27 марта письмо было закончено и ждало своего срока: отсылать раньше времени было опасно — противник мог подготовить контрудар (позже А. И. поймёт, что рассылать надо было не за пять дней, а хоть за месяц. А так многие делегаты разминулись с письмом или получили его слишком поздно). Недели дорассылки письма могли стать последними неделями свободы. В таком настроении 7 апреля в Рязани был начат, в Рождестве продолжен и ровно через месяц закончен «Телёнок» — история о том, как вышел на поверхность литературной жизни писатель-подпольщик и как подранком готовился пойти на плаху. Весь месяц он писал по 8 – 12 страниц в день. «Я потому только писал, что ещё несколько дней — и разлетится моё письмо съезду, и не знаю, что будет, даже буду ли жив. Или шея напрочь, или петля пополам».
   Параллельно шло печатание письма — и дома, и не дома; к сроку было заготовлено около 250 копий. По справочнику А. И. отметил адреса: «Я долго отрабатывал, каждую фамилию перетирая. Надо было разослать во все национальные республики и по возможности не самым крупным негодяям; всем подлиннымписателям; всем общественно-значительным членам союза. И наконец, чтобы список этот не выглядел как донос — припудрить его самими же боссами и стукачами». Подписанные автором и датированные 16-м мая, экземпляры раскладывались по конвертам с адресами писателей и редакций. Вспоминала Е. Ц. Чуковская: «Ещё 21 апреля 67-го он писал мне: “Если со мной что-нибудь случится, Веронька принесёт 16-го все конверты, вы за меня надпишете каждое письмо и отправите без “росписи”. Но этого не будет”».
   Этого и не было. «В разных концах Москвы письма опускали в разные почтовые ящики разные люди. Помню в этой роли Георгия Тэнно, близкого друга Александра Исаевича, “убеждённого беглеца”, морского офицера, которому посвящены многие страницы “Архипелага”» (Чуковская). 16 мая Солженицын сдал экземпляр письма под расписку в технический секретариат съезда. 18 мая экземпляр был отдан в Рязанское отделение СП, Эрнсту Сафонову. «Прочел. Отнёсся очень серьёзно “Этот шаг — большое мужество”». 19-го телеграмму поддержки пошлют Войнович, Корнилов, Светов. Открытого обсуждения письма потребуют от съезда около ста писателей, среди них Паустовский, Можаев, Каверин, Тендряков, Бакланов, Солоухин, Искандер, Аксёнов, Трифонов, Ваншенкин, Коржавин, Максимов, Давыдов, Окуджава, Рыбаков, Быков. Солидарность с Солженицыным в личных письмах выразят Катаев, Конецкий, Владимов, Антокольский, Антонов, Соснора.
   17 мая Семичастный доложил ЦК о массовом распространении документа к IV съезду писателей и о том, что зафиксирована пересылка писем в Петрозаводск, Минск, Ригу, Махачкалу и Ереван. Однако разбираться с Солженицыным вместо Семичастного станут другие лица. В те самые дни, когда конверты достигали адресатов, кресло Председателя КГБ уже шаталось. Побег Светланы Аллилуевой из-под носа опытных охранников, специально командированных в Индию (куда она ездила хоронить мужа-индийца) и стороживших её в советском посольстве в Дели, стал для Семичастного роковым. Дочь Сталина нервно ждал в Москве сын, из-за неё несколько раз переносилась его свадьба, и она как будто торопилась — приобрела билет на самолёт (посол, поверив искреннему намерению Светланы Иосифовны, вернул отобранный паспорт!), укладывала вещи, даже устроила стирку и развесила в комнате бельё. А потом — пропала, бросив влажные вещички на произвол судьбы. «Один из охранников видел Светлану: с небольшим чемоданчиком в руках она направлялась к выходу, сказав мимоходом, что должна встретиться с дочерью индийского посла. Охранник, естественно, не обратил на это никакого внимания — такие встречи с посетителями у посольских ворот были постоянными… Но калитка американского посольства была в 40 метрах от нашего, туда она и прошмыгнула», — вспоминал свергнутый чекист. 18 мая 1967 года, когда он докладывал на Политбюро ЦК о контрмерах, призванных локализовать использование побега Аллилуевой в антисоветской пропаганде, товарищи предложили ему освободить кресло и ехать на Украину («в ссылку»). Конечно, теперь ему было уже не до писем к съезду писателей; и только в июле госбезопасность, отныне руководимая Ю. В. Андроповым, снова вспомнит о Солженицыне.
   19 мая письмо ушло в Самиздат. А. И. встречался с единомышленниками и сторонниками — Тарковским, Капицей, Кавериным, Борщаговским. 20 мая был у Чуковского. «Сегодня приехал Солженицын, румяный, бородатый, счастливый. <...> Он ясноглазый и производит впечатление простеца. Но глаз у него сверлящий, зоркий, глаз художника. Говоря со мной, он один (из трёх собеседников) заметил, что я утомлён. Меня действительно сморило. Но он один увидел это — и прервал — скорее, сократил — рассказ. Таким “собранным”, энергичным, “стальным”, я ещё никогда не видел его. Оказывается, он написал письмо Съезду писателей, открывающемуся 22 мая, — предъявляя ему безумные требования — полной свободы печати (отмена цензуры). <...> Я горячо ему сочувствовал — замечателен его героизм, талантливость его видна в каждом слове, но — ведь государство не всегда имеет шансы просуществовать, если его писатели станут говорить народу правду…»
   В первый день работы съезда, куда А. И. так и не был допущен, он читал своё письмо (а также «Крохотки» и главы из «Круга») в военном НИИ, в Сокольниках, для сотни слушателей в погонах. Среди них оказался капитан Строков, товарищ по университету: поднялся на сцену, и однокашники сердечно обнялись. Неожиданная встреча растеплила суровую мужскую аудиторию — а пока читалось письмо, слышался взволнованный шёпот: «Какой ужас!», «Смело, слишком смело!»
   А на съезде о письме — ни слова, будто его и не существовало вовсе. Обращения и телеграммы в поддержку не оглашались, о них говорили лишь в кулуарах. Призывы обсудить положения письма вязли в глухом молчании руководства съезда. «Нация ли мы подонков, шептунов и стукачей или же мы великий народ, подаривший миру бесподобную плеяду гениев? Солженицын свою задачу выполнит, я верю в это столь же твёрдо, как верит он сам, — но мы-то, мы здесь при чем? Мы его защитили от обысков и конфискаций? Мы пробили его произведения в печать? Мы отвели от его лица липкую зловонную руку клеветы? Мы хоть ответили ему вразумительно из наших редакций и правлений, когда он искал ответа?» — писал в Президиум съезда Георгий Владимов. «Письмо, которое должно было стать на съезде одним из программных — скрыли. Чего этим добились? Письмо за две недели уже распространено в тысячах экземпляров… Ещё через две недели не будет ни одного человека в России, и не только в России, кто его не прочитал бы, — обращался в Секретариат правления СП СССР Виктор Соснора. — В мощной организации, состоящей из шести тысяч членов, мы, члены, не имеем даже права публично заявить о своём мнении. Мы, как графоманы-пенсионеры, пишем почти подпольные молитвы-письма, и куда же? В свой собственный Секретариат! Потеряна всякая литературная этика».
   То, что испытывал Солженицын в первые дни после съезда, было «чистым светом радости». Он высказался, распрямился, и стройная вселенная вернулась на своё место. Помимо радости, ощущал потрясение, ибо не мог надеяться на столь мощную, умную, честную поддержку. И к тому же массовую! «Бунт писателей!! — у нас! после того, как столько раз прокатали вперёд и назад, вперёд и назад асфальтным сталинским катком!» И сколько было высказано развивающего, прозорливого — о нравственной цензуре, например, которая не подлежит упразднению. Письмо, с которым он шёл, как на костер, как на плаху, показалось многим …блестящей шахматной партией, обеспечившей выигрыш турнира. «С изумлением я увидел: да! вот неожиданность! оказалась не жертва вовсе, а ход, комбинация, после двухлетних гонений утвердившая меня как на скале...»
   31 мая, тотчас после закрытия съезда, усилиями Евыписьмо было опубликовано в «Монд». Только с этого момента западные газеты стали следить за писателем Солженицыным, видеть каждый его жест и слышать каждое его слово. Целую декаду мировые радиостанции цитировали, комментировали, читали письмо. Ощущение разгромной победы было захватывающим. «Блаженное состояние! Наконец-то я занял своеродную, свою прирождённую позицию! Наконец-то я могу не суетиться, не искать, не кланяться, не лгать, а — пребывать независимо!»
    Пребывать независимо, не лгать, не искать, не кланяться и не суетиться— это был нравственный императив, обращённый к самому себе. Теперь, когда он высказался и облегчил душу, не нужно было впредь и раскидывать чернуху. Это был капитальный, качественный выход из подпольной мглы.
   Последние дни мая А. И. провел в Переделкино, у Корнея Ивановича, почитывая, полёживая, собираясь с мыслями. Кажется, подошла очередь заветного «Р-17». Сейчас для него высвободились и голова, и руки, и сердце.

[88]. Договорились на 12-е. «Не понимает, — жаловался А. Т. в редакции, — что над ним уже занесена секира. Сигнал — и гильотина сработает…»
   Недовольство Твардовского было, однако, мнимое. А. И. думал, что Трифоныч взревёт от гнева, проклянёт навеки: «Нет, не разобрался я в этом человеке!» Они встретились, рукопожатие было сдержанным, но «весёлые игринки» прыгали в глазах А. Т. Пытаясь казаться строгим, он внушал автору, что не одобряет поступка, хотя… нет худа без добра. Надо бы только подтвердить на секретариате, что расчёта на радиобомбежку акция с письмом не имела. «Я увидел А. Т., когда он с Солженицыным уже уходил. Оба возбуждённые, весёлые, но в возбуждении этом была и нервозность. “Еду” — сказал А. Т. — Сопровождаю государственного преступника. А то ведь ещё отколет что-нибудь» (Кондратович).
   Через несколько месяцев Солженицын опишет поход в колоннадный особняк на Поварской (дом Ростовых), где их с Твардовским принимали секретари СП Воронков, Марков, Сартаков, Соболев (трое из них — «даже и не писатели вовсе»). Фруктовые и минеральные воды, чай с печеньем и шоколадными трюфелями, светская беседа для затравки, начальственные попытки «разобраться и найти выход». Твардовский чётко играл на стороне А. И.: все вопросы — в цвет, все реплики к месту, и резюме: правление СП считает своим долгом публично опровергнуть низкую клевету о военной биографии писателя. В тот день Солженицын впервые в жизни ощутил, какой язык понимают они
   «Ведь вначале было что, — рассказывал Твардовский в редакции, — стучали кулаками, ответить ударом на удар, не щадить, но разговор с Солженицыным протекал уже по-другому. Когда он зашёл, просто одетый, в рубашечке без пиджака, то я сразу почувствовал — вошёл некто сильнее их. Сила за ним. И отвечал он так быстро, ловко, что видно стало, как они начали лебезить перед ним. Есть за ним такая сила, что и они становятся иными, даже не замечая этого». Кондратович почти с завистью записывал: «Он уже ни о чём не волнуется. Ничто не тревожит его. Может быть, оттого и весел, доволен, сорвался со всех якорей и цепей — и плывёт, как хочет, — свободно. Может быть, только так и можно стать свободным. Или хотя бы ощутить свободу».
   Победа, однако, им всем только померещилась. Заехав в редакцию 20 июня, А. И. убедился, что сдвигов никаких нет. И хотя Твардовский сам подготовил для «ЛГ» «Отрывок из романа “Раковый корпус”», ни коммюнике, ни отрывка в печати так и не появилось. 30 июня состоялся секретариат ЦК, и Твардовский уже не ждал ничего хорошего. Было известно, что Шолохов где-то наверху сказал: «Солженицын ударил нас ниже пояса, ну так и мы дадим ему в солнечное сплетение, так чтобы он не встал». «Я чувствую, что-то надвигается, — волновался Твардовский. — Если Солженицыну уготован удар в солнечное сплетение, то ведь это отразится и на “Новом мире”. Мы Солженицына породили, а я так просто чувствую себя его крёстным отцом. И если сын за отца не отвечает, так отец за сына отвечает. Вопрос с Солженицыным сейчас вопрос жизни и смерти литературы».
   3 июля А. И. опять заезжал в редакцию. Твардовский был мрачен, понимал, что дело увязло: секретари ЦК намерены читать и «Круг», и «Корпус», и «Пир». Значит, ничего не будет решено ещё полгода — до празднования 50-летия революции. Тем временем наверхуочнулись. Проведя проверку архивных и учётных документов, зам. начальника 2-го управления КГБ Бобков составил для ЦК справку «В отношении Солженицына». 5 июля новый Председатель КГБ Андропов доложил ЦК о конфискации материалов из-за границы — листовки НТС и вырезки из эмигрантской газеты «Русская мысль» с текстом письма Солженицына к съезду. 18 июля секретариат ЦК раздражённо обсуждал вопрос «О поведении и взглядах А. Солженицына».
   Всё лето «Новый мир» будоражил слух, будто «Правда» держит наготове статью, где творчество Солженицына названо антисоветским и где ему, так же как в 1958-м Пастернаку, предлагают покинуть страну. «Для нас это будет как цунами, — говорил Твардовский. — И многие будут рады. Я уверен, что Федин будет рад, потому что в глубине души Солженицын ему мешает. Я же великий, крупнейший, — а оказывается, есть ещё больше… По Солженицыну можно мерить людей. Он — мера. Я знаю писателей, которые отмечают его заслуги, достоинства, но признать его не могут, боятся. В свете Солженицына они принимают свои естественные масштабы, а они могут и испугать». Но тогда, понимал А. Т., пойдёт ко дну и «Новый мир». «Солженицын, на котором сосредоточена ненависть начальства и “открытых его противников в литературном мире”, а также затаённое злорадство тех литераторов, что не прощают ему его таланта, успеха, иной природы его личности, этот Солженицын — самое прямое и непосредственное порождение “Нового мира”».
   «Дело Солженицына», направленное «на доследование», ждало своего часа. Но уже 12 июля на собрании пропагандистов Свердловского района письмо к съезду назвали «анархическим», и Фурцева возмущалась: «Он нам жить не дает! работать не дает!» В отдел культуры ЦК вызывали писателей-коммунистов и отчитывали: как они могли поддержать такое? Почему не дали отпор его настроениям? Он — наш враг, идеологически он весь — не наш.
   А Солженицын отправился по следам армии Самсонова, где воевал отец. Для «Р-17» нужно было освежить и свои военные впечатления: побывать там, куда успел дойти в 1945-м, и там, куда не попал из-за ареста. «Вместе с Эткиндами — мы на своей машине, они на своей — поехали в Восточную Пруссию, попали в Калининград, но до Самсоновских мест не доехали, потому что это уже была Польша», — вспоминал А. И. Заезжали на Смоленщину — к брату Твардовского Константину Трифоновичу; А. И. писал потом, как похожи братья мимикой, жестами, манерой говорить, выражением лица. Увидели бывшие немецкие курорты на берегу Балтийского моря, побывали на Куршской косе, в Паланге и Ниде, в Вильнюсе, в Риге, в Ленинграде.
   Двухнедельная поездка закончилась в Рождестве: ждала работа над новым романом. Теперь уже не только отъезды А. И. в дальние норы, но и обычная его сосредоточенность вызывали у Наталии Алексеевны тоску и раздражение: «Муж порой кажется мне заведенной машиной: дело, дело, дело!.. Всё предельно рассчитано. Над всем довлеет разум. Где же сердце?..» Она не знала, чем наполнить свою жизнь, чем занять себя, пока от раннего завтрака и до позднего обеда он уходит работать за свой столик у Истьи. Она хваталась то за музыку, то за биографии великих людей. «Хочу читать о великих людях, понять то, чего не понимаю. Хочу сладить с жизнью!»
   В начале августа Солженицын был у Чуковского. «Он сияет, — записал К. И. — <...> Чувствует себя победителем. Утверждает, что вообще государство в ближайшем будущем пойдет на уступки. “Теперь я могу быть уверен, что по крайней мере в ближайшие три месяца меня не убьют из-за угла”. Походка у него уверенная, он источает из себя радость…» А он как раз беспокоился — не упускает ли возможность ускорить печатание «Ракового корпуса»? 15 августа заехал в редакцию и предложил Твардовскому вариант: «Новый мир» составляет договор и, если никто не наложит запрет, двигает рукопись. План застал Твардовского врасплох. «И неожиданно ему было, чтобы я о договоре первый завёл, и толкал же я его на мятеж, не иначе, — самому преступить волю начальства». Теперь, считал А. Т., когда «вопрос решается», оформлять договор — будет «стук и звон». Затруднения были понятны; А. И. ещё дважды был в редакции и выяснил, что без санкции сверху заключить договор редакция не может.
   А клевета, учуяв момент, обросла новыми сюжетами. На закрытых партсобраниях и семинарах говорилось, что Солженицын, предав интересы родины, сбежал в арабские страны (или в Англию по туристской путёвке) и там за большие деньги пишет пасквили о своей стране. Из Крыма поступали сведения, что библиотекам велят изъять из обращения все его публикации. «Ивана Денисовича» официально именовали «идеологической диверсией против советской власти.
   Пришло время действовать.
   12 сентября, спустя три месяца после «узкого секретариата», А. И. решился на новое письмо — секретарям правления СП СССР (их, смеялся Твардовский, было «тридцать три богатыря, сорок два секретаря»). Ничего из обещанного Правление СП не сделало, клевету не опровергнута, повесть не напечатана. «В этом странном равновесии — без прямого запрета и без прямого дозволения — моя повесть существует уже больше года, с лета 1966. Сейчас журнал “Новый мир” хочет печатать эту повесть, однако не имеет разрешения». Через день Андропов уже информировал о случившемся ЦК.
   «Секретари, — напишет А. И., — взвились как от наступа на хвост, что-то кричал и рычал Михалков по телефону в “Новый мир” (он назвал письмо “подлым и вызывающим” — Л. С.), уже 15-го собрали предварительный секретариат для первого обгавкиванья, пока без стенограммы». Он продолжалось три часа. Даже противники осознали, что «дело» позорно затянулось, что секретариат проявил слабость и нерешительность и что писателя, ожидающего три с половиной месяца ответа на своё письмо, можно понять. «Не хочется искать слов для характеристики предельной провокаторской подлости Чаковского, перед которой уже и Грибачёв с Кожевниковым выглядят почти что порядочными людьми, — писал Твардовский. — Хорош и Воронков. “Есть и письменные отзывы” — и оглашает лишь два из них: Шолохова и сидящего по левую руку от него седого гнусавца Михалкова. Письмо Шолохова: “Солженицын — это или опасный для общества психически больной, злобный графоман, или, если он здоров, злобный антисоветчик, прямой враг”. Только что не употреблены прямые слова о необходимости изолировать Солженицына, но смысл этот, не какой иной. Михалков, явно зная уже об этом письме лидера, поспешил оказаться среди первых подписавшихся под приговором Солженицыну».
   Твардовскому снова удалось настоять на своём проекте. Решили созвать секретариат, призвать Солженицына и поставить вопрос — о «Пире Победителей» и о готовности дорабатывать «Раковый корпус». Этот предбой («Шевардино») был Твардовским выигран; А. Т. готовился к главному сражению и, вызывая Солженицына, надеялся (вместе с дипломатичным Лакшиным) настроить его на правильный тон. 18-го А. И. был в редакции. Суета этих дней успела изрядно надоесть. Надо сидеть и работать. Зачем наседать на осиный рой? Да ещё репетировать. «Бесподобный парень, — запишет Твардовский. — Назначен секретариат, результаты которого, если говорить серьёзно, жизнь или смерть (“ То be or not to be”?) не только для него, но и для журнала… а он: “Мне не придётся там зря торчать до моего вопроса?» Упрямцу объяснили: если он будет агрессивен и заносчив, дело пойдёт под откос. Но тут А. И. засмеялся: в том и состоит лагерная выучка — он может вспыхнуть и взорваться сознательно, по плану, если это будет нужно. Едва пришли к зыбкому согласию. «В принципиальном я не уступлю ничего, — предупредил А. И. — будут хамить, — встану и покину зал».
   Два дня перед сражением («Бородино») А. И. готовился к выступлению, первый раз в жизни писал речь. В сущности, секретарский сбор, вопреки мнению новомирцев, не решал не только судьбу автора, но даже и судьбу «Ракового корпуса». Всего-то нужно прийти, проявить непреклонность и составить протокол. «В конце концов — ещё бы им меня не ненавидеть! Ведь я — отрицание не только их лжи, но и всей их лукавой прошлой, нынешней и будущей жизни». И ещё: это ведь не их сочинения добровольцы переписывают от руки, перепечатывают на машинке, фотографируют, а наборы отпечатков дарят любимым людям в обувных коробках. Это не о них говорят на партсобраниях и в радиоголосах. Это не они интересуют культурный мир по эту и ту стороны границы. Это не за их сочинениями гоняются соперничающие западные издательства…