проходной, с большим одобрением, и пошёл в печать гладко, без заминки. «Новый рассказ Солженицына — сила. Того, что там на 1,5 листах, хватило бы на “острый, проблемный” роман типа Г. Николаевой», — считал Твардовский. Но автор видел в такомуспехе верный признак неудачи. «Противный осадок остался у меня от напечатания этого рассказа, хотя при нашей всеобщей запретности даже он вызвал немало возбуждённых и публичных откликов. В этом рассказе я начинал сползать со своих позиций, появились струйки приспособления». Неудачей назвала его и официозная критика, только по другим причинам: новый рассказ архаичен, как и «Матрёнин двор», люди даны вне реальных жизненных связей, автор привержен этическим абстракциям, идеалистической концепции добра и зла; там — «праведница» (это слово особенно раздражало рецензентов), здесь «маленькие люди», расшибающие лбы ради такой схоластики, как справедливость.
   Лето 1963-го было наполнено такими яркими, живыми впечатлениями, что он не слишком горевал из-за неудач. Прочёл залпом «Мастера и Маргариту». Три недели был в Ленинграде и работал в Публичке, поглощая спецхрановские книги. Благодарно навестил на даче Дмитрия Сергеевича Лихачёва, сказавшего доброе слово об «Одном дне». Был у Ахматовой, на этот раз с женой, и Наталья Алексеевна видела, как высоко ценит мужа 1 дама русской поэзии. Впечатляющей получилась встреча с отставным генералом Травкиным, бывшим комбригом, пожелавшим счастья капитану Солженицыну в момент ареста. Захар Георгиевич специально приехал из Луги, забрал гостей к себе, вспоминал, как довоёвывала бригада после 9 февраля 1945 года. Встречи продолжились в Тарту — сокамерник по Лубянке Арнольд Сузи, Юрий Лотман, знакомый Булгаковой. А потом отдых в Латвии, на хуторе Милды и Бориса Можаевых, у самого моря. Едва вернулись в Рязань, схватились за велосипеды и бежали из города, чтобы укрыться от приглашений на писательский форум. «Если бы мне когда-нибудь сказали, что я отклоню первое предложение встретиться с европейскими писателями, я бы не поверил!»
   Но всё было именно так: Рязань- Михайлов-Ясная Поляна-Епифань-Куликово поле-река Ранова-Рязань. Купались во всех встречных реках, пили родниковую воду, на ночлег останавливались в школах, днём отдыхали под деревьями, обедали, где придется, покупали молоко и яблоки. Кульминация путешествия — в Ясной Поляне, где Солженицына встречали с почётом, оставили ночевать в гостевом флигеле. Впервые он видел дом Толстого, комнаты, парк, представлял, на какой аллее мог встретиться отец с Толстым — это уже был заход на «Р-17».
   То великолепное, щедрое лето окажется последним летом семейного мира.
   А осенью — опять Солотча, спасительное уединение, ежедневная работа в тишине и в чистом воздухе, лекарство от бессонницы и головных болей, донимающих в городе. «Топлю печь, хозяйничаю. Из приёмника льётся музыка, Александр Исаевич пишет… Уютно. Хорошо. Лучше не может быть. Мужу очень хорошо здесь работается», — вспоминала Решетовская (1990). Приезжал, но не остался пожить Шаламов: гость был настроен на общение, хозяин — на писание и молчание. «Открытой размолвки между нами этот неудачный опыт не вызвал — но и не сблизил никак». Нужно продумывать и начинать «Раковый корпус», готовить «Отрывок» — четыре главы из «Круга», объединённых тематически. «“Женская тема”, которой посвящён отрывок, тяготеет над моей совестью, я считаю её для себя одним из главных долгов», — пишет он Твардовскому. Александр Трифонович тактично даёт понять, что лагерное содержание в ракурсе «женской темы» под силу многим, кому не под силу то, что по плечу автору «Одного дня». Солженицын понимает, что уже и для «Нового мира» лагерные сюжеты исчерпаны. Не проходит и анонс «Ракового корпуса» на 1964 год: название страшит и может быть принято за символ. Лучше, полагает Твардовский, пусть будут «Больные и врачи». «Манная каша, размазанная по тарелке», — негодует Солженицын.
   …Сорокапятилетие А. И. было отмечено необычными дарами. Во-первых, «Москвич», приобретённый на зарубежные гонорары за «Один день». Машину выбрал и пригнал в Рязань… Цезарь Маркович, то есть режиссер-документалист Лев Гроссман, прототип, очень любивший списанного с него героя и мечтавший снять фильм о Твардовском. День рождения праздновали вместе и легковушку назвали «Денисом Ивановичем». Во-вторых, стараниями Шундика в квартире на Касимовском был установлен телефон, сразу же засекреченный хозяевами. В-третьих, в самый канун Нового года «Известия» напечатали большой список кандидатов на соискание Ленинской премии. Семнадцатым (из девятнадцати) в списке значился «Иван Денисович», выдвинутый редколлегией «Нового мира» и Центральным государственным архивом литературы и искусства.
   «Раньше мне казалось, — писал той осенью Твардовский, — что решающее слово принадлежит самым победительным в своём художественном существе явлениям искусства. Оказывается, это не совсем и не всегда так. Солженицын отнюдь не разоружил тёмную рать, а только ещё более её насторожил».
   И всё же, понимая это, он поставил перед собой невыполнимую задачу: добиться присуждения Ленинской премии именно Солженицыну: отважный, отчаянный, безнадёжный вызов всей тёмной рати.

[81], а Союз писателей намеренно провалил его кандидатуру с тем еще припевом, что «личное мнение Никиты Сергеевича в данном случае не обязательно».
   Тёмная рать выражала недоверие «Новому миру» за публикацию читательских писем и настаивала на своём праве не видеть в Шухове героя времени. Январский номер «Нового мира» вышел со статьёй Лакшина «Иван Денисович, его друзья и недруги», и автора тут же был приглашён на дискуссию о критике. Однако кочетовцы «выли по-волчьи» вокруг одной лишь работы. «Хуже всех были “либералы” и сочувствующие — писал в те дни Лакшин. — Многие подходили ко мне в перерыве, прочувственно жали руку, приветствовали, хвалили статью, но никто, ни одни человек не выступил». «Литературка» яростно отбивалась от понятия «недруги», требовала различать «недругов» повести и «недругов» её героя. Механизмом сознательного лицемерия назовёт Лакшин эту манеру ведения литературной атаки. «Очевидно, что покане с руки бить повесть, одобренную Н. С. Хрущёвым и выдвинутую, как-никак, на Ленинскую премию. Но набросить тень на этот “феномен” можно. Можно ударить по ней рикошетом, браня её защитника и в позе бесстрастного арбитра солидаризуясь с её критиками. Те, кто вскоре начнут изымать повесть Солженицына из библиотек, вымарывать любые упоминания о нём, свертывать едва начавшуюся критику сталинской эпохи, пока что фальшиво сердятся на то, что кто-то посмел искать “недругов Ивана Денисовича” — жертвы культа личности. Где вы их увидели? Помилуйте, их нет! Решительно все ходят в “друзьях”, и разве что некоторые освобождают повесть от ореола исключительности».
   Нечаянной радостью явилась известинская статья В. Паллона «Здравствуйте, кавторанг!» Тот самый Буйновский, то есть Бурковский Борис Васильевич, с четвертным сроком от Сталина и ледяным карцером от Волкового (читатель «Одного дня» не знал, уцелеет ли кавторанг после БУРа), был жив, реабилитирован, проживал отставником в родном Ленинграде и служил начальником филиала Военно-морского музея на крейсере «Аврора»! Твардовский был глубоко взволнован — так, как если б вдруг обнаружились неизвестные страницы повести. Наличие подлинного Буйновского было драгоценным подарком всем читателям: оказывается, еще летом 1962 года среди экскурсантов, пришедших на крейсер, был и автор повести (еще не опубликованной), они узнали друг друга, обнялись, расцеловались, обменялись адресами, переписывались… И теперь кавторанг под своим собственным именем называл повесть лагерного товарища «хорошим, правдивым произведением», хотя и не помнил Ивана Денисовича Шухова. «Лучшей похвалы автору и желать нельзя», — считал Маршак; в конце января «Правда» дала подвал с его статьёй. «Повесть правдива, строга и серьёзна… В сущности Александр Солженицын написал повесть не о лагере, а о человеке… Люди как бы держали труднейший экзамен… Выдержат — выживут…»
   19 февраля Комитет по премиям сообщил, что для дальнейшего обсуждения отобраны семь кандидатур: Гончар, Гранин, Исаев, Первомайский, Серебрякова, Солженицын, Чаковский. Твардовский надеялся, что А. И. получит премию несмотря ни на что, ибо это вопрос принципиален для литературы. Он искал союзников, жаловался Лебедеву, сочинял статью об «Иване Денисовиче» и хотел поставить все точки над i. Он страдал, что критика высокомерна, говорит о Шухове и «людях из-за проволоки» как о мире, с которым у неё нет ничего общего, ведь «у нас зря не сажают». Он гневно отметал аргумент, будто присуждать премию за такую вещь невозможно. «Эта повесть — один из предвестников того искусства, которым Россия еще удивит, потрясёт и покорит мир…»
   Однако линия «не тот герой» упорно брала верх. 7 апреля на секциях определяли список для тайного голосования. Писатели национальных литератур — Айтматов, Гамзатов, Стельмах, Токомбаев, Зарьян, Карим, Марцинкявичюс, Лупан, — а также Твардовский голосовали «за». С ними — вся целиком секция драматургии и кино. «Против» — «бездарности или выдохнувшиеся, опустившиеся нравственно, погубленные школой культа чиновники и вельможи от литературы» (как аттестовал противников Твардовский): Грибачёв, Прокофьев, Тихонов, Анисимов, Марков, министр Романов, композитор Хренников. Космонавт Титов «сказал нечто совершенно ужасное с милой улыбкой “звёздного брата”: “Я не знаю, может быть, для старшего поколения память этих беззаконий так жива, и больна, но я скажу, что для меня лично и моих сверстников она такого значения не имеет”».
   Итак, в список для тайного голосования «Иван Денисович» прошёл вопрекиголосованию русских писателей (факт пророческий, напишет позже А. И.). На пленарном заседании Комитета Твардовский просил оставить Солженицына в списке для тайного голосования, ибо это вопрос совести. И тут же получил удар в спину: первый секретарь ЦК комсомола Павлов заявил, что Солженицын сидел в лагере не по политическому делу, а как уголовник! [82]«Неправда!» — крикнул Твардовский. Но поразительно: два года продвигая автора «Ивана Денисовича», он не знал обстоятельств его посадки, статьи, срока. Немедленно был вызван Солженицын и спрошен, за чту, по какой статье, и получен чёткий по-военному ответ: 58-10, часть 2 и 58-11; реабилитирован за отсутствием состава… Немедленно была запрошена Военная коллегия Верховного суда и получен документ о реабилитации. Как только открылось заседание Комитета, Твардовский доложил, что располагает фактами, опровергающими обвинение Павлова. Тот потребовал оглашения — и нарвался: в документе значилось, что, переписываясь на фронте с другом, капитан Солженицын осуждал культ личности Сталина и ругал книги советских авторов за ангажированность и лживость. Пригвождённому Павлову пришлось извиниться, но это уже ничего не меняло. Подлый приём был разоблачён, но не утратил своего первоначального назначения: опорочить автора, если не удастся опорочить героя.
   11 апреля, в день голосования, «Правда», напечатав обзор писем, дала указание забаллотировать кандидата с его «уравнительным гуманизмом», «ненужной жалостливостью», непонятным «праведничеством» — всем тем, что мешает «борьбе за социалистическую нравственность». Партгруппу Комитета обязали голосовать против Солженицына. В редакции «Нового мира» Р. Гамзатов рассказывал, как выговаривала ему Фурцева: «Товарищ Гамзатов притворяется, что он маленький и не понимает, какие произведения партия призывает поддерживать». Голосование с предрешённым исходом Твардовский называл гнусным делом: тот факт, что Премия принадлежит Солженицыну, подтвердили его враги, рискнувшие пойти на прямую ложь и фальсификацию. «За» — двадцать, «против» — пятьдесят; с таким счётом вывели «Ивана Денисовича» от списка, но нужных голосов никто не собрал. «Нате вам, — торжествовал Твардовский, — он всех за собой в прорубь утянул!» Но далее — был стыд и срам: собрали Комитет и заставилипереголосовать хотя бы за тех, кто немного не добрал голосов: в фавориты вышел Олесь Гончар с «Тронкой».
   «Что же, собственно, произошло и происходит? — размышлял Твардовский. — То, что подступало уже давно, издалека, сперва робко, но потом все смелее — через формы “исторических совещаний”, печать, фальшивые “письма земляков” и т. п. и что не может быть названо иначе, как полосой активного, наступательного снятия “духа и смысла” XX и XXII съездов». Лебедев был огорчен, говорил, что упустил что-то из виду, чего-то не предпринял, а « онине упустили». Позже многим участникам борьбы станет ясно, насколько она была связана с падением Хрущёва. Но уже и тогда в Москве, как писал А. И., «поговаривали, что эта история с голосованием была репетицией “путча” против Никиты: удастся или не удастся аппарату отвести книгу, одобренную самим? За 40 лет на это никогда не смелели. Но вот осмелели — и удалось. Это обнадёживало их, что и Сам-то не крепок».
   Однако Сам, как догадался Твардовский, действительно не хотел, чтобы «Иван Денисович» получил премию, опасаясь, что это сочтут указанием сверху. Подобная щепетильность делала бы честь Никите, если бы не свидетельствовала о нежелании раздражать кого-то, кого он имел основания бояться. А эти кто-тобезошибочно чуяли чужака, которого нельзя пускать в круг избранных, равнять с советскими корифеями; инстинкт подсказывал верно: нельзя сохранить систему и своё в ней положение вместес Солженицыным. Нельзя встроить его в систему, оставив её нетронутой. Пока он пребвал на периферии общественной жизни, его можно было терпеть. Но своими руками узаконить его центровой статус, ведущее положение в литературе (то есть в идеологии), значило поставить под сомнение самих себя. Те, кто в апреле 1964 года голосовал против Солженицына, осознавали: при такомвластителе дум, да еще и признанном официально, все они — банкроты. Надо было делать выбор. Хрущёв запустил механизм преобразований, и «Один день» стал его символом, однако даже частичное смягчение системы вело к её разлому. Те, кого в 1964-м опасался Хрущёв, разглядели в авторе повести детонатор цепной реакции и сделали всё, чтобы процесс остановить или хотя бы замедлить. И в любом случае приструнить «Новый мир».
   А. И. воспринимал события вполне трезво. Из дневника Лакшина (12 апреля 1964 года, дорешающего голосования): «Забегал на днях Солженицын. Говорит о премии: “Присудят — хорошо. Не присудят — тоже хорошо. Но в другом смысле. Я и так, и так в выигрыше”». «Сам я просто не знал, чего и хотеть, — писал Солженицын позже. — В получении премии были свои плюсы — утверждение положения. Но минусов больше, и главный: утверждение положения — а для чего? Ведь моихвещей это не помогло бы мне напечатать. “Утверждение положения” обязывало к верноподданности, к благодарности, — а значит не вынимать из письменного стола неблагодарных вещей, какими одними он только и был наполнен». Зимой был закончен облегчённый «Круг»: хотя вместо непроходимой (но истинной) «атомной» телефонной плёнки в романе из 87 глав фигурировала плёнка «лекарственная» (придуманная), риск обнаружить роман даже и перед Твардовским казался автору не меньшим, чем отдать «Щ» осенью 1961 года.
   В тот короткий отрезок времени, пока создавалась «лекарственная» версия «Круга», собирались материалы для «Р-17», совершалась поездка в Ташкент, ожидался визит Твардовского в Рязань, в семейной жизни Солженицына произошёл роковой разлад.
   То, что случилось зимой в Ленинграде, имело предысторию. Летом 1963-го Рязань перестала быть для писателя прибежищем; он рвался спрятаться от журналистов и почитателей. Когда некая дама из Ленинграда, доктор наук и профессор математики, приехала в Рязань без письма и приглашения, чтобы поблагодарить автора «Одного дня» за повесть, о которой говорит вся страна, писателя и его жены в городе не было. Ученую даму, однако, это не остановило: раздобыв адрес известного в Рязани человека, она познакомилась с тёщей и задала ей множество вопросов. Мария Константиновна доверилась сорокадвухлетней визитёрше и рассказала о зяте, не обойдя стороной и его болезнь. Уходя, посетительница оставила телефон и письмо к А. И. с обратным адресом. Вернувшись из летних поездок, он приобщил письмо к другим (оно попало в папку № 21 «мир учёных», а всего папок было уже пятьдесят) и… не то чтобы забыл о нём, а просто не отвечал до самого своего февральского Петрограда. Приехав же, позвонил — точно так же, как звонил Воронянской и прочим корреспондентам, чьи письма взывали к ответу.
   С дамой-профессором вышло нечто совершенно другое: «В 1964 году у меня возникла любовная история в Петрограде. Когда я вернулся домой, у меня было очень тяжело на сердце. Надо было тут же ехать в Ташкент, и Наталья Алексеевна поехала со мной. Там, в Ташкенте, я имел неосторожность, глупость открыто ей всё сказать. С этого и начался разлад».
   Любовное увлечение февраля 1964 года и возникший конфликт будут ярчайше описаны в «Красном Колесе» применительно к обстоятельствам 1916 года и отданы героям — полковнику Воротынцеву, его жене Алине и его возлюбленной, тридцатисемилетней Ольде Орестовне Андозерской, профессору истории, специалисту по западному средневековью. Всего девять дней продлился их петербургский роман — от первой встречи до прощания, но так дорога была полковнику забытая радость мгновенной влюблённости, так ново счастливое, полыхающее возбуждение, так ослепительна вернувшаяся молодость, так ошеломительна и она, Ольда. Трогательно маленькая, стройная, легкая как статуэтка, темноволосая неяркая женщина с вкрадчивым, певучим, льющимся, ручьистым голосом, оживавшим в телефонной трубке нежным пением. Она говорила тихо, но убежденно и убедительно; владела мыслью, словом — и знала это. Свободная от семейных уз, талантливо чувственная, многоопытная, непредсказуемая, с новизной в каждом жесте, Ольженькасмотрела на полковника с таким восхищением, что каждый миг он чувствовал себя не простым смертным — Атлантом. А еще и неотразимая спорщица, ровня в любом серьёзном разговоре. Первый вечер с ней рассёк его жизнь на две части: «Только блаженство и благодарность к этой женщине затопляли его». Вернувшись в Москву, он не смог солгать Алине: «Человек человеку — неужели не может сказать правду?» И его неслоговорить об Ольде — умная, широко образованная, сложная, духовно-напряжённая, не склоняется перед господствующими мнениями, имеет самостоятельные, глубокие взгляды… Алина была низвержена. «Она так хотела хорошего! — славненькой, светленькой, ровной, уютной жизни, — а горе свалилось и всё передавило… Она перестала быть Несравненной! Она перестала быть Единственной!»
   …Объяснение с Натальей Алексеевной произошло в Ташкенте. Но еще из Ленинграда была телеграмма Воронянской, 13 февраля («Умоляем разрешить задержаться неделю») и письмо от мужа: не хватает дней, не укладывается в сроки. Поражало, что, пробыв двадцать дней в Ленинграде, он не торопится к её дню рождения, 26-му февраля; праздновать который стало незыблемой традицией. Если бы не внезапный грипп, она бы сама помчалась в Ленинград: «Я же была женой зэка. Что меня остановит? Колючая проволока?» 15-го дала телеграмму: «Надо решить ты Рязань мы Москву я Ленинград звони телеграфируй». Через день пришёл ответ еще невнятный, но в следующей телеграмме назначалась встреча на 25-е, в Москве. Он старался снять напряжение, но временами впадал в задумчивость и отрешённо молчал. Были у Теушей; наблюдательная Сусанна Лазаревна спросила Наташу, не опасается ли та, что муж увлёкся кем-нибудь — ну хоть актрисой из «Современника». «Это исключается. Его творчество — моя единственная соперница».
   В Рязани его отчужденность только усилилась: дома всё раздражало, он не находил себе места. 17 марта выехали поездом в Ташкент. Он вёз заготовки к «Раковому корпусу» — всё, что смогла удержать память. Удастся ли собрать больше того, что пережито самим? Предстояло общение с врачами-онкологами, участие в обходах, уточнение медицинских терминов, лекарств, методик. Встречи с заведующей отделением Л. А. Дунаевой (Донцовой) и лечащим врачом И. Е. Мейке (Вегой) получились плодотворными и сердечными, так что поездка не обманула. Но он вынес твёрдое убеждение, что «собирать материал» можно только своим горбом, иначе ты — сторонний наблюдатель, перед которым все притворяются. «Раковый корпус» мог быть написан, поскольку был вынесен на себе.
   Решающее объяснение выпало на 23 марта.
   «В нашем доме совершено предательство. Мама слишком откровенно говорила с одной из посетительниц о моей болезни.
   — Как ты можешь быть в этом уверен? Кому она сказала?..
   Муж назвал фамилию. Я растерялась. Этой женщине, профессору из Ленинграда, я склонна была доверять, хотя знала её только по письмам. Но меня поразила другая мысль: “Как она могла тебе сказать такое?.. Разве женщины с мужчинами на такие темы говорят?.. Она… влюбилась в тебя? Ты с нею… близок?”