Позже станут известны и мемуары генерал-майора В. Кеворкова, бывшего контрразведчика, который выполнял деликатные поручения КГБ. Согласно его поздней версии, в тот момент сложилась парадоксальная ситуация. Чтобы сохранить репутацию гуманиста образца Луначарского (каким Андропов хотел себя видеть) и не превратиться в злодея Берию, методы которого он был призван искоренять, руководитель карательной организации должен был спасать опального писателя. По поручению Андропова Кеворков вылетел в Берлин на тайные переговоры с Эгоном Баром, статс-секретарем канцлера («с Баром у нас за пять лет существования “тайного канала” установились не только деловые, но и дружеские отношения, покоившиеся на полном доверии друг другу», — вспоминал Кеворков). «Если в последнюю минуту Брандт не дрогнет и переговоры Кеворкова закончатся благополучно, — писал Андропов лично Брежневу, — то уже 9–10 февраля мы будем иметь согласованное решение… Всё это важно сделать быстро, потому что, как видно из оперативных материалов, Солженицын начинает догадываться о наших замыслах и может выступить с публичным документом, который поставит и нас, и Брандта в затруднительное положение».
   Но Солженицын — не догадывался, полагая, что бой окончен и атака отбита. Только Аля в начале февраля насторожилась: телефонное нападение на квартиру в одночасье сникло, съёжилась и газетная кампания. 7 февраля А. И. записал прогноз на текущий месяц: «Кроме дискредитации от них вряд ли что будет, а скорей передышка». Позже комментировал: «Неразумно так я писал, сам же и не забывая, что конец января — начало февраля всю жизнь у меня роковые, многие в эти дни сгущались опасности, арест, гибельный этап, операция, и помельче, а как переживёшь эти дни — так сразу и спадало».
   8 февраля встреча Кеворкова и Эгона Бара состоялась на вилле в самом престижном районе Западного Берлина. Кеворков красочно опишет и типично немецкий обед, и удачный поворот беседы, и обещание Бара срочно переговорить с канцлером. «8 февраля наш представитель имел встречу с доверенным лицом Брандта с целью обсудить практические вопросы», — докладывал Андропов Брежневу. А Кеворкову сказал: «Сейчас будет играть роль каждый час. Подгорный и Косыгин давят на Руденко, чтоб он выписывал ордер на арест Солженицына, а дальше суд и ссылка, как предлагает Косыгин, в Верхоянск. Живым он из неё уже не вернётся. Необходимо в максимально короткие сроки прояснить позицию Брандта». На следующий день Кеворков снова был в Берлине, ожидал путешествующего канцлера.
   8 февраля в Переделкине, где работал А. И., в неурочное время раздался телефонный звонок. Жена сообщила: принесли повестку. «Гр-н Солженицын А. И. Вам надлежит явиться в Прокуратуру СССР — улица Пушкинская, 15-а, 8 февраля 1974 г. в 17-00, комната № 513, этаж 5-й». Часа через два послышался топот на крыльце дома и стук в стекла. Лидия Корнеевна вышла на крыльцо: трое в штатском явились по «поводу ремонта дачи», просверлили А. И. глазами, потом ушли сразу все. Следовало признать, что землетряс(так они с женой называли роковое развитие событий) начался, но А. И. остался в Переделкино до понедельника. Весь участок был обложен круговой слежкой. 10-го сквозь оцепление к нему прорвались, дав себя засечь, друзья: Борис Можаев и Юрий Любимов. «Вот так смельчаки! Очень я был тронут этим их прорывом блокады. Посидели полчасика, попрощались: доброго мне уж было не ждать».
   Спланированная Андроповым операция была расписана по дням и по часам. 13 февраля не позднее 17 часов местного времени Солженицын должен быть доставлен рейсовым самолетом во Франкфурт-на-Майне. С момента его выхода из самолета советские представители уже не участвуют в акции. Это было условие Брандта. Значит, решала Москва, 11 февраля Прокуратура возбуждает уголовное дело. 12-го принимается Указ о депортации. В тот же день арест: арестованного доставляют в тюремный изолятор. «Имеется в виду при этом не отпускать Солженицына домой, а днём 13 февраля объявить ему Указ, а затем осуществить выдворение. Если же в последнюю минуту Брандт, несмотря на все свои заверения, по тем или иным причинам изменит своё решение, то Солженицын остаётся под арестом и по его делу прокуратура ведёт следствие».
   У Андропова были в запасе считанные дни — если бы до 15 февраля высылка не состоялась, линия Косыгина взяла бы верх. Судьба Солженицына висела на волоске от суда и неминуемого приговора: Якутия, абсолютный полюс холода и смертельная Верхоянская ссылка — ни одного побега за всю её столетнюю историю.
   В тот понедельник, 11-го, он не слишком рано встал, не слишком торопился ехать, на письменном столе в Переделкино оставил книги. По дороге в Москву понял, чту ответит прокуратуре. Дома, на Козицком, его ждал посыльный с удостоверением Московского угрозыска. Свой ответ, тут же напечатанный на машинке, вместо подписи, А. И. приклеил к повестке: «Я отказываюсь признать законность вашего вызова и не явлюсь на допрос ни в какое государственное учреждение». Вечером они гуляли с Алей на Страстном бульваре. Он обещал, что в лагере работать не будет ни дня, а при тюремном режиме сможет даже и писать. Что? Да хотя бы историю России в кратких рассказах для детей. Вечером за ним не пришли, они неспешно собирали тюремные вещи. Днем 12-го А. И. с пятимесячным Стёпой в коляске вышел погулять во дворе. Там его нашел Шафаревич, и они без помех обсудили текущие дела. Едва поднялись в квартиру, раздался звонок…
   На лестнице лезли в дверь, напирая друг на друга, восемь крепких мужчин в штатском и милицейском. Советник юстиции по фамилии Зверев предъявил постановление о приводе в прокуратуру. Это была ложь, которой ГБ обставило арест. Судьба сбывалась.
   Рассказ о том, как силой уводили его из квартиры, как везли в Лефортово и там предъявили обвинение по расстрельной 64-й статье УК (измена родине), как держали в тюремной камере ещё ночь и день, как прочитали Указ о высылке, переодели в казённое и доставили в аэропорт Шереметьево, как под усиленным конвоем завели в самолёт, как летели (а он до самого конца не знал, куда) и как выпустили наружу одного, составит самые драматические, самые захватывающие страницы «Телёнка». Солженицын напишет об этом в изгнании, четыре месяца спустя, как о ещё свежей ране.

[107]). «Какое же счастье слышать голос родной, через пропасть скакнули...»
   Год спустя Бёлль у Копелева в Москве рассказывал подробности тех дней. Сначала ему звонили из МИДа, потом — сам Брандт: «Примите ли гостя?» «Конечно, если он захочет». Когда гостя привезли, дом был в осаде, журналисты заглядывали в окна, в щели ставен. Взвод полиции. На кухне — полицейский командный штаб. Во дворе — полевые кухни. Автомобильные фары, разноязыкая речь. Среди ночи А. И. проснулся, долго лежал без сна, в сознании счастливого освобождения. Но что и как теперь делать? Утром Лиза Маркштейн (прилетела экстренно той же ночью) убедила, что надо выйти, постоять перед камерами, что-то сказать. Накануне по телефону он подтвердил Але, что ничего в Лефортово не подписал (был пущен слух, будто Солженицын добровольно выбрал изгнание вместо тюрьмы). И теперь от телёнкаожидали, что, пободавшись с дубоми не расшибив лба, он врежет ему как следует.
   Это и был момент истины. «Вот наконец я стал свободен как никогда, без топора над головою, и десятки микрофонов крупнейших всемирных агентств были протянуты к моему рту — говори! и даже не естественно не говорить! Сейчас можно сделать самые важные заявления — и их разнесут, разнесут… А внутри меня что-то пресеклось… Вдруг показалось малодостойно: браниться из безопасности, тбм говорить, где и все говорят, где дозволено».
   Как-то само собой у него вышло: «Я — достаточно говорил, пока был в Советском Союзе. А теперь — помолчу».
   Своё выпадение из лефортовской темницы и появление в центре Европы он поймёт в первый же день как шанс напечатать и ещё написать книги, как возможность бережно собрать урожай. Но здесь, под окнами Бёлля, его молчание было воспринято как нарушение конвенции — чту бы он делал без помощи западных корреспондентов, которые рисковали карьерой, передавая его рукописи и его плёнки, приходили по первому зову? «Молчанием моим — они оказались крайне разочарованы. Так — с первого шага мы с западной “медиа” не сдружились. Не поняли друг друга».
   Москва бурлила. Всю неделю газеты печатали отклики трудящихся и письма деятелей культуры, аплодирующих «гражданской смерти предателя». С теми творческими единицами (в отчетах ЦК назывались Евтушенко, Некрасов, Иоселиани), кто не понял смысл акции, планировалась разъяснительная работа («Не пора ли Евтушенко на пятом десятке лет остановить качели, на которых он порой раскачивается?» — грозно спросят поэта собратья по цеху). Лояльные граждане резво подписывали статьи: «Изменнику родины нет места на советской земле», «Предательство не прощается», «Отвергнутый народом». Дрогнули даже стойкие. Письмо одобрения подписал Колмогоров (вместе со своим близким другом академиком Александровым) — чту могло вынудить его на такой шаг? Он получит гневное, как пощёчина, открытое послание от коллеги: гений служит злодейству, потакает подлости. «Мы верили, что существует уровень гениальности, несовместимый с моральной низостью. Мы думали, что существуют сияющие вершины человеческого духа, на которых нет места ничему мелкому, корыстному и трусливому. Чему же нам верить теперь?.. Вы предали себя, предали Науку». Это событие ученики академика назовут трагическим фактом в биографии учителя и в истории России [108].
   Больнее всего было читать выступление митрополита Крутицкого и Коломенского Серафима (Никитина), тоже одобрившего Указ: «Солженицын печально известен своими действиями в поддержку кругов, враждебных нашей Родине, нашему народу». Немедленно Патриарху всея Руси Пимену была послана телеграмма: «Акция митрополита Серафима есть кощунство — поругание священной памяти мучеников. Преосвященный митрополит нанёс личное оскорбление одному из самых великих представителей современного христианства» (свящ. С. Желудков). Ситуация, когда иерарх православной церкви на страницах атеистических газет, попирая евангельскую заповедь, осуждает брата во Христе, изгнанного «правды ради», будто иллюстрировала недавнее письмо изгнанника к Патриарху. Болезненный ужас от подобных нравственных провалов больше всего угнетал сознание соотечественников.
   Снова две России стояли лицом к лицу. Одна подписывала «Московское обращение» с требованием оградить Солженицына от преследований и дать ему возможность работать на родине. Другая — клеймила, поставляя материал ненасытным отчетам ЦК. Перевес был на стороне грубой силы. 14 февраля приказом Главного управления по охране государственных тайн в печати из всех библиотек общественного пользования изымались все до единого экземпляры напечатанных произведений Солженицына: «Один день Ивана Денисовича», «Матрёнин двор», «Случай на станции Кречетовка», «Для пользы дела», «Захар-Калита». Практически это значило, что будут истреблены все номера «Нового мира», где, между прочим, были напечатаны сочинения и других авторов. Но кто тогда с этим считался…
   Госбезопасность, подводя итог операции, сообщала в ЦК (23 февраля) о крупной победе. Тем силам на Западе, которые использовали Солженицына в подрывной деятельности, нанесён серьёзный удар. Правительства западных стран вынуждены признать правомерность и дальновидность акции. Они уже проявляют сдержанность в вопросе о предоставлении Солженицыну политического убежища и гражданства. В большинстве стран Азии, Африки и Латинской Америки «дело Солженицына» большого внимания не привлекло. Антисоветская шумиха явно идёт на спад. Население западных стран теряет интерес к человеку, сделавшему бизнес на антисоветизме. В эмиграции ему будет трудно сохранить за собой славу «великого писателя». Он уже не принесёт Западу тех дивидендов, которые мог давать, находясь в СССР. «Играть на Солженицыне можно будет от силы полгода-год, поскольку ни как писатель, ни как историк, ни как личность интереса для западной публики он не представляет». Последнее утверждение, высказанное американским советологом Бжезинским, КГБ (устами зампреда Цвигуна) цитировал с видимым удовольствием.
   Вольно же было госбезопасности быть столь самонадеянной…
   К «безответственным правителям великой страны» обращались в те дни самые отважные её граждане. «Вы не решились убить его не потому, что вы гуманисты, — писал историк Лев Регельсон, — вы ими никогда не были; но вы, кажется, начали понемногу понимать, что в духовной борьбе убитый противник намного опаснее живого». «Ложь — ваше оружие, — бросал в лицо Союзу писателей Владимир Войнович. — Вы оболгали и помогли вытолкать из страны величайшего её гражданина. Вы думаете, что теперь вам скопом удастся занять его место. Ошибаетесь». «Я уверен, — говорил академик Сахаров итальянской газете, — что Солженицын, человек исключительного мужества, найдёт в себе силы не замолкнуть, а полностью использует те возможности, которые предоставит ему жизнь на Западе, со свободным доступом ко всем источникам информации, для продолжения своего дела». «Что будет делать Солженицын на чужбине? — размышлял Рой Медведев, — Конечно, он будет писать, и писать прежде всего о своей родине, интересами и судьбами которой он будет жить и за рубежом». «История, да ещё какая! — библейского величия и накала творится на наших глазах, — записывал в дневник Юрий Нагибин. — Последние дни значительны и нетленны, как дни Голгофы… Вот, значит, какими Ты создал нас, Господи, почему Ты дал нам так упасть, так умалиться и почему лишь одному вернул изначальный образ».