Твардовского одолевали сомнения и тревоги. Автор, явившись граду и миру через журнал под крылом главного редактора, вёл себя слишком независимо, скрывал поступки, знакомства, встречи. «Всё время глядел в лес, держал про себя свою отдельную московскую жизнь, ни на волос не считался с общими нашими интересами, был отчуждённо тороплив, с неприятной резкостью и святошеством выказывал своё отвращение, подобно Набокову, “к рюмочкам, закусочкам и задушевным беседам”». В редакции ему советовали идти на приём к Демичеву без бороды, в чёрном костюме и при галстуке, а не в рубашке-апаш навыпуск. Но лето, жаркий июль… К тому же Исаич «смотрел в лес» и был настроен на «раскидку чернухи». Беседа длилась часа два. Он убеждал настороженного Демичева, что работает медленно («Денисовича» вот писал несколько лет), часто уничтожает готовое (глаза собеседника теплели), ничего другого, кроме отданного в редакцию, не имеет, и если литература перестанет кормить, вернётся к математике. Петр Нилович озабоченно спрашивал о целях и задачах (дескать, зачем, для чего пишете?), беспокоился за «Раковый корпус» (не тяжело ли будет читать?) и предложил запомнить, чего партия не хочетвидеть в художественном произведении: 1) пессимизма, 2) очернительства, 3) тайных стрел. И, невзирая на странную бороду, высказал лестные для автора похвалы: что он сильная личность, скромный открытый русский человек, не озлоблен и положительно не похож на Ремарка. « Они(то есть Запад — Л. С.) не получили второго Пастернака!» — воскликнул, прощаясь, хозяин, довольный беседой. Но был доволен и гость: «Без труда и подготовки я утвердился при новых руководителях, и теперь какое-то число лет могу спокойно писать».
   И действительно, остаток лета выдался спокойным. Солженицын осваивал дачку ( Борзовку, по фамилии бывшего владельца) и её окрестности, совершал пешие и велосипедные прогулки, наведался в Обнинск, ездил в Москву останавливать печатание «Крохоток» в «Семье и школе», как того хотел Твардовский. И, конечно, работал.
   Позже окажется, что августовский покой был видимостью, миражом. Готовился поворот к сталинизму с зажимом идеологии, возвратом к поиску «врагов народа», наступлением на литературу. Аппаратное наступление, которое в августе возглавил Шелепин («железный Шурик»), сопутствуй ему успех, неминуемо обрело бы репрессивный уклон. Первым шагом этой кампании был арест Синявского и Даниэля в начале сентября 1965-го; в плане была еще «тысяча интеллигентов». Забрать «Круг» из «Нового мира», уйти в подполье, замаскироваться математикой — этот план Солженицын начал осуществлять немедленно. Твардовский просил, уговаривал — не забирать «Круг»: в сейфе надёжно, изъять из редакции не так-то просто. Не уговорил: 7 сентября автор забрал все четыре экземпляра романа, три отнес Теушу (а тот уже засвечен!!), четвёртый — в «Правду», для её либерального шефа Румянцева, якобы тот напечатает несколько безопасных глав.
   «Бывают минуты, когда слабеет, мешается наш рассудок»…
   Вечером 11 сентября госбезопасность пришла к Теушу и Зильбербергу одновременно. «В мой последний миг, перед тем как начать набирать глубину, в мой последний миг на поверхности — я был подстрелен!» Это был разгром, непростительная ошибка, провал. Роман «В круге первом», опаснейший «Пир Победителей», «Республика труда», лагерные стихи — удар, перечеркнувший все годы конспирации. Дракон вылез, ядовитым языком слизал добычу, а в руках ограбленного открыто оставался начатый «Архипелаг» со всеми заготовками и материалами. «Я несколько месяцев ощущал его (провал — Л. С.) как настоящую физическую незаживающую рану — копьём в грудь, и даже напрокол, и наконечник застрял, не вытащить. И малейшее моё шевеление (вспоминанье той или другой строчки отобранного архива) отдавалось колющей болью».
   Казалось, с такой болью легче умереть, чем жить. «Впечатление остановившихся мировых часов. Мысли о самоубийстве — первый раз в жизни и, надеюсь, последний». Солженицын узнал о захвате архива от Вероники — она специально примчалась в Борзовку. «Саню привезённая мной весть оглушила. Никогда я не видела его таким тёмным и окаменевшим. Казалось, что это крах всего его дела». Всё, что являлось тогда «Архипелагом», было немедленно переправлено в Эстонию, через Тэнно. Немедленно был предупреждён и Твардовский.
   «Какая судьба, — писал А. Т., узнав о беде, — выйти, вынырнуть из той пучины кромешной, где конец всему — человеку, личности, таланту и часто самой жизни, — успеть рассказать о том, что там — рассказать с такой силой, стать всемирно известным писателем, быть обласканным, прославленным в течение полугода, а затем вновь ощутить на себе сперва медленное, но все более близкое дуновение той пучины и, наконец, совсем над головой её “крылья”, будучи теперь уже по-настоящему “виновным” в разглашении всему свету и времени зловещих тайн этой пучины. Нет, с арестом Солженицына я не примирюсь никогда. Это всё равно, что забрали бы меня. Я больше отвечаю за него, чем он сам за себя, каких бы он там глупостей “конспирации” ни наделал».
   Всю чёрную неделю после арестов и обысков Москва лихорадочно перепрятывала самиздат и эмигрантские книги. Рукопись «Круга» пришлось уносить из «Правды» — Румянцев был снят. Однако принять роман теперь, после изъятия, «Новый мир» отказался. Беспризорный «Круг» нужно было куда-то устроить немедленно. «Я догадался отдать его в официальный литературный архив — ЦГАЛИ». Там — приняли. Когда были спасены все рукописи, в Рязани сожжено всё, что нужно было сжечь, предупреждены все, с кем писатель был связан общим делом, настало время понять, как, чем и где жить дальше. А главное — уразуметь смысл происшедшего. Солженицын был готов к аресту, ожидал его каждую ночь. Работа остановилась.
   21 сентября в полном смятении он был у Чуковского. В тот день Корней Иванович записал: «Враги клевещут на него, распространяют о нём слухи, будто он власовец, изменил родине, не был в боях, был в плену. Мечта его переехать в учёный городок Обнинск из Рязани, где жена его нашла место, но сейчас её с этого места прогнали. Он бесприютен, растерян, ждёт каких-то грозных событий — ждёт, что его куда-то вызовут, готов даже к тюрьме».
   Чуковский предложил Солженицыну свой кров.
   Не все пути добра были закрыты.

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
СЛОВО И ДЕЛО

Глава 1. Благая отсрочка. В укрывище и на людях

   Магнитофонная плёнка, добытая «под потолком» у Кобозевых, а также комментарии к ней позволяют сделать вывод не только о «настроениях» писателя, как это сдержанно обозначил меморандум госбезопасности. Можно уверенно утверждать, что «потолок» заработал, как только был установлен автор «анонимной рукописи антисоветского содержания» Теуш и выявлена его связь с Солженицыным — то есть задолго до обыска. Слухачи быстро поняли, что Теуш их интересует в третью очередь, и направили оперативные мощности на московские маршруты А. И. В меморандум попала плёнка не с квартиры Теушей (летом 1965-го там уже ощущался риск), а с квартиры Кобозевых, которая казалась совершенно безопасной. Прослушка функционировала, по-видимому, всё лето, и никем не была обнаружена. Солженицын, почувствуй он слежку, поостерёгся бы привольно беседовать с Кобозевым и не принёс бы Теушу из «Нового мира» три экземпляра «Круга».
   Об официальной цели обысков говорили уклончиво. Теушу заявили, что изымут статью «О художественной миссии А. И. Солженицына», подписанную псевдонимом Д. Благов. При этом «случайно» обнаружили на шкафу чемоданчик с копиями «Круга», накануне принесённого автором (версию «случайного» захвата романа наивно разделяли и сами Теуши). «Обыск у них (Теушей — Л. С.), — вспоминал Зильберберг, — был менее тщательным и продолжительным, чем у нас. Многое из того, что имелось у меня и было изъято, имелось и у В. Л., но изъято не было. Не было и фотографирования». На допросах Теушу объяснят, что у некоего иностранца при выезде из СССР обнаружена подозрительная анонимная рукопись, и начинается расследование. Это была уловка: личность автора рукописи была Лубянке давно известна.
   С Зильбербергом темнили больше, разъясняя, что обвиняемого пока нет, что следствие возбуждено «по делу» — как, скажем, возбуждается следствие, «если где-нибудь в лесу обнаружен труп, но убийца неизвестен». А значит, начинается опрос свидетелей, и они обязаны отвечать на любые вопросы, чтобы помочь выйти на преступника. Меж тем обыск у него длился почти четыре часа — искали «рукописные материалы антисоветского характера», фотографировали все документы и места их нахождения. При этом брали всё подряд: статьи Теуша (явно не онибыли целью охоты), машинописные тексты Евангелий от Луки и от Матфея, перепечатки «Несвоевременных мыслей» Горького, стенограмму суда над Бродским (протокол обыска, копию которого получил и впоследствии опубликовал Зильберберг, включал полный перечень изъятого). Разумеется, евангелисты и пролетарские писатели следствие не интересовали, но здесь находилось и то, что искали и нашли сыщики — архив Солженицына.
   Улов, взятый на квартире Зильберберга, впечатлял. Запечатанный пакет из белой бумаги размером 38х24,5 см, а в нём коричневый конверт содержал (по протоколу) следующее: Степан Хлынов. «Улыбка Будды» — на 5 листах; Степан Хлынов. «Щ-854» — на 36 листах; А. Солженицын. «Сердце под бушлатом» (общий заголовок лагерных стихов — Л. С.) — на 29 листах; Степан Хлынов. «Сердце под бушлатом» — на 20 листах; Степан Хлынов. «Республика труда» — на 74 листах; А. Солженицын. «Правая кисть» — на 11 листах; «Когда теряют счёт годам» — на 10 листах; «Вертеп счастливых. Драма в 7 картинах» (вариант названия пьесы «Свеча на ветру» — Л. С.) — на 49 листах; А. Солженицын. «Невеселая повесть» (глава «Мальчики с Луны» из поэмы «Дороженька» — Л. С.) — на 60 листах; рукописи без названия; записи чернилами фиолетового цвета на листах тетрадной бумаги в линейку.
   Протокол выразительно запечатлел торжество искателей: найдя конверт коричневого цвета, всё остальное сыщики сложили в кучу — машинописные листы вместе с записями от руки пошли, что называется, на вес. Находка, помимо прочего, открывала псевдоним, так что теперь нужда в Степане Хлыновеотпадала. Вместе с «Кругом» и «Пиром Победителей» творчество Солженицына представало в таком свете, что интерес к хранителям его архива тут же угас. В записке Семичастного и Генпрокурора Руденко решение не привлекать Теуша к уголовной ответственности объяснялось преклонным возрастом, плохим здоровьем и раскаянием подследственного. Поскольку работы Теуша не получили широкой огласки, следствие ограничилось профилактической беседой, полагая, что возбуждение уголовного дела, а также допросы причастных к делу лиц «уже произвели на них определённое влияние и будут способствовать прекращению их идейно-порочной деятельности».
   Несомненно, госбезопасность интересовали не Теуш и не Зильберберг, и даже не «политический салон» — «пёстрый самиздатовско-диссидентский водоворот» (как назвал Илья Иосифович квартиру В. Туркиной и её мужа Ю. Штейна в Чапаевском переулке у метро «Сокол», где, бывая в Москве, останавливался А. И.). «Была задумана широкая антисамиздатовская и антидиссидентская кампания», — полагал Зильберберг, однако документы свидетельствуют о более локальном намерении. «Мы не занимались тотальным прослушиванием — слишком дорогое удовольствие. Только — кого надо», — признается спустя 35 лет генерал-полковник в отставке В. Е. Семичастный. Следить за писателем, едва не ставшим лауреатом Ленинской премии, стало делом государственной важности.
   Охотники за крамолой, располагая плёнкой и архивом, получили исчерпывающие подтверждения о наличии у Солженицына «политически вредных высказываний и клеветнических измышлений». Материала на плёнке оказалось более чем достаточно. Писатель сообщал о книге американского журналиста Луиса Фишера «Жизнь Ленина», которая доказывала, что вождь — это «змея», личность, лишённая моральных принципов: «скажет, что он за вас, а потом выстрелит вам в спину». А нынешнее правительство, добавлял Солженицын от себя, — «паралитики»: «у них нет приводов ни к идеологии, ни к массе, ни к экономике, ни к внешней политике, ни к мировому коммунистическому движению, ни к чему». Пугающе выглядели высказывания о неизбежном развале СССР и отпадении союзных республик: Закавказья, Прибалтики, даже Украины…
   Органы получили представление не только о политических взглядах, писателя, но и о принципах его литературного поведения. Весело говорил он друзьям, как надо «раскидывать чернуху» и темнить, общаясь с высокими инстанциями, когда те вдруг вызывают на беседу; как отпираться от авторства своих текстов; как добиваться большего резонанса своих сочинений и публичных заявлений. А. И. не скрыл содержание своего завещания — в случае внезапной смерти немедленно будет напечатано на Западе всё сразу, в случае ареста — один текст за другим с перерывами в три месяца, в случае газетной травли — по тексту каждые полгода или каждый год. «Я собираюсь всем им нанести первый удар, чтобы “Шарашка” была напечатана в том виде, в каком она лежит. Но это не скоро…». Так следствие узнало, что захваченный у Теуша «Круг» — это ещё не весь «Круг», а может быть, и не тот «Круг»! А. И. обозначил — сам! — направление своего главного удара. «Я сейчас пока должен выиграть время, чтобы написать “Архипелаг”. ...Я сейчас бешено пишу, запоем, решил сейчас пожертвовать всем остальным... Я обрушу целую лавину... Я ведь назначил время, примерно, от 72 до 75 года. Наступит время, я дам одновременный и страшнущий залп… Что будет, не знаю. Сам, наверное, буду сидеть в Бастилии, но не унываю».
   Был назван и жанр новой вещи ( опыт художественного исследованияс ясной схемой и ясным построением), при той оговорке, что «во многих недостающих звеньях работает интуиция, языковой образ», подчеркнута крамольная суть работы (по сравнению с ней «Шарашка» «покажется ерундой»), названы сроки завершения. «Архипелаг», который даст объяснение революции и станет её убийственным обвинением, течёт, как лава, и будет окончен к следующему лету. А сейчас уже написаны разделы о каторге, этапах и пересылках — есть историческая, идеологическая, экономическая, психологическая канва.
   О наличии у ГБ магнитофонной плёнки Солженицын ничего не знал и выстраивал линию защиты, полагая, что в руках следствия только архив («Пир Победителей» он рассчитывал «отмазать», упирая на то, что пьеса писалась «озлобленным лагерником»). Меж тем на Лубянке сопоставили высказывания под потолкомс рукописями из архива (аннотации составляли Бобков и Струнин) и сделали недвусмысленные выводы. Автор (иногда выступающий под псевдонимом Степан Хлынов) «дотошно» порочит буквально всё в советской истории и то, с чем сталкивается в советской действительности. «Принимая во внимание, что произведения Солженицына в силу их враждебного содержания не могут быть изданы в СССР и не подлежат распространению, а также, имея в виду возможность передачи этих произведений за границу для опубликования, что может нанести ущерб международному престижу Советского Союза, нами принято решение об их конфискации и оставлении на хранении в архиве КГБ».
   «Писателя Александра Солженицына следует отнести к самой серьёзной категории врагов режима», — утверждал (2002) мемуарист Семичастный; несомненно, что и в 1965-м он действовал согласно этому убеждению. Особенно его возмущал «Пир Победителей», «полный нескрываемой ненависти к советскому строю»: «Я тогда посоветовал собрать писателей Москвы и почитать им выдержки из этой книги». По рекомендации Семичастного, Союзу писателей СССР было поручено организовать обсуждение рукописей Солженицына с участием автора. При таком раскладе о напечатании чего-либо нового не могло быть и речи; тщетными должны были остаться и попытки возвращения захваченных рукописей (А. И. писал сразу четверым секретарям ЦК — Демичеву, Брежневу, Суслову, Андропову), звонки Твардовского Демичеву (тот лукаво отвечал, будто распорядился вернуть архив).
   …Осень 1965 года текла рвано, тревожно, дёргано. Солженицын никак не мог понять, почему и зачем на него свалилась эта беда. Неужели полная бессмыслица и тупой случай? Злой рок в лице наглого соседа Теуша по коммуналке? Или есть шифр, и надо его разгадать? Поначалу казалось, что обыски с изъятием — это первые шаги, и потом будут обыски на Касимовском и в Рождестве, после чего арест. Когда воскресным вечером 19 сентября, через неделю после захвата архива, они с женой возвращались на «Денисе» в Рязань, каждый пост ГАИ казался засадой: ведь по номеру машины легко вычисляется владелец, его останавливают, обыскивают, увозят… Они вообще опасались ехать домой — возможно, там уже был (или идет!) обыск. В Рязани с вокзала позвонили домой — Мария Константиновна отвечала спокойно, безмятежно. Отлегло от сердца. Но решили разделиться: А. И. уехал электричкой в Москву, Н. А. — домой, жечь рукописи, стирать записи на плёнках.
   С уцелевшими рукописями Солженицын приехал к Туркиным — понять, на каком он свете. Виделся с Копелевым. Лев считал, что с учётом ареста Синявского и Даниэля оставаться в Рязани нельзя: «сделают всё что угодно, а потом свалят на произвол местных властей». Так же думал и Солженицын. «В Рязани я жить боялся: оттуда легко было пресечь мой выезд, там можно было меня взять совсем беззвучно и даже безответственно». Позже Решетовская недоумевала: кто убедил А. И. в возможности ареста? Почему никто не разубедил Саню и Лёву? «Ведь нельзя было автоматически переносить беззакония сталинского времени на нынешнее! Синявский и Даниэль не просто писали — они публиковали на Западе свои произведения! Думаю, если бы Твардовский подозревал, что у А. И. бродят мысли об аресте, он сумел бы втолковать их несостоятельность. Но Твардовскому, вероятно, такое и в голову не приходило».
   Но Решетовская рассуждала, исходя из реалий 1990-го. А в 65-м всё зависело от политических качелей, и никто не знал, куда качнет завтра. «Не только полный, но избыточный набор у них был для моего уголовного обвинения, в десять раз больший, чем против Синявского и Даниэля» — так оценивал свои шансы А. И. «Конфискацию архива Солженицына восприняли как угрозу всем», — писал Копелев. — Если после падения Хрущёва стал беззащитен прославленный автор “Ивана Денисовича” и “Матрёнина двора”… то чего ждать всем другим?» И Твардовский (повторюсь) тоже допускал мысль об аресте А. И.: «С арестом Солженицына я не примирюсь никогда. Это всё равно, что забрали бы меня». И добавлял: «Те, что арестуют рукописи романов и т. п., полагают, должно быть, что это куда как гуманно: ведь самого же (телесно) автора не изолируем, как в грубые времена, а только то “вредоносное”, что от него исходит. Конечно, если считать, что душа менее принадлежит автору, чем тело, то они правы».
   Ничего страшного пока не происходило. 20 сентября А. И. был на концерте Шостаковича в Большом зале консерватории (первое исполнение 13-й симфонии) и не скрывал своей беды от знакомых: пусть как можно больше людей знают об аресте романа и архива. 21-го навестил Чуковского, и Корней Иванович записал: «Сейчас ушёл от меня Солженицын — борода, щёки розовые, ростом как будто выше. Весь в смятении. Дело в том, что он имел глупость взять в “Новом мире” свой незаконченный роман — в 3-х экз. и повёз этот роман к приятелю. Приятель антропософ. Ночью нагрянули к нему архангелы. Искали якобы теософские книги; а потом: “Что это у вас в чемодане? бельё?” — и роман погиб» (замечательное якобыозначало, что Чуковский прекрасно понял суть дела). Прежде чем переселиться к нему, А. И. пробыл несколько дней в Рождестве; наедине с яблонями; дачка, открытая всем ветрам, казалась ему лучшим убежищем, чем Рязань. 28-го привёз вещи — Корней Иванович предложил гостю комнату сына Коли («это приючанье поддержало меня в самые опасные и упадочные недели»).
   Только сейчас началось их настоящее знакомство. С того апреля, когда Чуковский написал «Литературное чудо», потрясённый рассказом неизвестного беллетриста, прошло три с половиной года. Потом был разбор американских переводов «Одного дня» (Чуковский поместил их в книге «Высокое искусство»), эти странички читались по радио, и благодарный А. И. приезжал лично свидетельствовать уважение. Теперь они жили под одной крышей, и Чуковский заново узнавал автора «Щ». « 29 сент., среда. Поселился у меня Солженицын. Из разговора выяснилось, что он глубоко поглощён своей темой <...>. О лагере может говорить без конца. Гулял с ним по лесу. <...> 30 сент. Поразительную поэму о русском наступлении на Германию прочитал А. И. — и поразительно прочитал. Словно я сам был в этом потоке озверелых людей. Читал он 50 минут. Стихийная вещь — огромная мощь таланта. <...> 3 октября. <...> Я ближе присмотрелся к нему. Его, в сущности, интересует только одна тема — та, что в «Случае на станции» и в «Ив <ане>Денисовиче». Всё остальное для него, как в тумане. Он не интересуется литературой, как литературой, он видит в ней только средство протеста против вражьих сил. Вообще он целеустремлен и не глядит по сторонам».
   А. И. тоже вспоминал об этих днях. «В моём понуреньи, когда я со дня на день ждал ареста и с ним — конца всей моей работы, он (Чуковский — Л. С.) убеждённо возражал мне: “Не понимаю, о чём вам беспокоиться, когда вы уже поставили себя на второе место, после Толстого”. Вёл меня к отдалённому помосту на своём участке — и давал идею, как подкинуть туда и спрятать тайные рукописи». И ещё один фрагмент: «Я гулял под тёмными сводами хвойных на участке К. И. — многими часами, с безнадёжным сердцем, и бесплодно пытался осмыслить своё положение, а ещё главнее — обнаружить высший смысл обвалившейся на меня беды».
   Патриарх российской словесности, 83-летний Чуковский, с календарной точностью зафиксировал, что в момент наивысшей опасности, в тягостном самоубийственном «понуреньи», Солженицын не то что сидел тише воды, не то что забросил (ну хоть на время!) «протест против вражьих сил», а жил и дышал лишь им одним: неуплаченные долги гнали прочь малодушие и уныние. Именно с такимСолженицыным знакомились дочь и внучка Чуковского — Лидия Корнеевна и Елена Цезаревна (Люша, как звали её близкие). «Мы познакомились с Люшей в самое тяжкое, шаткое для нас обоих время, когда обоим стоило труда держаться ровно, когда она только опиралась жить, а я залёживал подранком в отведенной мне комнате, по вечерам даже не зажигая лампочки для чтения, не в силах и читать. К. И. осторожным стуком вызвал меня из темной комнаты к ужину, я вышел, увидел остро-живую внимательность внучки и сразу ощутил, что встречу помощь».
   Вспоминала и Елена Цезаревна (2005): «Я ожидала увидеть человека измученного, несчастного, нервного, капризного, больного и была крайне изумлена, увидев молодого, с военной выправкой, весёлого Александра Исаевича, который старался развлечь Корнея Ивановича какими-то шуточными разговорами. Держался Александр Исаевич очень бодро. Несмотря на то, что в это время на душе у него было тяжело. Вот запись моей матери, Лидии Корнеевны, из её дневника: “Первое впечатление: молодой, не более 35 лет, белозубый, быстрый, лёгкий, сильный, очень русский. Главное ощущение от него: воля, сила. Чувствуется, что у человека этого есть сила жить по-своему. Когда он смеётся или сильно движется, он похож на пламя; иногда он — князь Мышкин; иногда Тиль; иногда — когда моложав и красив — похож на Дубровского. Смотрю на этого человека, слушаю, размышляю. Быстро, точно, летуче, как-то даже элегантно движется. Красота его именно в движениях, в быстрых переменах лица: то сосредоточенность, сжатый рот, глаза сверкнули, шрам на лбу виднее — то вдруг совсем распустил лицо в пленительной, открытой улыбке, глаза исчезли, сощурившись, одни зубы сверкают, молодой хохот».
   Люша и в самом деле немедленно предложила помощь. Первым делом они с матерью пригласили А. И. пользоваться их квартирой на улице Горького как точкой опоры: останавливаться, встречаться с людьми, работать. Затем — помощь секретарская, организаторская, машинописная, вообще любая, какая была нужна в данный момент. Под руководством А. И. младшая Чуковская осваивала правила конспирации (вдвое, втрое устроженные после провала архива). «Прежде всего он исходил из того, что под любым потолком, где он находится, — его прослушивают... Поэтому в доме никогда не называл никаких имён, не упоминал никаких своих планов и встреч, не звонил из квартиры по телефону, а только из телефона-автомата. Позже он учил меня выскакивать из вагона метро в последнюю секунду, с тем чтобы избавляться “от хвостов”. Показывал, как выскакивать из троллейбуса. В нашу квартиру к нему часто приходили многочисленные друзья и помощники, но никого он не называл под потолком своим именем, все были переименованы». «После провала моего в 1965, — писал А. И., — именно Люша помогла мне изменить всю скорость жизни и перейти в непрерывное наступление. Я ощущал её как своего единопособника во всех практических планах и действиях; мы тщательно обсуждали их (со временем уходя из-под потолков в