Страница:
Она выбежала из зала суда с громкими рыданиями, не дослушав пункт о праве на апелляцию, бросилась на дачу… и устроила «похороны любви». «Положила в полиэтиленовый пакет Санину фотографию и недалеко от скамеечки под ореховым деревом выкопала могилку. Присыпала любимую фотографию землёй, грани обложила гвоздиками, а из листьев травы выложила дату расставания: 20.6.72. Сане об этом я ничего не сказала». Через несколько дней А. И. приедет на дачу, станет косить траву, коса упрется в нечто… «Обкопать, взрыхлить и украсить “могилу” на живого человека, да ещё там, где он живёт, — не христианство, а ведьмовству… Вот и видно, какой “всевышний” тебя ведёт», — напишет он ей.
Андропов пристально следил за ходом дела; собственно говоря, «контору» угнетало то обстоятельство, что разведённый Солженицын вот-вот оформит брак со Светловой и пропишется к ней. Но Решетовская подала кассационную жалобу, а суд областного уровня отменил решение райсуда и направил дело на новое рассмотрение. «Нам известно, что Решетовская и её адвокат в настоящее время подготавливают материалы, которые поставят под сомнение основной аргумент Солженицына, выдвинутый для развода, — образование второй семьи, наличие внебрачного сына и ожидаемое в ближайшее время рождение второго ребёнка», — сообщал Андропов. — Действия Солженицына, Решетовской и адвоката Комитетом госбезопасности контролируются».
Какие материалы могли стать аргументом против малолетнего сына истца и беременности его фактической жены, Решетовская уже знала: хозяйственные бумажки с дачи. Эти «улики» (посевной план, список расчёта с молочницей и т. п.) Н. А. украдкой увезёт с дачи и предъявит суду как доказательство, что её муж живет именно с ней, а не с новой семьёй. Тот факт, что истец много месяцев помогает ответчице материально и заботится о ней по-человечески, суд воспринял как несомненное свидетельство совместного ведения хозяйства и активной супружеской жизни.
Солженицын послал жалобу в Верховный суд СССР. «Дальнейший ход событий взят на контроль», — докладывали Андропову из Отдела административных органов ЦК 1 сентября. Дело «проверялось» в Верховном суде; адвокат Решетовской, вчерашняя студентка, действовала под диктовку заказчиков (приехав с Н. А. в Жуковку, она признается Солженицыну, в присутствии Вишневской, что на Лубянке ей угрожали, обязали не только любой ценой предотвратить развод, но и дискредитировать А. И. в глазах его друзей). А. И. получал дикие письма от «обеспокоенных его судьбой» дам, с дерзкими поучениями и наставлениями. Взвинчено требовала встречи с «соперницей» и Решетовская: «Вы не пожалели меня. После рождения ребёнка Вы снова стали любовницей моего мужа и зачали второго ребёнка…» (А. И. холодно ответит, что своей жене, уже два года, непрерывно, а не «снова любовнице», он передаст письмо только после родов). «Когда во всех перипетиях развода, проходившего у меня на глазах, — пишет Вишневская, — я однажды зашла к Але, беременной на последних неделях вторым ребёнком, чтобы успокоить её после суда, когда Солженицына снова не развели — она с посиневшими губами, с болями в животе, только сказала: “Ну, зачем он всё это затеял? Я же говорила ему — будем жить так. Мне ничего не нужно. Ведь ей нелегко, я всё понимаю…”» Истинную причину, по которой Н. А. хотела остаться женой по паспорту, она, не таясь, назвала Вишневской (та спросила — как можно желать себе столь унизительного положения?): «Если его вышлют из России за границу, с ним тогда поеду я».
23 сентября 1972 года Аля Светлова родила сына Игната. «Опять радостный удар и гордое ощущение: сыно вья! Это тебе — не сы нодин, — писал ей А. И. — В час, когда ты рожала Игната, стояла выше всех сосен полная луна, небо чистое и торжественная умеренно прохладная строгая ночь». Он был счастлив, мечтал ещё о Филиппе, Тихоне, Степане, Настеньке… «Ладочек, родимый мой, правда: как хорошо, что ты не устаёшь рожать! Как надомне к ряду романов пристроить ряд детей… Пятерых сыновей и двух дочерей, если Бог даст — надо брать, Ладочка, сердечко мое! (Брать, но — чтоб не они тебя брали, ты — чтобы осталась мне, разменять тебя на детей не хочу!)»
А потом случилось непредвиденное — 18 октября они встретились втроём: Солженицын, Решетовская и Светлова, едва оправившаяся после родов [103]. На следующий день Н. А. написала заявление в Верховный суд. «В связи с тем, что у Н. Д. Светловой родился второй ребёнок от моего мужа, из сочувствия к ней, я даю согласие на расторжение нашего брака». Светловой вместе с копией заявления тоже было послано письмо. «К решению, о котором Вы узнаете из заявления, я пришла потому, что узнала Вас и в Вас поверила. К нему привели меня Ваши печальные глаза, в которых я многое прочла, и последние Ваши слова, ко мне обращённые. Произойди всё это раньше, — не было бы этих двух кошмарных лет, которые, как я поняла вчера, из нас двух не одной мне принесли страдание. Из-за сложных отношений с Александром Исаевичем в последние годы я потеряла веру в людей. Я надеюсь через Вас её вернуть. Если друзья спросят меня, почему я дала согласие — у меня будет один короткий ответ: после знакомства и беседы с Вами. И ни слова больше».
Аля, опасаясь «качелей» в настроении Н. А., ответила сдержанно: «Искренне разуюсь тому, что Вы, по-видимому, оставляете путь, сопровождавшийся тяжелыми, быть может, необратимыми душевными потерями. Если в самом деле, как Вы пишете, я могла способствовать облегчению Вашего состояния, — не сомневайтесь в моей доброй воле».
Несмотря на заявление ответчицы Верховный суд молчал четыре месяца, а 30 ноября утвердил решение областного суда — не давать развода. Андропов докладывал: «Все возможности по дальнейшему затягиванию бракоразводного процесса Солженицына с Решетовской исчерпаны. В ближайшее время дело вновь будут рассмотрено в народном суде г. Рязани и решено в пользу Солженицына». Неожиданно «затягивание» получило новый импульс. 14 декабря, когда бывшие супруги явились в районный загс с заявлением о разводе по взаимному согласию, чиновники отказались принять документы: фамилия «Солженицын», как и два года назад, парализовала их волю к исполнению служебных обязанностей. После жалобы А. И. в городской загс документы всё же были приняты, а расторжение брака назначено на 15 марта 1973 года.
Но пришлось пережить ещё болезнь (запущенный рак) и смерть М. К. Решетовской в январе 1973-го: А. И. помогал с лекарствами, был на похоронах, а потом услышал от Н. А., что он — «палач, убивший её мать» (Мария Константиновна при последнем свидании с зятем сказала: «Как страшно мне, чту Наташа наделает без меня»). Н. А. требовала встреч, доступа в Жуковку, порывалась «выяснить всё до конца», добиться, чтобы «забрезжил свет из будущего». Она снова называла развод «смертью заживо», но торопилась освоить многообещающие пространства «вдовьей» жизни. Яростная статья, которую по собственной инициативе она написала и распространила через АПН, была вручена (сюрприз!!) теперь уже бывшему мужу с автографом («моему вечномувозлюбленному, моему черно-белому королю…») в тот день, когда их таки развели через загс, хотя всё висело на волоске и могло сломаться в последнюю минуту. «Развод есть, но так тяжело он дался, что даже облегчения нет, а только измаранность и гадливость, — писал А. И. Мусе Крамер. — Сейчас, сразу после развода вот это одно я испытываю: омерзительную усталость, горечь, что я так плохо распорядился большею частью своей жизни — и этого нельзя исправить».
Этого нельзя будет исправить долгие, долгие годы.
После развода, досадуя на свой добрый порыв 18 октября, Н. А. вновь поддалась злому вихрю. Она слала «Санюше» бешеные письма, бросала неистовые обвинения, называла себя безутешной вдовой, у которой укралимужа, гневалась на «соперницу», в которой «так ошиблась» [104], едко намекала, что «при Светловой», за два с половиной года, он«ничего не написал». Уязвить этимА. И. было невозможно. Та внешняя сжатость, в которой он пребывал два последних года, считая их ещё относительно спокойными, мало повлияла на труднейший «Октябрь». Роман, в согласии с законом сгущения кризисов, писался и горячо, и обстоятельно, и динамично, и вдумчиво; автор прорывался к нему в каждую свободную, мирную минуту. Дневник романа, заполнявшийся так регулярно, как только позволяла жизнь (то есть не всякий день, но по многу раз в каждый месяц), доказывал: Солженицын — суть его работа. «Сейчас, — записывал он 15 марта 1972 года, — недели на три или даже на месяц прервался... И едва прошло несколько дней без прямого писания — отдалась в голове такая усталость, такая лень мозга, что даже бумажки на столе трудно рассортировать. А пока ежедневно работал — была прекрасная бодрость» (курсив мой. — Л. С.). Пока не оставляло его спасительное ежедневное писание, он был глубинно, победно недосягаем для угроз, сплетен, инфернальных порывов, неистовых писем, злой и мстительной воли. Всё это вычитало силы, мутило сердце, иссушало ум, ранило душу, сжигало время, — но лишь постольку, поскольку он был лишён мужского цинизма и, как мог, укрощал в бывшей жене беса ненависти и мести. На фоне слежки, ожога, премиальных и разводных сюжетов, рождения детей, скитаний и дёрганий его творческое сознание работало так, будто злоба дня не различима и не сфокусирована, будто он скрылся в дымке и замер, пережидая, выигрывая время для «Р-17». «Утройте меня или утройте мне время — и я утрою!» — восклицал он в дневнике. Только теперь он был не одинок: торжество «побега» в полной мере делила с ним, удваивая и утраивая его время, Аля Светлова.
20 апреля 1973 года они зарегистрировали брак, и Аля, как было сговорено, стала Солженицыной. Теперь в оперативных донесениях её больше не называли унизительным словом «сожительница». Теперь, в случае высылки, А. И. уже не могли разлучить с семьёй. 11 мая в храме Ильи Обыденного, там же, где был крещён их первенец, они обвенчались; это событие не имело отношения к квартирно-милицейскому кризису, но отвечало глубокой душевной потребности супругов. То, чего так опасался Андропов, случилось: Солженицын получил законное право прописаться к семье. Однако закон, общий для всех, относился к нему капризно и увёртливо. На следующий день после регистрации брака А. И. подал заявление на прописку. «Вот тут-то новый начальник паспортного отдела города Москвы Аносов у себя в министерстве, с любезной улыбкой объявил мне лично от министра: что “милиция вообще не решает” вопросы прописки, а занимается этим при Моссовете совет почётных пенсионеров (сталинистов): рассматривает политическое лицо кандидата, достоин ли он жить в Москве. И вот им-то я должен подать прошение». Через четыре месяца милиция и МВД официально отказали ему в прописке. «Я пользуюсь случаем напомнить Вам, — писал он министру МВД Щёлокову 21 августа, — что крепостное право в нашей стране упразднено 112 лет тому назад. И, говорят, Октябрьская революция смела его последние остатки. Стало быть, в частности и я, как любой гражданин этой страны, — не крепостной, не раб, волен жить там, где нахожу необходимым, и никакие даже высшие руководителине имеют владельческого права отторгнуть меня от моей семьи».
Подробно разъяснил позицию КГБ и Андропов. Во-первых, проживая в Москве на законном основании, Солженицын становится центром притяжения недовольных лиц. Во-вторых, он и раньше использовал квартиру своей жены для встреч с иностранцами, получив же прописку, будет делать это более интенсивно. В-третьих, «нельзя не считаться с мнением СП СССР о нежелательности проживания Солженицына в Москве». В-четвёртых, его поведение «вступает в противоречие с положением о прописке в Москве, и удовлетворение его демонстративных требований неизбежно нанесло бы политический ущерб». «Было бы целесообразным, — настаивал Андропов, — чтобы в случае обращения Солженицына в Моссовет ему был бы дан примерно следующий ответ: “Моссовет рассмотрел вашу просьбу о прописке и не может разрешить её вам, поскольку до последнего времени вы не прекращаете антисоветскую деятельность. Москва — город со строгим режимом, из которого за подобное поведение люди выселяются”».
Бездомность Солженицына становилась вопиющей. Переписал на бывшую жену, по её настоянию, дачу в Рождестве (мог там работать лишь краткое время). Простился с Жуковкой — чтоб не заедать жизнь великодушных друзей. Ростроповича отстранили от Большого театра, лишили заграничных настролей, запретили столичным оркестрам приглашать его как дирижёра, не давали залы Москвы и Ленинграда для сольных концертов. Вишневскую не пускали на радио и телевидение, её имя запрещалось упоминать в прессе. «Около нашей дачи, ни от кого не таясь и не прячась, КГБ установил дежурство — черная “Волга”, а в ней несколько человек. Проезжая мимо них, Слава им сигналил как старым знакомым» (Вишневская). У хозяев не было претензий к гостю. «Не желая подвергать нас ответственности за происходящее в нашем доме, он, — пишет Галина Павловна, — никогда не встречался в Жуковке с иностранными корреспондентами, а когда те внезапно появлялись, просто не открывал им двери. Жил отшельником и никого, кроме самых близких людей, не принимал у себя».
Уезжая (14 мая 1973-го), А. И. благодарил друзей за годы спасительного приюта, где ему так замечательно работалось. «Хотелось бы глянуть, кто б ещё из прославленной нашей интеллигенции, которая за чайным столом так решительно обо всём судит, ещё решительнее осуждает и “не прощает”, — кто бы из них проявил хотя бы долю вашей смелости и великодушия». Спустя 11 лет Солженицын снова напишет друзьям: «Без ваших покровительства и поддержки я бы тех лет просто не выдержал, свалился… Вы с таким тактом берегли моё одиночество, даже не рассказывая о нарастающих стеснениях… В общем, Вы создали мне условия, о которых в СССР я и мечтать не мог… Вы заплатили за это жестокой ценой, и особенно Галя, потерявшая свой театр невозместимо. Этих потерь мои никакие благодарности не покроют…»
И правда, Ростроповичу и Вишневской его отъезд уже не мог помочь — инерция мщения выдавит их из страны чуть позже Солженицына. А в опустевшую Жуковку пожалуют пятеро в штатском. Предъявив удостоверения, пройдут к веранде флигеля и, не стесняясь домоправительницы, поднимут ковёр в углу, отодвинут доски и вытащат из-под пола большой железный ящик; здесьон был больше не нужен.
В Фирсановке, где была снята летняя дача и где поселился А. И. с женой и детьми (к осени в семье ожидался третий малыш), стоял грохот. «Все обстоятельства стеклись на новом месте неблагоприятнейше для работы — записывал А. И. 28 мая 1973 года. — Хуже всего — самолёты на бреющем полёте узкой полосой именно над нашим участком, днём и ночью, иногда в сутки сотнями. Сначала я совсем подавился и растерялся. Но потом вспомнил: я ж и на фронте писал, и тем более писал в лагере, а что ещё предстоит? Слишком я расслабился у Ростроповича…»
Но шум самолётов — это была не самая большая беда. Тактика затягиваниясменилась тактикой запугивания: посыпались анонимные письма с угрозами расправы. 2 июля А. И. отправил копии двух бандитских анонимок в КГБ: «У меня нет досуга вступать с вами в детективную игру. Если данный сюжет будет иметь продолжение в виде новых эпизодов, я предам публичности как его, так и предыдущие приёмы вашего ведомства в отношении моей частной жизни». Через три недели позвонил тот самый полковник Березин, который в 1971-м от имени Андропова уверял, что в налёте на дачу виновна милиция. Теперь он тоже рекомендовал обратиться в милицию. После небольшой паузы в конце июля пришла ещё одна якобы уголовная «малява»: «Теперь обижайся на себя. Правълку сделаем». Но зэк Солженицын анонимщикам был не по зубам. «Характерная терминологическая ошибка, — успокаивал он Алю, — правилкойназывается суд и расправа над своим(изменившим, провинившимся), но никогда не над “фраером”. Это не урки писали». Но Аля и сама догадывалась, кто эти «урки»: «Я уверена на 100%, что всё это — ГБ… Мама тоже совершенно убеждена в этом. Однако — они не могут же оказаться в наших (твоих) глазах настолько уж дешёвками, чтобы даже и не пугать, после предупреждения».
Это было слабое утешение. Малые дети, женщина на сносях, её пожилые родители представляли собой слишком лёгкую добычу, даже если бы «урки» явились сюда просто попугать. Успокаивая мужа, Аля писала ему в Рождество: «Мама настроена очень воинственно, будет драться в прямом смысле, я — намерена не драться, разумеется, но мужественно встретить любую ситуацию». Но ситуация, даже и без бандитов, была аховая: беременность осложнилась угрозой преждевременных и опасных родов, которые могли начаться от резкого движения, усталости, испуга. «То было тяжёлое у нас лето, — напишет А. И. — Много потерь. Запущены, даже погублены важные дела. Своих двух малышей и жену в тяжёлой беременности я оставлял на многие недели на беззащитной даче в Фирсановке, где не мог работать из-за низких самолётов, сам уезжал в Рождество писать. Поддельные бандиты или настоящие, только ли продемонстрируют нападение или осуществят, — ко всем видам испытаний мы с женой были готовы, на всё то шли».
В те дни родились у А. И. отчаянные, трагические строки — о ежечасной готовности к смерти. «И жена моя вышла за меня замуж в том же сознании и в той же готовности: не уступив, умереть в любую минуту. Призывая мир противостоять насилию, хорош бы я был, если б уступил страху, что убьют кого-то из нас. Мы не поддадимся ничьей угрозе — от тоталитарного ли правительства или от левых банд». Но «урки» — отступили, строки — достались мемуарам… Менее всего это был урок жестокости (позже многие не раз упрекнут Солженицына «слезинкой ребенка»: бодался с властью, не жалея собственных детей). Побывав не раз в шаге от смерти, он не бравировал бесстрашием, не вёл показательных сражений под лозунгом «чем хуже, тем лучше». Борьба с властью, вопреки распространённому заблуждению, вообще не была ни его основным занятием, ни профессией, ни призванием. Но если власть не давала дышать, то есть писать, а он всё равно писал и не писать не мог («я — это моя работа»), каждый его вздох и каждая его страница грозили роковым поединком. Аля приняла это как данность и всецело доверилась их общей судьбе. И пока что рок дремал…
Лето 1973-го было временем потерь. В мае скончался благодарный читатель «Ивана Денисовича» Вениамин Львович Теуш. Весной (ещё в Жуковке) были Сахаров с женой, сообщили о своих планах уехать за границу. В середине лета приезжал Синявский знакомиться-прощаться. «И тоской обдало, что всё меньше остаётся людей, готовых потянуть наш русский жребий, куда б ни вытянул он». А пока что русский жребий грубо коснулся Чуковских. «Комитет госбезопасности, — докладывал Андропов в ЦК 27 ноября 1972 года, — располагает данными о том, что член Союза писателей СССР Чуковская Л. К. и её дочь Чуковская Е.Ц. продолжают оказывать активную поддержку Солженицыну в его антиобщественной деятельности… готовят так называемый “Сборник” читательских отзывов о романе “Август Четырнадцатого”… Комитетом госбезопасности принимаются меры к пресечению распространения “Сборника” и компрометации его составителей».
Мерыне заставили себя ждать. В конце 1972 года «неизвестный» среди бела дня напал на Люшу в пустом парадном её дома, где почему-то не оказалось всегдашнего швейцара, повалил на каменный пол и стал душить. Она растерялась, не закричала, но в подъезд вошли соседи, и она смогла вырваться. «Неизвестный» убежал. Милицейское расследование ни к чему не привело. А 20 июня 1973-го, одновременно с атакой анонимных «бандитских» писем на семью Солженицына, на Садовом кольце грузовик (водитель — служащий специальнойвоинской части) вдруг ударил по такси, в котором ехала Люша. Она болела почти год, едва оправилась, водителя не наказали (Люша, жалея его детей, за него хлопотала), А. И. сокрушался, что удар нанесён как последнее предупреждение.
Удавку набрасывали и на его шею. В те июньские дни в ЦК валом шла информация из КГБ: Солженицын призывает к организованному противодействию государственным органам, переходит к активным формам деятельности, внушает одиннадцатилетнему пасынку, что надо биться с правительством и ничего ему не уступать. Сообщалось о «нелегальной, подрывной работе», о единомышленниках в Крыму, Рязани, Тамбове, Новочеркасске и особенно в Ленинграде. Назывались имена: Эткинд, Самутин, Воронянская, Пахтусова. К середине июля КГБ собрало серьёзный компромат. В Ленинграде, на квартире Пахтусовой, были обнаружены «Воспоминания» её подруги Воронянской, в которых (подарок следствию!) мемуаристка излагала историю создания «Архипелага ГУЛАГа», пересказывала его содержание и называла современников автора — тех, кто находится «под воздействием его могучего духа».
Фрагменты «Воспоминаний», подобранные Бобковым, вместе с докладом Андропова были представлены в ЦК. 4 августа Пахтусову и Воронянскую арестовали в Ленинграде на перроне Московского вокзала, разъединили и поехали на квартиру к Пахтусовой производить обыск. Искали не зря — было изъято 192 документа политически вредного характера. Среди них дневник хозяйки, где, помимо восторженной оценки «Архипелага» («Такой книги ещё не было ни разу в истории человечества... Это боль, слёзы, рыдания, гнев, молитвы, кличи пророка, Евангелие ХХ века!»), содержались сведения о хранениях копий текста у близких связей автора. Особое внимание Андропова вызвала дневниковая запись Пахтусовой о том, как волновалась Воронянская, узнав, что А. И. собирается публиковать «Архипелаг». «Он решил, — размышляла Пахтусова, — если уж погибать, то по крайней мере за изданную книгу, которую уже нельзя будет ни изъять, ни уничтожить — ведь её издадут за границей».
Пятеро суток шли допросы. Спустя месяц Андропов проинформирует ЦК об успешной работе его ведомства с двумя пенсионерками, разделявшими взгляды Солженицына. «Воронянская по результатам обыска была допрошена и дала показания о характере знакомства с Солженицыным, поручениях, которые она выполняла по его просьбе (печатала на пишущей машинке), подробно рассказала о содержании романа “Архипелаг ГУЛАГ”. Прибыв с допроса домой, Воронянская пыталась покончить жизнь самоубийством, но принятыми мерами эта попытка была предотвращена. В дальнейшем Воронянская пояснила, что причиной к этому послужил тот факт, что она дала показания, направленные против Солженицына. Воронянская была помещена в больницу для приведения её в нормальное состояние, однако, будучи выписанной оттуда 23 августа 1973 года, находясь в своей квартире, покончила жизнь самоубийством через повешение». Разлагающийся труп обнаружили в комнате только четыре дня спустя; портрет Солженицына на столе был окружён огарками свечей, зажжённых накануне… Несколько знакомых пришли её хоронить, получив приглашающие открытки…
Солженицын обо всём этом ничего не знал, никакого сообщения ни от кого в августе не получал, и о том, что Елизавете Денисовне может угрожать что-то серьёзное, не думал. Осенью 1972-го она прислала красочное описание, как при облетающей листве они с Самутиным разожгли костер, и как она рыдала, когда горела машинопись «Архипелага». В утешение А. И. писал ей, что скоро, весной 1975-го, издаст и подарит настоящего «Архипа». На самом деле в том костре ничего не горело, потому что и не сжигалось. Воронянская, страстно желая сохранить свой экземпляр (вдруг окажется последним?) отдала машинопись Самутину, просила закопать на даче, но обманул и он — не закопал, а хранил на чердаке вместе с «Кругом»-96. На допросе с пристрастием Воронянская выдаст имя хранителя, а хранитель, когда его вызовут туда, сам отдаст искомое.
То, что случилось в конце августа-начале сентября 1973 года в жизни Солженицына и на советской общественной арене он назовёт «встречным боем» — то есть таким видом боя, когда обе стороны, не зная о замыслах друг друга, сталкиваются внезапно. «Такой вид незапланированного боя считается самым сложным: он требует от военачальников наибольшей быстроты, находчивости, решительности и обладания резервами». Арсеналом тойстороны были аресты двух женщин и тайно схваченный «Архипелаг», на крючок которого рассчитывали поймать и автора. «ГБ надеялось глодать и грызть свою добычу втайне от меня», — скажет Солженицын, но тайна вышла наружу. Вести о смерти Воронянской (она считала себя Иудой, предавшей невинных людей) и о её похоронах дошли по цепочке: родственница Дуня — Самутин — Эткинд — Копелев; 30 августа Лев позвонил из Ленинграда Е.Ф. Светловой: «Скажите Сане, что умерла Елизавета Денисовна. Это было ещё 24-го, но никто не знал. Похороны завтра». 30 августа Андропов выступал на заседании Политбюро: «Мы будем вызывать Солженицына и предъявлять ему обвинение в преступлении против Советской власти». Но по цепочке — через Копелева, Эткинда, Вяч. Иванова и Люшу — Солженицын уже 2 сентября узнал, что «Архипелаг» схвачен [105]. С этого момента орудия противника стреляли вхолостую. «3-го днём еду в Москву к Але. При двух наших малышах она ждёт третьего, Стёпу, на самых этих днях. Говорю: “Ведь надо взрывать?” Она бесстрашно: “Взрываем!”»
Андропов пристально следил за ходом дела; собственно говоря, «контору» угнетало то обстоятельство, что разведённый Солженицын вот-вот оформит брак со Светловой и пропишется к ней. Но Решетовская подала кассационную жалобу, а суд областного уровня отменил решение райсуда и направил дело на новое рассмотрение. «Нам известно, что Решетовская и её адвокат в настоящее время подготавливают материалы, которые поставят под сомнение основной аргумент Солженицына, выдвинутый для развода, — образование второй семьи, наличие внебрачного сына и ожидаемое в ближайшее время рождение второго ребёнка», — сообщал Андропов. — Действия Солженицына, Решетовской и адвоката Комитетом госбезопасности контролируются».
Какие материалы могли стать аргументом против малолетнего сына истца и беременности его фактической жены, Решетовская уже знала: хозяйственные бумажки с дачи. Эти «улики» (посевной план, список расчёта с молочницей и т. п.) Н. А. украдкой увезёт с дачи и предъявит суду как доказательство, что её муж живет именно с ней, а не с новой семьёй. Тот факт, что истец много месяцев помогает ответчице материально и заботится о ней по-человечески, суд воспринял как несомненное свидетельство совместного ведения хозяйства и активной супружеской жизни.
Солженицын послал жалобу в Верховный суд СССР. «Дальнейший ход событий взят на контроль», — докладывали Андропову из Отдела административных органов ЦК 1 сентября. Дело «проверялось» в Верховном суде; адвокат Решетовской, вчерашняя студентка, действовала под диктовку заказчиков (приехав с Н. А. в Жуковку, она признается Солженицыну, в присутствии Вишневской, что на Лубянке ей угрожали, обязали не только любой ценой предотвратить развод, но и дискредитировать А. И. в глазах его друзей). А. И. получал дикие письма от «обеспокоенных его судьбой» дам, с дерзкими поучениями и наставлениями. Взвинчено требовала встречи с «соперницей» и Решетовская: «Вы не пожалели меня. После рождения ребёнка Вы снова стали любовницей моего мужа и зачали второго ребёнка…» (А. И. холодно ответит, что своей жене, уже два года, непрерывно, а не «снова любовнице», он передаст письмо только после родов). «Когда во всех перипетиях развода, проходившего у меня на глазах, — пишет Вишневская, — я однажды зашла к Але, беременной на последних неделях вторым ребёнком, чтобы успокоить её после суда, когда Солженицына снова не развели — она с посиневшими губами, с болями в животе, только сказала: “Ну, зачем он всё это затеял? Я же говорила ему — будем жить так. Мне ничего не нужно. Ведь ей нелегко, я всё понимаю…”» Истинную причину, по которой Н. А. хотела остаться женой по паспорту, она, не таясь, назвала Вишневской (та спросила — как можно желать себе столь унизительного положения?): «Если его вышлют из России за границу, с ним тогда поеду я».
23 сентября 1972 года Аля Светлова родила сына Игната. «Опять радостный удар и гордое ощущение: сыно вья! Это тебе — не сы нодин, — писал ей А. И. — В час, когда ты рожала Игната, стояла выше всех сосен полная луна, небо чистое и торжественная умеренно прохладная строгая ночь». Он был счастлив, мечтал ещё о Филиппе, Тихоне, Степане, Настеньке… «Ладочек, родимый мой, правда: как хорошо, что ты не устаёшь рожать! Как надомне к ряду романов пристроить ряд детей… Пятерых сыновей и двух дочерей, если Бог даст — надо брать, Ладочка, сердечко мое! (Брать, но — чтоб не они тебя брали, ты — чтобы осталась мне, разменять тебя на детей не хочу!)»
А потом случилось непредвиденное — 18 октября они встретились втроём: Солженицын, Решетовская и Светлова, едва оправившаяся после родов [103]. На следующий день Н. А. написала заявление в Верховный суд. «В связи с тем, что у Н. Д. Светловой родился второй ребёнок от моего мужа, из сочувствия к ней, я даю согласие на расторжение нашего брака». Светловой вместе с копией заявления тоже было послано письмо. «К решению, о котором Вы узнаете из заявления, я пришла потому, что узнала Вас и в Вас поверила. К нему привели меня Ваши печальные глаза, в которых я многое прочла, и последние Ваши слова, ко мне обращённые. Произойди всё это раньше, — не было бы этих двух кошмарных лет, которые, как я поняла вчера, из нас двух не одной мне принесли страдание. Из-за сложных отношений с Александром Исаевичем в последние годы я потеряла веру в людей. Я надеюсь через Вас её вернуть. Если друзья спросят меня, почему я дала согласие — у меня будет один короткий ответ: после знакомства и беседы с Вами. И ни слова больше».
Аля, опасаясь «качелей» в настроении Н. А., ответила сдержанно: «Искренне разуюсь тому, что Вы, по-видимому, оставляете путь, сопровождавшийся тяжелыми, быть может, необратимыми душевными потерями. Если в самом деле, как Вы пишете, я могла способствовать облегчению Вашего состояния, — не сомневайтесь в моей доброй воле».
Несмотря на заявление ответчицы Верховный суд молчал четыре месяца, а 30 ноября утвердил решение областного суда — не давать развода. Андропов докладывал: «Все возможности по дальнейшему затягиванию бракоразводного процесса Солженицына с Решетовской исчерпаны. В ближайшее время дело вновь будут рассмотрено в народном суде г. Рязани и решено в пользу Солженицына». Неожиданно «затягивание» получило новый импульс. 14 декабря, когда бывшие супруги явились в районный загс с заявлением о разводе по взаимному согласию, чиновники отказались принять документы: фамилия «Солженицын», как и два года назад, парализовала их волю к исполнению служебных обязанностей. После жалобы А. И. в городской загс документы всё же были приняты, а расторжение брака назначено на 15 марта 1973 года.
Но пришлось пережить ещё болезнь (запущенный рак) и смерть М. К. Решетовской в январе 1973-го: А. И. помогал с лекарствами, был на похоронах, а потом услышал от Н. А., что он — «палач, убивший её мать» (Мария Константиновна при последнем свидании с зятем сказала: «Как страшно мне, чту Наташа наделает без меня»). Н. А. требовала встреч, доступа в Жуковку, порывалась «выяснить всё до конца», добиться, чтобы «забрезжил свет из будущего». Она снова называла развод «смертью заживо», но торопилась освоить многообещающие пространства «вдовьей» жизни. Яростная статья, которую по собственной инициативе она написала и распространила через АПН, была вручена (сюрприз!!) теперь уже бывшему мужу с автографом («моему вечномувозлюбленному, моему черно-белому королю…») в тот день, когда их таки развели через загс, хотя всё висело на волоске и могло сломаться в последнюю минуту. «Развод есть, но так тяжело он дался, что даже облегчения нет, а только измаранность и гадливость, — писал А. И. Мусе Крамер. — Сейчас, сразу после развода вот это одно я испытываю: омерзительную усталость, горечь, что я так плохо распорядился большею частью своей жизни — и этого нельзя исправить».
Этого нельзя будет исправить долгие, долгие годы.
После развода, досадуя на свой добрый порыв 18 октября, Н. А. вновь поддалась злому вихрю. Она слала «Санюше» бешеные письма, бросала неистовые обвинения, называла себя безутешной вдовой, у которой укралимужа, гневалась на «соперницу», в которой «так ошиблась» [104], едко намекала, что «при Светловой», за два с половиной года, он«ничего не написал». Уязвить этимА. И. было невозможно. Та внешняя сжатость, в которой он пребывал два последних года, считая их ещё относительно спокойными, мало повлияла на труднейший «Октябрь». Роман, в согласии с законом сгущения кризисов, писался и горячо, и обстоятельно, и динамично, и вдумчиво; автор прорывался к нему в каждую свободную, мирную минуту. Дневник романа, заполнявшийся так регулярно, как только позволяла жизнь (то есть не всякий день, но по многу раз в каждый месяц), доказывал: Солженицын — суть его работа. «Сейчас, — записывал он 15 марта 1972 года, — недели на три или даже на месяц прервался... И едва прошло несколько дней без прямого писания — отдалась в голове такая усталость, такая лень мозга, что даже бумажки на столе трудно рассортировать. А пока ежедневно работал — была прекрасная бодрость» (курсив мой. — Л. С.). Пока не оставляло его спасительное ежедневное писание, он был глубинно, победно недосягаем для угроз, сплетен, инфернальных порывов, неистовых писем, злой и мстительной воли. Всё это вычитало силы, мутило сердце, иссушало ум, ранило душу, сжигало время, — но лишь постольку, поскольку он был лишён мужского цинизма и, как мог, укрощал в бывшей жене беса ненависти и мести. На фоне слежки, ожога, премиальных и разводных сюжетов, рождения детей, скитаний и дёрганий его творческое сознание работало так, будто злоба дня не различима и не сфокусирована, будто он скрылся в дымке и замер, пережидая, выигрывая время для «Р-17». «Утройте меня или утройте мне время — и я утрою!» — восклицал он в дневнике. Только теперь он был не одинок: торжество «побега» в полной мере делила с ним, удваивая и утраивая его время, Аля Светлова.
20 апреля 1973 года они зарегистрировали брак, и Аля, как было сговорено, стала Солженицыной. Теперь в оперативных донесениях её больше не называли унизительным словом «сожительница». Теперь, в случае высылки, А. И. уже не могли разлучить с семьёй. 11 мая в храме Ильи Обыденного, там же, где был крещён их первенец, они обвенчались; это событие не имело отношения к квартирно-милицейскому кризису, но отвечало глубокой душевной потребности супругов. То, чего так опасался Андропов, случилось: Солженицын получил законное право прописаться к семье. Однако закон, общий для всех, относился к нему капризно и увёртливо. На следующий день после регистрации брака А. И. подал заявление на прописку. «Вот тут-то новый начальник паспортного отдела города Москвы Аносов у себя в министерстве, с любезной улыбкой объявил мне лично от министра: что “милиция вообще не решает” вопросы прописки, а занимается этим при Моссовете совет почётных пенсионеров (сталинистов): рассматривает политическое лицо кандидата, достоин ли он жить в Москве. И вот им-то я должен подать прошение». Через четыре месяца милиция и МВД официально отказали ему в прописке. «Я пользуюсь случаем напомнить Вам, — писал он министру МВД Щёлокову 21 августа, — что крепостное право в нашей стране упразднено 112 лет тому назад. И, говорят, Октябрьская революция смела его последние остатки. Стало быть, в частности и я, как любой гражданин этой страны, — не крепостной, не раб, волен жить там, где нахожу необходимым, и никакие даже высшие руководителине имеют владельческого права отторгнуть меня от моей семьи».
Подробно разъяснил позицию КГБ и Андропов. Во-первых, проживая в Москве на законном основании, Солженицын становится центром притяжения недовольных лиц. Во-вторых, он и раньше использовал квартиру своей жены для встреч с иностранцами, получив же прописку, будет делать это более интенсивно. В-третьих, «нельзя не считаться с мнением СП СССР о нежелательности проживания Солженицына в Москве». В-четвёртых, его поведение «вступает в противоречие с положением о прописке в Москве, и удовлетворение его демонстративных требований неизбежно нанесло бы политический ущерб». «Было бы целесообразным, — настаивал Андропов, — чтобы в случае обращения Солженицына в Моссовет ему был бы дан примерно следующий ответ: “Моссовет рассмотрел вашу просьбу о прописке и не может разрешить её вам, поскольку до последнего времени вы не прекращаете антисоветскую деятельность. Москва — город со строгим режимом, из которого за подобное поведение люди выселяются”».
Бездомность Солженицына становилась вопиющей. Переписал на бывшую жену, по её настоянию, дачу в Рождестве (мог там работать лишь краткое время). Простился с Жуковкой — чтоб не заедать жизнь великодушных друзей. Ростроповича отстранили от Большого театра, лишили заграничных настролей, запретили столичным оркестрам приглашать его как дирижёра, не давали залы Москвы и Ленинграда для сольных концертов. Вишневскую не пускали на радио и телевидение, её имя запрещалось упоминать в прессе. «Около нашей дачи, ни от кого не таясь и не прячась, КГБ установил дежурство — черная “Волга”, а в ней несколько человек. Проезжая мимо них, Слава им сигналил как старым знакомым» (Вишневская). У хозяев не было претензий к гостю. «Не желая подвергать нас ответственности за происходящее в нашем доме, он, — пишет Галина Павловна, — никогда не встречался в Жуковке с иностранными корреспондентами, а когда те внезапно появлялись, просто не открывал им двери. Жил отшельником и никого, кроме самых близких людей, не принимал у себя».
Уезжая (14 мая 1973-го), А. И. благодарил друзей за годы спасительного приюта, где ему так замечательно работалось. «Хотелось бы глянуть, кто б ещё из прославленной нашей интеллигенции, которая за чайным столом так решительно обо всём судит, ещё решительнее осуждает и “не прощает”, — кто бы из них проявил хотя бы долю вашей смелости и великодушия». Спустя 11 лет Солженицын снова напишет друзьям: «Без ваших покровительства и поддержки я бы тех лет просто не выдержал, свалился… Вы с таким тактом берегли моё одиночество, даже не рассказывая о нарастающих стеснениях… В общем, Вы создали мне условия, о которых в СССР я и мечтать не мог… Вы заплатили за это жестокой ценой, и особенно Галя, потерявшая свой театр невозместимо. Этих потерь мои никакие благодарности не покроют…»
И правда, Ростроповичу и Вишневской его отъезд уже не мог помочь — инерция мщения выдавит их из страны чуть позже Солженицына. А в опустевшую Жуковку пожалуют пятеро в штатском. Предъявив удостоверения, пройдут к веранде флигеля и, не стесняясь домоправительницы, поднимут ковёр в углу, отодвинут доски и вытащат из-под пола большой железный ящик; здесьон был больше не нужен.
В Фирсановке, где была снята летняя дача и где поселился А. И. с женой и детьми (к осени в семье ожидался третий малыш), стоял грохот. «Все обстоятельства стеклись на новом месте неблагоприятнейше для работы — записывал А. И. 28 мая 1973 года. — Хуже всего — самолёты на бреющем полёте узкой полосой именно над нашим участком, днём и ночью, иногда в сутки сотнями. Сначала я совсем подавился и растерялся. Но потом вспомнил: я ж и на фронте писал, и тем более писал в лагере, а что ещё предстоит? Слишком я расслабился у Ростроповича…»
Но шум самолётов — это была не самая большая беда. Тактика затягиваниясменилась тактикой запугивания: посыпались анонимные письма с угрозами расправы. 2 июля А. И. отправил копии двух бандитских анонимок в КГБ: «У меня нет досуга вступать с вами в детективную игру. Если данный сюжет будет иметь продолжение в виде новых эпизодов, я предам публичности как его, так и предыдущие приёмы вашего ведомства в отношении моей частной жизни». Через три недели позвонил тот самый полковник Березин, который в 1971-м от имени Андропова уверял, что в налёте на дачу виновна милиция. Теперь он тоже рекомендовал обратиться в милицию. После небольшой паузы в конце июля пришла ещё одна якобы уголовная «малява»: «Теперь обижайся на себя. Правълку сделаем». Но зэк Солженицын анонимщикам был не по зубам. «Характерная терминологическая ошибка, — успокаивал он Алю, — правилкойназывается суд и расправа над своим(изменившим, провинившимся), но никогда не над “фраером”. Это не урки писали». Но Аля и сама догадывалась, кто эти «урки»: «Я уверена на 100%, что всё это — ГБ… Мама тоже совершенно убеждена в этом. Однако — они не могут же оказаться в наших (твоих) глазах настолько уж дешёвками, чтобы даже и не пугать, после предупреждения».
Это было слабое утешение. Малые дети, женщина на сносях, её пожилые родители представляли собой слишком лёгкую добычу, даже если бы «урки» явились сюда просто попугать. Успокаивая мужа, Аля писала ему в Рождество: «Мама настроена очень воинственно, будет драться в прямом смысле, я — намерена не драться, разумеется, но мужественно встретить любую ситуацию». Но ситуация, даже и без бандитов, была аховая: беременность осложнилась угрозой преждевременных и опасных родов, которые могли начаться от резкого движения, усталости, испуга. «То было тяжёлое у нас лето, — напишет А. И. — Много потерь. Запущены, даже погублены важные дела. Своих двух малышей и жену в тяжёлой беременности я оставлял на многие недели на беззащитной даче в Фирсановке, где не мог работать из-за низких самолётов, сам уезжал в Рождество писать. Поддельные бандиты или настоящие, только ли продемонстрируют нападение или осуществят, — ко всем видам испытаний мы с женой были готовы, на всё то шли».
В те дни родились у А. И. отчаянные, трагические строки — о ежечасной готовности к смерти. «И жена моя вышла за меня замуж в том же сознании и в той же готовности: не уступив, умереть в любую минуту. Призывая мир противостоять насилию, хорош бы я был, если б уступил страху, что убьют кого-то из нас. Мы не поддадимся ничьей угрозе — от тоталитарного ли правительства или от левых банд». Но «урки» — отступили, строки — достались мемуарам… Менее всего это был урок жестокости (позже многие не раз упрекнут Солженицына «слезинкой ребенка»: бодался с властью, не жалея собственных детей). Побывав не раз в шаге от смерти, он не бравировал бесстрашием, не вёл показательных сражений под лозунгом «чем хуже, тем лучше». Борьба с властью, вопреки распространённому заблуждению, вообще не была ни его основным занятием, ни профессией, ни призванием. Но если власть не давала дышать, то есть писать, а он всё равно писал и не писать не мог («я — это моя работа»), каждый его вздох и каждая его страница грозили роковым поединком. Аля приняла это как данность и всецело доверилась их общей судьбе. И пока что рок дремал…
Лето 1973-го было временем потерь. В мае скончался благодарный читатель «Ивана Денисовича» Вениамин Львович Теуш. Весной (ещё в Жуковке) были Сахаров с женой, сообщили о своих планах уехать за границу. В середине лета приезжал Синявский знакомиться-прощаться. «И тоской обдало, что всё меньше остаётся людей, готовых потянуть наш русский жребий, куда б ни вытянул он». А пока что русский жребий грубо коснулся Чуковских. «Комитет госбезопасности, — докладывал Андропов в ЦК 27 ноября 1972 года, — располагает данными о том, что член Союза писателей СССР Чуковская Л. К. и её дочь Чуковская Е.Ц. продолжают оказывать активную поддержку Солженицыну в его антиобщественной деятельности… готовят так называемый “Сборник” читательских отзывов о романе “Август Четырнадцатого”… Комитетом госбезопасности принимаются меры к пресечению распространения “Сборника” и компрометации его составителей».
Мерыне заставили себя ждать. В конце 1972 года «неизвестный» среди бела дня напал на Люшу в пустом парадном её дома, где почему-то не оказалось всегдашнего швейцара, повалил на каменный пол и стал душить. Она растерялась, не закричала, но в подъезд вошли соседи, и она смогла вырваться. «Неизвестный» убежал. Милицейское расследование ни к чему не привело. А 20 июня 1973-го, одновременно с атакой анонимных «бандитских» писем на семью Солженицына, на Садовом кольце грузовик (водитель — служащий специальнойвоинской части) вдруг ударил по такси, в котором ехала Люша. Она болела почти год, едва оправилась, водителя не наказали (Люша, жалея его детей, за него хлопотала), А. И. сокрушался, что удар нанесён как последнее предупреждение.
Удавку набрасывали и на его шею. В те июньские дни в ЦК валом шла информация из КГБ: Солженицын призывает к организованному противодействию государственным органам, переходит к активным формам деятельности, внушает одиннадцатилетнему пасынку, что надо биться с правительством и ничего ему не уступать. Сообщалось о «нелегальной, подрывной работе», о единомышленниках в Крыму, Рязани, Тамбове, Новочеркасске и особенно в Ленинграде. Назывались имена: Эткинд, Самутин, Воронянская, Пахтусова. К середине июля КГБ собрало серьёзный компромат. В Ленинграде, на квартире Пахтусовой, были обнаружены «Воспоминания» её подруги Воронянской, в которых (подарок следствию!) мемуаристка излагала историю создания «Архипелага ГУЛАГа», пересказывала его содержание и называла современников автора — тех, кто находится «под воздействием его могучего духа».
Фрагменты «Воспоминаний», подобранные Бобковым, вместе с докладом Андропова были представлены в ЦК. 4 августа Пахтусову и Воронянскую арестовали в Ленинграде на перроне Московского вокзала, разъединили и поехали на квартиру к Пахтусовой производить обыск. Искали не зря — было изъято 192 документа политически вредного характера. Среди них дневник хозяйки, где, помимо восторженной оценки «Архипелага» («Такой книги ещё не было ни разу в истории человечества... Это боль, слёзы, рыдания, гнев, молитвы, кличи пророка, Евангелие ХХ века!»), содержались сведения о хранениях копий текста у близких связей автора. Особое внимание Андропова вызвала дневниковая запись Пахтусовой о том, как волновалась Воронянская, узнав, что А. И. собирается публиковать «Архипелаг». «Он решил, — размышляла Пахтусова, — если уж погибать, то по крайней мере за изданную книгу, которую уже нельзя будет ни изъять, ни уничтожить — ведь её издадут за границей».
Пятеро суток шли допросы. Спустя месяц Андропов проинформирует ЦК об успешной работе его ведомства с двумя пенсионерками, разделявшими взгляды Солженицына. «Воронянская по результатам обыска была допрошена и дала показания о характере знакомства с Солженицыным, поручениях, которые она выполняла по его просьбе (печатала на пишущей машинке), подробно рассказала о содержании романа “Архипелаг ГУЛАГ”. Прибыв с допроса домой, Воронянская пыталась покончить жизнь самоубийством, но принятыми мерами эта попытка была предотвращена. В дальнейшем Воронянская пояснила, что причиной к этому послужил тот факт, что она дала показания, направленные против Солженицына. Воронянская была помещена в больницу для приведения её в нормальное состояние, однако, будучи выписанной оттуда 23 августа 1973 года, находясь в своей квартире, покончила жизнь самоубийством через повешение». Разлагающийся труп обнаружили в комнате только четыре дня спустя; портрет Солженицына на столе был окружён огарками свечей, зажжённых накануне… Несколько знакомых пришли её хоронить, получив приглашающие открытки…
Солженицын обо всём этом ничего не знал, никакого сообщения ни от кого в августе не получал, и о том, что Елизавете Денисовне может угрожать что-то серьёзное, не думал. Осенью 1972-го она прислала красочное описание, как при облетающей листве они с Самутиным разожгли костер, и как она рыдала, когда горела машинопись «Архипелага». В утешение А. И. писал ей, что скоро, весной 1975-го, издаст и подарит настоящего «Архипа». На самом деле в том костре ничего не горело, потому что и не сжигалось. Воронянская, страстно желая сохранить свой экземпляр (вдруг окажется последним?) отдала машинопись Самутину, просила закопать на даче, но обманул и он — не закопал, а хранил на чердаке вместе с «Кругом»-96. На допросе с пристрастием Воронянская выдаст имя хранителя, а хранитель, когда его вызовут туда, сам отдаст искомое.
То, что случилось в конце августа-начале сентября 1973 года в жизни Солженицына и на советской общественной арене он назовёт «встречным боем» — то есть таким видом боя, когда обе стороны, не зная о замыслах друг друга, сталкиваются внезапно. «Такой вид незапланированного боя считается самым сложным: он требует от военачальников наибольшей быстроты, находчивости, решительности и обладания резервами». Арсеналом тойстороны были аресты двух женщин и тайно схваченный «Архипелаг», на крючок которого рассчитывали поймать и автора. «ГБ надеялось глодать и грызть свою добычу втайне от меня», — скажет Солженицын, но тайна вышла наружу. Вести о смерти Воронянской (она считала себя Иудой, предавшей невинных людей) и о её похоронах дошли по цепочке: родственница Дуня — Самутин — Эткинд — Копелев; 30 августа Лев позвонил из Ленинграда Е.Ф. Светловой: «Скажите Сане, что умерла Елизавета Денисовна. Это было ещё 24-го, но никто не знал. Похороны завтра». 30 августа Андропов выступал на заседании Политбюро: «Мы будем вызывать Солженицына и предъявлять ему обвинение в преступлении против Советской власти». Но по цепочке — через Копелева, Эткинда, Вяч. Иванова и Люшу — Солженицын уже 2 сентября узнал, что «Архипелаг» схвачен [105]. С этого момента орудия противника стреляли вхолостую. «3-го днём еду в Москву к Але. При двух наших малышах она ждёт третьего, Стёпу, на самых этих днях. Говорю: “Ведь надо взрывать?” Она бесстрашно: “Взрываем!”»