радиостанций. Выход был один: запретительная телеграмма от имени Солженицына в «Грани», с копией в «ЛГ»: категорический отпор.
Началась борьба за текст телеграммы. А. И. сидел в кабинете Лакшина, пытался складывать слова, но всё получалось неточно и фальшиво. Когда что-то наскреблось, оно было тут же забраковано — слабо, не то! Называть «Грани» журналом антисоветского направления А. И. категорически отказался: «Я ведь не знаю, что это за журнал. Чтобы через 20 лет не было стыдно». Дошло до крика и ругани (подробно описанной и Солженицыным, и Твардовским, и Кондратовичем), после чего А. И. взял паузу до утра. Но как раз утро не дало сделать то, что за вечер и ночь, пока он одумывался, уже казалось дичью и муроком. Лидия Чуковская сказала ему без обиняков: «Не понимаю. Игры, в которые играют тигры. Лучше устраниться». Вместо двух телеграмм А. И. принес в «Новый мир» письмо с вопросами — кто такой Луи? почему он распоряжается «Раковым корпусом»? какое отношение к этому имеет ГБ? И вывод: «Нельзя доводить литературу до такого положения, когда литературные произведения становятся выгодным товаром для любого дельца, имеющего проездную визу». Отвечать за публикацию повести должны те, кто переслал её на Запад. «Просто смешно, что накануне я мог обморочиться и заколебаться. Оберёг меня Бог опозориться вместе с ними», — писал позже Солженицын.
«Для него мы, т. е. “Новый мир” и я, — одно из звеньев враждебной ему системы, которое ему удалось прорвать и которому он не чувствует себя сколько-нибудь обязанным», — констатировал Твардовский. Новомирцы считали, что именно в те дни из-за упрямства, а также скрытности Солженицына его дружба с редактором потерпела крах, и Твардовский решил вырвать любимого автора из сердца. «Кого винить во всём этом? По-человечески, — писал Кондратович, — я не могу встать на сторону Солженицына, хотя понимаю, что и он жил и живёт трудной жизнью. Солженицын вёл игру, а это вряд ли сопряжено с переживаниями, скорее с холодным расчётом. Думаю, что с А. Т. он расстался безболезненно, А. Т. ему никогда и не был близок. В лучшем случае симпатичен, в то время как А. Т. Солженицын был одно время очень дорог. И для него это была потеря. Для Солженицына же — только внешнее изменение курса».
«Это — неправда!» — прокомментирует запись новомирца Солженицын (2006). Искренне и глубоко любя Твардовского, он должен был по совести (а не по холодному расчёту или игорному азарту) следовать своемукурсу, своимпонятиям о литературной жизни (которые, кстати, стали общепринятыми спустя четверть века после баталий). Почему, теснимый, запрещаемый и оклеветанный дома, он должен был держаться мнения, будто издаваться на Западе — измена и предательство? Как будто жить по правилам Правления СП (презираемого и Твардовским), или по понятиям Отдела культуры ЦК (цену которому А. Т. отлично знал), или по прихоти политического момента (от которой стонал и сам редактор «Нового мира») — было бы честно для автора «Архипелага»? Разве мог бы конформистнаписать «Ивана Денисовича»? Быть честным художником и петь с властями по ихнотам у Солженицына спасительно не получилось. Как, впрочем, не получилось и у Твардовского. Просто у каждого из них был свой предел терпения, своя точка кипения и свои сроки. Весной 1968-го меры и сроки чуть-чуть не совпали [90]. Но можно представить, что бы сделал с Твардовским литературный официоз, если бы «оперативным путём» рабочие тетради с ежедневными записями были захвачены, размножены и переданы для чтения сорока двум секретарям, в «вурдалачью стаю».
И всё же Солженицыну пришлось написать письмо в «ЛГ» (и одновременно в «Монд» и «Униту»). 20 апреля в Рождество примчался Можаев с дурной вестью: от имени автора (выдавая себя за его представителя) договор с английским издательством «Бодли Хэд» на издание «Ракового корпуса» подписал словацкий журналист-коммунист Павел Личко. Ещё в 1967-м А. И. отдал ему для перевода на словацкий язык первую часть повести, а глава «Право лечить» успела выйти в словацкой «Правде». Ныне, продавая от себя«Раковый корпус», Личко понукает автора подписать издательский договор и подсылает к нему Можаева. А. И. взорвался. «Теперь окажется: я передал повесть на Запад сам? да не передал, а продал? Что делать с этим балбесом, ошалевшим от запаха денег? Борька! Подави его, гада! Запрети категорически, провались он с его деньгами!»
Так появилось заявление для трёх газет: « Никтоиз зарубежных издателей не получал от меня рукописи этой повести или доверенности печатать её. Поэтому ничьюсостоявшуюся или будущую (без моего разрешения) публикацию я не признаю законной, ни за кем не признаю издательских прав; всякое искажение текста (неизбежное при бесконтрольном размножении и распространении рукописи) наносит мне ущерб; всякую самовольную экранизацию и инсценировку решительно порицаю и запрещаю» (запрет не поможет; издательство не посчитается с волей автора и даст советской прессе новые основания для травли).
И вот уже в Рязани знают, что над Солженицыным сгущаются тучи. Эрнст Сафонов просит зайти в рязанское отделение СП; 28 апреля они встречаются. Оказывается, у Москвы есть намерение исключить А. И. из Союза писателей, на Сафонова давят: предлог — член СП не участвует в работе отделения. Вскоре домой придёт официальное письмо, требующее объяснений, на которое А. И. ответит в том духе, что ему, в его двусмысленном положении, не защищённому от лживых нападок, неловко быть критиком и советчиком молодых авторов. Но значит, тем более надо торопиться с «Архипелагом».
…На рассвете 29 апреля Солженицын с женой выехали на «Денисе» из Рязани и через пять часов были в Рождестве, где их с Пасхи ждали Воронянская и Чуковская. Деревянный летний домик, под который по весне подступает поток воды, оставляя на полу тонкий слой ила. Комнатка наверху, комнатка внизу, небольшая терраса. Нежная зелень, пение птиц, кваканье лягушек, по утрам легкий туман от реки, две печатные машинки, фотоаппарат с плёнками, единственный подлинник доработанного «Архипелага» и все его отпечатки. Момент отчаянный — пан или пропал. Если пропал, то уже никогда этой книги не восстановить, не возобновить. Но посторонних поблизости не было, соседи приезжали редко, никто не выследил, не донёс и не схватил.
Первый том «Архипелага» Люша отпечатала ещё в апреле, в Москве, и сейчас печатала второй. А. И. дочищал главы второго и третьего томов; весь май от света до темна три помощницы (Воронянская в очередь с Решетовской) печатали на двух машинках в пяти экземплярах; по вечерам считывали, вносили правку. Потом чистовой текст снимали на плёнку в верхней комнате дачки, там же протянули верёвки для просушки, под лестницей устроили фотолабораторию. А. И. через лупу проверял каждый кадр, забракованное тут же переснималось. Неполные страницы (концы глав) дополнялись фотографиями. Весь «Архипелаг» Решетовская, по слову А. И., «сняла отлично». Каждый третий день приезжала Надя Левитская за копиями. «В какой-то на всю жизнь запомнившийся день всё это — все четыре экземпляра одновременно отвезла в переплет А. И. Крыжановскому. Много раз потом вспоминал он и его жена, как смотрели они в окно мне вслед, когда я уносила огромный рюкзак с двенадцатью переплетёнными томами динамитной силы».
В Рязань из Рождества шли беззаботные письма — о вольной, ленивой жизни на лоне природы. И едва не сглазили: в разгар работы сюда внезапно пришло письмо… с таможни: Солженицына вызывают в «связи с возникшей необходимостью». Поразмыслив, А. И. сам пригласил их приехать в Москву, на Чапаевский, к Веронике, через две недели. 27 мая таможенники прибыли с сообщением, что на границе, при вылете в Италию, у Витторио Страды отобрано письмо А. И. для газеты «Унита» (вместе с изложением прошлогоднего секретариата СП). После весьма эксцентричного разговора (А. И. пылко внушал офицерам, что перехват письма помешает разоблачить западных дельцов-издателей), таможенники отбыли. То-то веселились свидетели сцены!
Поразительно сошлось, что в тот самый день 2 июня 1968 года (знамение судьбы: никаким планом такого не выстроить!), когда «Архипелаг» был отснят и плёнка свернута в капсулу, приехали в Рождество друзья: Н. И. Столярова и А. А. Угримов. Вызвав А. И. в лес, Евасообщила, что на Западе вышел по-русски «Круг» и что плёнку через неделю можно переправить в Париж с Сашей Андреевым (сыном Вадима Андреева), приехавшим с группой ЮНЕСКО в командировку. Через день обозначились контуры операции: киномеханик будет отправлять контейнер с киноматериалами группы, туда и засунут капсулу. 6 июня из Москвы за плёнкой приехала Люша. Всё, наверное, прошло бы спокойно, если бы за юношей не обнаружилась (или почудилась?) слежка — лихорадило ещё дней пять. 8-го Люша примчалась в Рождество — сказать, что не всё идёт гладко и что А. И. следует укрыться в безопасном месте. Прямо с вокзала А. И. отправился на 13-ю Парковую, к А. И. Яковлевой, « гадалке»(«такому человеку, как вы, гаданья не нужны», — скажет ему Анастасия Ивановна, одна из помощниц, тем вечером). Трое суток удушливого ожидания закончились ликующим известием: и Сашу выпустили, и капсула перебралась через границу! «И отправка эта, и сами эти Троицыны дни казались нам святым зенитом жизни».
«После бурной весны 68-го года — что-то слишком оставили меня в покое, так долго не трогали, не нападали», — напишет Солженицын. И в самом деле: столько случилось той весной и радостного, и печального. Разгоралась пражская весна, вселявшая надежды. В Венгрии Янош Кадар объявил о демократизации страны, по Восточной Европе ходил призрак «социализма с человеческим лицом». Но в Москве всё только свирепело: в январе состоялся «Процесс четырёх» (Галансков, Гинзбург, Добровольский, Лашкова), арестованных год назад. Теперь тяжелая рука власти подбиралась к театру на Таганке, настаивая на снятии Любимова. Выгнали с работы Копелева. В «Новом мире» райкомовская комиссия требовала от редакции провести партсобрание с самоотчетами. Бесновался Главлит; такого разгула цензуры не знала вся история советской литературы. Вернулись в обиход зловещие термины «классовое чутье» и «классовый нюх», и каждый партийный карьерист налёг на тренировки.
А тут Надя Левитская вместе с Аничковой напечатали и пустили в Самиздат подборку писем «Читают “Ивана Денисовича”» — главу из «Архипелага», выпавшую при последней переработке. Твардовский строго спрашивал, как этомогло утечь.«А как ваше письмо Федину утекло? Вы ж никому его не давали», — парировал А. И. В конце апреля «Голос Америки» сообщил, что в июле в США выходит «Раковый корпус». 4 и 5 июня появились публикации «запретительного» письма в «Монд» и в «Уните». И дальше почти весь июнь «голоса» сообщали новости о печатании сочинений Солженицына на Западе: готовятся, запущены, вот-вот выйдут.
Ответила, наконец, и «ЛГ» редакционной статьёй. Твардовский увидит в затее Чаковского точный расчёт: «Они подталкивают и подтолкнут многих к тому, что Солженицын действительно был, а следовательно, и остался антисоветчиком… И такими мерзостями прошита-пронизана вся статья, сотканная, само собой, из лжи беззастенчивой и вместе настороженно трусливой, из доносительских подтасовок, подлых умолчаний».