Страница:
И как же согласованно разные телепрограммы выражали одну и ту же тревогу, одни и те же опасения; как тщательно подбирались фигуры, умевшие изобразить на экране беспокойство появлением на политическом небосклоне беззаконной кометы! Цена этим чувствам будет точно обозначена во «Взгляде», первой московской программе, которая пригласит Солженицына в студию: «Если бы он умер по дороге, тогда бы ему раздалась хвала из уст всех политиков…» Итак, Москва готовилась встретить Солженицына не столько любовью, сколько боязнью, не столько надеждой, сколько ревностью. Из всех чувств, разрывавших «эллипсоид», политическая ревность к автору «Красного Колеса» выглядела наиболее удручающе: дело не в том, что претенденты на духовное лидерство видели в Солженицыне соперника, а в том, что
егосоперниками они считали
себя.
На 45-й день путешествия центральное телевидение показало несколько секунд пребывания Солженицына в Тобольске, месте сбора арестантов и ссыльных царского времени. Нобелевский лауреат с тетрадью для записей спешил с кладбища на завод, из колхоза в Дом культуры, а московские министры и партийные руководители требовали подробных докладов, где останавливается путешественник, с кем и о чём беседует, кого критикует. Солженицын не мог изобрести для центральной власти худшей пытки, чем этот «крестный ход» по бывшим пространствам ГУЛАГа. «Есть ли что-нибудь новое об Александре Исаевиче?» — такой вопрос, по слухам, каждое утро за завтраком задавал президент, и некий его советник шутил в ответ: «Можно подумать, что этот человек ведёт за собой огромное войско». «Солженицын будет на нашей стороне, это мощное оружие», — был убежден Ельцин, как только стало известно о приезде А. И., но первые же шаги писателя по русской земле поставили президента в тупик. Патриот и антикоммунист, Солженицын говорил о России всю правдубез оглядки на власть и оппозицию, называл режим «мнимой демократией», ставив ему тяжелейший диагноз: «хитроумное слияние бюрократов, номенклатурщиков и прожжённых дельцов: они объединились, и это ужасно».
Следуя нравам «эллипсоида», Солженицын как антикоммунист должен был сомкнуться со сторонниками существующего режима или, удручённый впечатлениями, подхватить знамя оппозиции. Однако он ничего не подхватывал и ни с кем не смыкался, лишь записывал в тетрадь самое горькое: «Россия сегодня в большой, многосторонней беде. Стон стоит. Деревня работает бесплатно. Крестьянство по-прежнему во власти колхозно-совхозного начальства. Сельское хозяйство может иссякнуть. Врачи и учителя работают уже по инерции долга. Демократии нет. Народ — не материал для избирательной кампании. 63 процента населения или бедны, или нищие. Людям не во что одеться, ходят в старом запасе. Двух буханок хлеба в день уже не купить, нельзя поехать к родным даже на похороны. Позвонить в другой город, другую республику — месячный заработок. Рождение ребёнка — подвиг, почти безрассудство. Вымирают люди среднего возраста, людей низа выбросили из жизни. Москва отвернулась от России».
А Москва в это самое время торопилась поделить между «своими» государственное имущество, проводила второй этап денежной приватизации (большинство населения проморгало и первый), создавала миллионные состояния, назначала из своихбудущих олигархов. Несомненно, не этаМосква стояла среди встречающих на Ярославском вокзале, когда там, 21 июля 1994 года, появился Солженицын. «К началу девятого вечера Ярославский вокзал был запружен множеством людей, жаждущих лицезреть гиганта мысли и отца русской демократии», — так, в стиле постперестроечного полураспада, писал «Московский комсомолец», соревнуясь с конкурентами лишь броскостью заголовков: «Солженицын проехал по России красным колесом», «Он пришёл дать нам волю», «Солженицын на броневик не пересел», «Солженицын, перестаньте обустраивать Россию!»
В зеркале солидной прессы событие выглядело почти торжественно. А. И. прибыл в столицу из Ярославля, где вместе с семьёй (из Москвы туда приехала жена вместе с сыном Игнатом, незадолго до того прилетевшим с бабушкой из Америки) сделал последнюю остановку на пути домой: она была самой продолжительной в транссибирском путешествии и самой светлой по впечатлениям. «Я ехал с весьма печальной, мрачной оценкой того, что делается в России, — говорил А. И. на встрече с жителями города. — Мрачная оценка моя подтвердилась: всё это можно было увидеть оттуда, и я это увидел. Но чего я всё-таки не мог увидеть через океан и что я встретил в сотнях душ… Я встретил столько деятельных, ищущих, плодовитых умов… И я понял, что, несмотря на все унижения, духовный потенциал нашего народа не сломлен. Он силён. Это одно заставляет меня и надеяться, и верить в будущее России». «Очарованный странник» — так назвали его жители Ярославля…
Поезд «Москва-Пекин», к которому было прицеплено два вагона, арендованные у МПС на весь период путешествия, прибыл в Москву по расписанию. Уже с утра пространство вокзала чистили и мыли; площадь была освобождена от бомжей и мелкой торговли, за порядком следила строгая железнодорожная милиция. Ближе к вечеру сюда доставили металлические ограждения. Территорию контролировали патрульные подразделения и отряды омоновцев: вход на платформу 5-го пути, к которой прибывал поезд, строжайше регулировался. Точно по расписанию приехал мэр столицы Ю. Лужков, которому (так сообщала пресса) было дано президентское поручение: «сделать всё что надо». Накануне днём В. Костиков, пресс-секретарь Ельцина, заявил, что президент обязательно встретится с писателем, об этом договорено по телефону ещё из Вермонта: полезно обменяться информацией о стране, по которой много поездили оба. «Отношение президента к писателю определяется масштабами личности А. И., его громадным талантом, страдальческой и подвижнической судьбой. Писательский труд Солженицына был нравственным и философским “камертоном” не только для поколения “шестидесятников”, но и для значительной части более молодого поколения мыслящих россиян».
Несмотря на ливень приветствовать Солженицына в тот вечер пришло несколько тысяч человек. Сотни журналистов отечественных и зарубежных заняли все подступы к перрону. Лозунги, транспаранты, плакаты: «Отступать дальше некуда. Всё для России, всё для Победы». «Нет американизации России». «В России трудно, каждый знает. / Но Солженицын приезжает!» Чья-то гнусность, воровато выставленная перед микрофонами: «Солженицын — пособник Америки в развале СССР», «Солженицын, вон из России!» (по плакатам и их владельцам люди колотили зонтами). В руках седовласого графомана ватман с рифмованным приветствием: «В России каждый знает, / Что Солженицын приезжает. / Он совесть наша и пророк, / Как обустроить, дал урок». Возбуждённая, гудящая толпа. Давка. Заготовленные хлеб и соль от Московской ассоциации жертв незаконных репрессий. Молодые «скалолазы» взбираются на деревья, ограду, металлические опоры, высокие парапеты окон, стремянки. Грозовое небо обрушивает на людей потоки дождя. «Пророка встречаю», — с благоговением говорит иеродиакон Митинского храма Воскресения Христова отец Митрофан. «Меня бы пришло встречать гораздо больше народу», — ревниво замечает Э. Лимонов; здесь он «из интересу», знакомиться с Нобелевским лауреатом не желает: «пусть он сам со мной знакомится». Маловеры цедят: ждите… так он вам и вернётся… после дождичка в четверг…
А дождик и в самом деле всё лил и лил, и был действительно вечер четверга. «Последний раз я видел столько милиции на похоронах Твардовского в Доме литераторов, — писал В. Радзишевский в “ЛГ”. — Как во сне я двинулся в сторону Садового кольца и вдруг увидел стремительно идущего человека — в рыжем полушубке, с такой же бородой. Не поднимая головы, он глядел в землю прямо перед собой — отчуждённый, властный, неостановимый. Я узнал его тотчас, хотя не видел ни разу. Это его, притаившись, дожидалась милиция в Доме литераторов, чтобы поступить, как прикажут. Теперь милиция — от элитарного спецназа с выставленными напоказ пистолетами и наручниками до растерянных бестолковых мальчишек, пинками расталкиваемых по разным шеренгам, — держит коридор от перрона к вокзалу, чтобы защитить “объект” от непуганых журналистов».
Тем временем по рации предупреждают: «Поезд проследовал через Пушкино… через Лосиноостровскую…» Можаев первым появляется на платформе. Залыгина омоновцы в лицо не знают и пропускать не хотят. Знаменитости, жаждущие быть запечатленными рядом с Солженицыным, стараются пробиться к свите московского мэра.
Как только показался, а потом и остановился долгожданный поезд, толпа репортёров рванула к вагонам. Солженицын выходит. Хлеб-соль, цветы. Люди скандируют: «Здрав-ствуй, И-са-ич, здрав-ствуй, И-са-ич» — это, наверное, самый тёплый момент встречи. Находчивый мэр просит писателя, едва тот ступил на землю, зайти обратно в вагон (по версии Прокофьева, журналисты сами втолкнули Солженицына и Лужкова в вагон), и громко высказался в том смысле, что вряд ли нужно, чтобы кто-нибудь сейчас попал под поезд. Навести порядок среди пишущей и снимающей братии, не желавшей уступать ни пяди завоёванной территории, пришлось милиции. Только после интенсивных мер А. И. и его семье удалось снова выйти из вагона и прошагать, вслед за мэром, сто метров до депутатского зала, и через несколько минут снова выйти в дождь, к мокнущим людям. Они увидели писателя в ветровке защитного цвета, без головного убора, моложавого, рядом с женой, Ермолаем и Игнатом. «Добро пожаловать в Москву, добро пожаловать на нашу землю. Давайте поприветствуем Александра Исаевича. Ура!» — начал мэр. Толпа скандирует, перекрывая шум: «Сол-же-ни-цын! «Сол-же-ни-цын!..» Кто-то передаёт ему букет роз. Кто-то, зачем-то — его портрет. На коротком митинге выступили Ю. Лужков, В. Лукин, С. Ковалёв. Когда третий оратор начал пространно объяснять роль Солженицына в истории, народное терпение иссякло: «Пусть говорит сам!»
От него ждут Слова: он должен сказать то, что все и так понимают, но высказать не умеют. Люди возбуждены, шалеют операторы и журналисты, забираясь на спины, автомобили, ограду. Дождь усиливается. Зонтов в руках почти нет, вода стекает по лицам, за вороты рубашек и курток… Солженицын, кажется, тоже не замечает ливня. «Дорогие соотечественники! После двадцатилетней принудительной разлуки вот я снова на родной земле». Он благодарил всех, с кем встретился за восемь недель поездки, кто приходил к нему и говорил добрые слова, множество умных, пытливых, деятельных жителей Сибири и русской провинции, сохранивших душевное здоровье и духовный потенциал, но находящихся в смятении, не знающих, как себя направить, куда приложить усилия, с кем соединиться. «Я помню — помню! — все их советы, просьбы, умоления, настояния, о чём надо сказать, сказать, сказать в Москве. И я надеюсь, что мне удастся донести всё это до слуха тех, у кого в руках власть и влияние».
Но уже и здесь, на вокзале, в присутствии городских властей он абсолютно точно выразил ключевой, то есть общепонятный смысл происходящего: государство снова не выполняет своих обязанностей перед гражданами. От безумной дороговизны транспорта и связи страна распалась на саможивущие, отдельные части. Выход из коммунизма пошёл самым неуклюжим, нелепым, искривленным путем. Россия сегодня в большой, тяжёлой, многосторонней беде. И стон стоит повсюду…
В момент, когда критический пафос выступления достиг предела, кто-то из привокзальных завсегдатаев мрачно пошутил: «Они его сейчас обратно вышлют». «И все улыбнулись. И ни у кого не возникло ни малейшего чувства тревоги. Теперь это шутка, и только шутка. В новой России Александр Исаевич может говорить всё, что думает, как и все мы, — писали в те дни “Известия”. — И в этом есть большая заслуга самого Солженицына». А Солженицын говорил, что ему стыдно, обращаясь к людям, употреблять слово: «господа», и он ни разу не применил этого термина. Ведь в народных ушах сегодня «господа» — это те, кто пользуется несчастьем, бедой двух третей бедного и нищего населения. «Народ у нас сейчас не хозяин своей судьбы. А поэтому мы не можем говорить, что у нас демократия. У нас нет демократии. Демократия — это не игра политических партий, а народ — это не материал для избирательных кампаний».
Коммунистам образца 1994 года, национал-патриотам и радикалам было от чего прийти в уныние. В самую гущу народа, в самом центре столицы, самым авторитетным в стране лицом были брошены тяжёлые политические обвинения режиму, который претендовал на звание демократического. Брошены «даром», без конкретной цели и предвыборной надобности. При этом оратор заявлял (в который уже раз!), что никакого государственного поста — ни по выбору, ни по назначению, — не примет, ни с какой политической партией не свяжется, но останется в своей роли писателя и будет использовать все возможности говорить и влиять, не считаясь с лицами, исходя только из пользы России, как он её понимает. Властям, надо полагать, тоже было не до шуток. В общем, «Известия» слишком оптимистично оценили пределы гласности: Солженицын раньше всей демпрессы осознал, что полной свободы слова ему не дадут, а рано или поздно вовсе «отключат микрофон».
Официальной Москве с лихвой хватило двух месяцев, чтобы ещё до встречи на Ярославском вокзале понять — управы на Солженицына нет и приручить его не удастся, он не человек «команды», никуда не впишется и останется самим собой, то есть фигурой крайне неудобной для всех партий и сил. «Для камарильи в коридорах власти, — напишут вскоре “Куранты”, — это кошмар: человек, который не пьёт, не бреется да ещё говорит такие опасные вещи: “Бюрократический аппарат коррумпирован, невозможно, чтобы в этом не участвовали некоторые министры. Мы должны от этого освободиться”. Или: “Выборы по партийным спискам — это обман; избиратель покупает кота в мешке, не знает, за кого голосует”. И ещё: “Власть не может уклоняться от выборов, как бы ей этого ни хотелось”» (а власть уже искала способы продлить себе сроки и полномочия). Солженицын становился ко всему прочему ещё и опасной помехой. Может быть, поэтому встречать писателя не пришёл никто из правительства; поговаривали даже, что Лужков явился сюда по собственному почину, а вовсе не по поручению президента. А люди, близкие к власти, торопились объявить этого ужасногоСолженицына «страшно далёким от политики»: этот человек 20 лет находился далеко от родины и едва ли может понять, что здесь происходит».
…Когда «Икарус» с Солженицыными медленно двинулся от вокзала, раздались аплодисменты: встреча народа и писателя состоялась. Толпа быстро таяла, лишь напоследок некий пожилой гражданин прочёл группе товарищей свои стихи: «Солженицыну спасибо — / Наши муки описал / И фашистский ГУЛАГ красный / Всему свету показал». Вскоре на площади остался один неподвижный гранитный Ленин — он тоже оказался в числе встречающих и теперь не знал, как отнестись ко всему увиденному и услышанному. А ушлые репортёры, опережая автобус, перебрались на Плющиху, к недавно выстроенной кирпичной башне в 14 этажей по 1-му Труженикову переулку: здесь, на 12-м этаже, была квартира писателя, сюда и должен был подъехать «Икарус».
Вернулись, пропутешествовав из Москвы в Цюрих, из Цюриха в Вермонт, из Вермонта обратно в Москву — старая пишущая машинка Солженицына, его письменный стол и ещё одна большая столешница. Приехали сотни коробок с книгами и бумагами. Подмосковный дом в Троице-Лыково, куда должен был переместиться архив, и личный, и общественный (мемуары первой и второй русской эмиграции, свидетелей «страшных лет России»), стоял недостроенный, в нём нельзя было ни жить, ни размещать бумаги. Проектировщиками и строителями были допущены серьёзные ошибки: текла крыша, отсутствовали вентиляционные каналы в стенах и гидроизоляция в подвале. Судьба дома была пока неясна, предстояли малоприятные хлопоты, чтобы сделать его сухим, тёплым, пригодным для хранения архива и проживания в зимнее время.
В первый же день на городской квартире Солженицыных собрались семья, близкие друзья. Сюда, как и на адрес Русского общественного фонда, пришла огромная почта, и первые дни в Москве проходили в разборке бумаг, а также записей, сделанных во время поездки по России. Стараниями Н. Д., сильно сократившей своё путешествие, в квартире на Плющихе уже имелось всё необходимое — собраны стеллажи, куплена мебель, тоже сборная (газеты, понятно, сочиняли завистливый вздор, будто Солженицыны окружили себя шикарным антиквариатом). 24 июля сюда пожаловала программа «Итоги», и её ведущий призывал писателя воздерживаться от резкостей в публичных выступлениях, с осторожностью пользоваться такими, например, словечками, как «прихватизация», помнить о врачебном долге: «Не навреди!» На вопрос, с кем из политиков он хочет встретиться, А. И. ответил: «Я не ставлю себе никаких преград, чтобы отказываться с кем-то говорить, от Владивостока такого отказа ни для кого не было».
Главная телепрограмма «эллипсоида» вынуждена была признать факт: чудо возвращения Солженицына на родину — огромное событие, а не частный случай: «В Москву вернулся, наверное, один из самых великих изгнанников нашего века, быть может, единственный духовный авторитет в России, общепризнанный народом». В мучительный момент истории, когда отъезды из России становились всё чаще, когда многие светлые умы упорно искали способ зацепиться за Европу или Америку, Солженицын возвратился, чтобы разделить судьбу соотечественников, а главное, создал прецедент — и стал поперёк преобладающей тенденции. В российской глубинке, где никто не верил в демократические перемены — ведь на местах во власти оставались всё те же люди, изменились только их звания, — явление Солженицына и прямой разговор с ним и стали первым знаком изменений: люди верили ему, поскольку он не только призывал к борьбе, но и боролся сам. Он ступил на московскую землю не через Шереметьево — символ «отлётов», — а через бескрайние пространства, ставшие братской могилой жертв ГУЛАГа, через святую землю мучеников. Не собираясь стать политиком, он не искал популярности, так что, говоря о прихватизацииили дерьмократах, лишь отдавал должное острому народному уму и чувству языка. Его пафос был не только в страстной критике режима — он звал людей побороть уныние и отчаяние, приниматься за работу, чтобы восстановить разорённую страну и не дать себя снова обмануть. «Это, без всякого сомнения, историческое событие, прекрасная история человеческого духа, ведомого Духом Божьим», — писало французское христианское издание. «Теперь он с нами. А вот с ним ли мы? Воспримем ли мы его мудрость? Доверимся ли его опыту? Нравственному чутью?» — вопрошали российские газеты, пытаясь тоже быть серьёзными.
25 июля Солженицын вместе с женой, тёщей Катенькой, Ермолаем, Игнатом (из членов семьи не было только Степана, уехавшего на летнюю университетскую практику) и съёмочной группой Би-Би-Си пришёл в легендарную квартиру в Козицком переулке. Зайдя в подъезд, замедлил шаг, неспешно поднялся по лестнице, где была памятна каждая ступенька (и где в прежние времена обычно дежурили «топтуны»). Из квадратной прихожей, куда двадцать лет, пять месяцев и тринадцать дней назад позвонили в дверь, потом ворвались, сломав замок, восемь оперативников, А. И. завернул направо в узкий коридорчик, который вёл в его рабочий кабинет.
«У всех было приподнятое настроение. Все осматривались, вспоминали», — рассказывала (2007) М. Уразова, бессменный (с 1990) секретарь Литературного представительства, встречавшая в тот день хозяев и гостей. Возвращение изгнанников получало здесь законченное выражение.
Ещё летом 1992 года, в свой первый приезд, Н. Д. Солженицына зарегистрировала Русский общественный фонд в Министерстве юстиции (свидетельство о регистрации от 22 июня). Через месяц, 21 июля, мэр столицы Лужков подписал Постановление правительства Москвы о передаче квартиры «в полное хозяйственное ведение». Той же осенью была составлена проектно-сметная документация, весной начался ремонт, продлившийся полгода. В октябре 1993-го, по мере готовности помещений, туда постепенно перебралось Представительство. Солженицыны вернулись к себе— и к счастью, этатерритория не стала пепелищем, хотя за двадцать лет случилось немало тяжёлых потерь.
Теперь можно было начинать отсчёт будущего на родине.
Глава 2. В стране и в «эллипсоиде»: речь как меч
На 45-й день путешествия центральное телевидение показало несколько секунд пребывания Солженицына в Тобольске, месте сбора арестантов и ссыльных царского времени. Нобелевский лауреат с тетрадью для записей спешил с кладбища на завод, из колхоза в Дом культуры, а московские министры и партийные руководители требовали подробных докладов, где останавливается путешественник, с кем и о чём беседует, кого критикует. Солженицын не мог изобрести для центральной власти худшей пытки, чем этот «крестный ход» по бывшим пространствам ГУЛАГа. «Есть ли что-нибудь новое об Александре Исаевиче?» — такой вопрос, по слухам, каждое утро за завтраком задавал президент, и некий его советник шутил в ответ: «Можно подумать, что этот человек ведёт за собой огромное войско». «Солженицын будет на нашей стороне, это мощное оружие», — был убежден Ельцин, как только стало известно о приезде А. И., но первые же шаги писателя по русской земле поставили президента в тупик. Патриот и антикоммунист, Солженицын говорил о России всю правдубез оглядки на власть и оппозицию, называл режим «мнимой демократией», ставив ему тяжелейший диагноз: «хитроумное слияние бюрократов, номенклатурщиков и прожжённых дельцов: они объединились, и это ужасно».
Следуя нравам «эллипсоида», Солженицын как антикоммунист должен был сомкнуться со сторонниками существующего режима или, удручённый впечатлениями, подхватить знамя оппозиции. Однако он ничего не подхватывал и ни с кем не смыкался, лишь записывал в тетрадь самое горькое: «Россия сегодня в большой, многосторонней беде. Стон стоит. Деревня работает бесплатно. Крестьянство по-прежнему во власти колхозно-совхозного начальства. Сельское хозяйство может иссякнуть. Врачи и учителя работают уже по инерции долга. Демократии нет. Народ — не материал для избирательной кампании. 63 процента населения или бедны, или нищие. Людям не во что одеться, ходят в старом запасе. Двух буханок хлеба в день уже не купить, нельзя поехать к родным даже на похороны. Позвонить в другой город, другую республику — месячный заработок. Рождение ребёнка — подвиг, почти безрассудство. Вымирают люди среднего возраста, людей низа выбросили из жизни. Москва отвернулась от России».
А Москва в это самое время торопилась поделить между «своими» государственное имущество, проводила второй этап денежной приватизации (большинство населения проморгало и первый), создавала миллионные состояния, назначала из своихбудущих олигархов. Несомненно, не этаМосква стояла среди встречающих на Ярославском вокзале, когда там, 21 июля 1994 года, появился Солженицын. «К началу девятого вечера Ярославский вокзал был запружен множеством людей, жаждущих лицезреть гиганта мысли и отца русской демократии», — так, в стиле постперестроечного полураспада, писал «Московский комсомолец», соревнуясь с конкурентами лишь броскостью заголовков: «Солженицын проехал по России красным колесом», «Он пришёл дать нам волю», «Солженицын на броневик не пересел», «Солженицын, перестаньте обустраивать Россию!»
В зеркале солидной прессы событие выглядело почти торжественно. А. И. прибыл в столицу из Ярославля, где вместе с семьёй (из Москвы туда приехала жена вместе с сыном Игнатом, незадолго до того прилетевшим с бабушкой из Америки) сделал последнюю остановку на пути домой: она была самой продолжительной в транссибирском путешествии и самой светлой по впечатлениям. «Я ехал с весьма печальной, мрачной оценкой того, что делается в России, — говорил А. И. на встрече с жителями города. — Мрачная оценка моя подтвердилась: всё это можно было увидеть оттуда, и я это увидел. Но чего я всё-таки не мог увидеть через океан и что я встретил в сотнях душ… Я встретил столько деятельных, ищущих, плодовитых умов… И я понял, что, несмотря на все унижения, духовный потенциал нашего народа не сломлен. Он силён. Это одно заставляет меня и надеяться, и верить в будущее России». «Очарованный странник» — так назвали его жители Ярославля…
Поезд «Москва-Пекин», к которому было прицеплено два вагона, арендованные у МПС на весь период путешествия, прибыл в Москву по расписанию. Уже с утра пространство вокзала чистили и мыли; площадь была освобождена от бомжей и мелкой торговли, за порядком следила строгая железнодорожная милиция. Ближе к вечеру сюда доставили металлические ограждения. Территорию контролировали патрульные подразделения и отряды омоновцев: вход на платформу 5-го пути, к которой прибывал поезд, строжайше регулировался. Точно по расписанию приехал мэр столицы Ю. Лужков, которому (так сообщала пресса) было дано президентское поручение: «сделать всё что надо». Накануне днём В. Костиков, пресс-секретарь Ельцина, заявил, что президент обязательно встретится с писателем, об этом договорено по телефону ещё из Вермонта: полезно обменяться информацией о стране, по которой много поездили оба. «Отношение президента к писателю определяется масштабами личности А. И., его громадным талантом, страдальческой и подвижнической судьбой. Писательский труд Солженицына был нравственным и философским “камертоном” не только для поколения “шестидесятников”, но и для значительной части более молодого поколения мыслящих россиян».
Несмотря на ливень приветствовать Солженицына в тот вечер пришло несколько тысяч человек. Сотни журналистов отечественных и зарубежных заняли все подступы к перрону. Лозунги, транспаранты, плакаты: «Отступать дальше некуда. Всё для России, всё для Победы». «Нет американизации России». «В России трудно, каждый знает. / Но Солженицын приезжает!» Чья-то гнусность, воровато выставленная перед микрофонами: «Солженицын — пособник Америки в развале СССР», «Солженицын, вон из России!» (по плакатам и их владельцам люди колотили зонтами). В руках седовласого графомана ватман с рифмованным приветствием: «В России каждый знает, / Что Солженицын приезжает. / Он совесть наша и пророк, / Как обустроить, дал урок». Возбуждённая, гудящая толпа. Давка. Заготовленные хлеб и соль от Московской ассоциации жертв незаконных репрессий. Молодые «скалолазы» взбираются на деревья, ограду, металлические опоры, высокие парапеты окон, стремянки. Грозовое небо обрушивает на людей потоки дождя. «Пророка встречаю», — с благоговением говорит иеродиакон Митинского храма Воскресения Христова отец Митрофан. «Меня бы пришло встречать гораздо больше народу», — ревниво замечает Э. Лимонов; здесь он «из интересу», знакомиться с Нобелевским лауреатом не желает: «пусть он сам со мной знакомится». Маловеры цедят: ждите… так он вам и вернётся… после дождичка в четверг…
А дождик и в самом деле всё лил и лил, и был действительно вечер четверга. «Последний раз я видел столько милиции на похоронах Твардовского в Доме литераторов, — писал В. Радзишевский в “ЛГ”. — Как во сне я двинулся в сторону Садового кольца и вдруг увидел стремительно идущего человека — в рыжем полушубке, с такой же бородой. Не поднимая головы, он глядел в землю прямо перед собой — отчуждённый, властный, неостановимый. Я узнал его тотчас, хотя не видел ни разу. Это его, притаившись, дожидалась милиция в Доме литераторов, чтобы поступить, как прикажут. Теперь милиция — от элитарного спецназа с выставленными напоказ пистолетами и наручниками до растерянных бестолковых мальчишек, пинками расталкиваемых по разным шеренгам, — держит коридор от перрона к вокзалу, чтобы защитить “объект” от непуганых журналистов».
Тем временем по рации предупреждают: «Поезд проследовал через Пушкино… через Лосиноостровскую…» Можаев первым появляется на платформе. Залыгина омоновцы в лицо не знают и пропускать не хотят. Знаменитости, жаждущие быть запечатленными рядом с Солженицыным, стараются пробиться к свите московского мэра.
Как только показался, а потом и остановился долгожданный поезд, толпа репортёров рванула к вагонам. Солженицын выходит. Хлеб-соль, цветы. Люди скандируют: «Здрав-ствуй, И-са-ич, здрав-ствуй, И-са-ич» — это, наверное, самый тёплый момент встречи. Находчивый мэр просит писателя, едва тот ступил на землю, зайти обратно в вагон (по версии Прокофьева, журналисты сами втолкнули Солженицына и Лужкова в вагон), и громко высказался в том смысле, что вряд ли нужно, чтобы кто-нибудь сейчас попал под поезд. Навести порядок среди пишущей и снимающей братии, не желавшей уступать ни пяди завоёванной территории, пришлось милиции. Только после интенсивных мер А. И. и его семье удалось снова выйти из вагона и прошагать, вслед за мэром, сто метров до депутатского зала, и через несколько минут снова выйти в дождь, к мокнущим людям. Они увидели писателя в ветровке защитного цвета, без головного убора, моложавого, рядом с женой, Ермолаем и Игнатом. «Добро пожаловать в Москву, добро пожаловать на нашу землю. Давайте поприветствуем Александра Исаевича. Ура!» — начал мэр. Толпа скандирует, перекрывая шум: «Сол-же-ни-цын! «Сол-же-ни-цын!..» Кто-то передаёт ему букет роз. Кто-то, зачем-то — его портрет. На коротком митинге выступили Ю. Лужков, В. Лукин, С. Ковалёв. Когда третий оратор начал пространно объяснять роль Солженицына в истории, народное терпение иссякло: «Пусть говорит сам!»
От него ждут Слова: он должен сказать то, что все и так понимают, но высказать не умеют. Люди возбуждены, шалеют операторы и журналисты, забираясь на спины, автомобили, ограду. Дождь усиливается. Зонтов в руках почти нет, вода стекает по лицам, за вороты рубашек и курток… Солженицын, кажется, тоже не замечает ливня. «Дорогие соотечественники! После двадцатилетней принудительной разлуки вот я снова на родной земле». Он благодарил всех, с кем встретился за восемь недель поездки, кто приходил к нему и говорил добрые слова, множество умных, пытливых, деятельных жителей Сибири и русской провинции, сохранивших душевное здоровье и духовный потенциал, но находящихся в смятении, не знающих, как себя направить, куда приложить усилия, с кем соединиться. «Я помню — помню! — все их советы, просьбы, умоления, настояния, о чём надо сказать, сказать, сказать в Москве. И я надеюсь, что мне удастся донести всё это до слуха тех, у кого в руках власть и влияние».
Но уже и здесь, на вокзале, в присутствии городских властей он абсолютно точно выразил ключевой, то есть общепонятный смысл происходящего: государство снова не выполняет своих обязанностей перед гражданами. От безумной дороговизны транспорта и связи страна распалась на саможивущие, отдельные части. Выход из коммунизма пошёл самым неуклюжим, нелепым, искривленным путем. Россия сегодня в большой, тяжёлой, многосторонней беде. И стон стоит повсюду…
В момент, когда критический пафос выступления достиг предела, кто-то из привокзальных завсегдатаев мрачно пошутил: «Они его сейчас обратно вышлют». «И все улыбнулись. И ни у кого не возникло ни малейшего чувства тревоги. Теперь это шутка, и только шутка. В новой России Александр Исаевич может говорить всё, что думает, как и все мы, — писали в те дни “Известия”. — И в этом есть большая заслуга самого Солженицына». А Солженицын говорил, что ему стыдно, обращаясь к людям, употреблять слово: «господа», и он ни разу не применил этого термина. Ведь в народных ушах сегодня «господа» — это те, кто пользуется несчастьем, бедой двух третей бедного и нищего населения. «Народ у нас сейчас не хозяин своей судьбы. А поэтому мы не можем говорить, что у нас демократия. У нас нет демократии. Демократия — это не игра политических партий, а народ — это не материал для избирательных кампаний».
Коммунистам образца 1994 года, национал-патриотам и радикалам было от чего прийти в уныние. В самую гущу народа, в самом центре столицы, самым авторитетным в стране лицом были брошены тяжёлые политические обвинения режиму, который претендовал на звание демократического. Брошены «даром», без конкретной цели и предвыборной надобности. При этом оратор заявлял (в который уже раз!), что никакого государственного поста — ни по выбору, ни по назначению, — не примет, ни с какой политической партией не свяжется, но останется в своей роли писателя и будет использовать все возможности говорить и влиять, не считаясь с лицами, исходя только из пользы России, как он её понимает. Властям, надо полагать, тоже было не до шуток. В общем, «Известия» слишком оптимистично оценили пределы гласности: Солженицын раньше всей демпрессы осознал, что полной свободы слова ему не дадут, а рано или поздно вовсе «отключат микрофон».
Официальной Москве с лихвой хватило двух месяцев, чтобы ещё до встречи на Ярославском вокзале понять — управы на Солженицына нет и приручить его не удастся, он не человек «команды», никуда не впишется и останется самим собой, то есть фигурой крайне неудобной для всех партий и сил. «Для камарильи в коридорах власти, — напишут вскоре “Куранты”, — это кошмар: человек, который не пьёт, не бреется да ещё говорит такие опасные вещи: “Бюрократический аппарат коррумпирован, невозможно, чтобы в этом не участвовали некоторые министры. Мы должны от этого освободиться”. Или: “Выборы по партийным спискам — это обман; избиратель покупает кота в мешке, не знает, за кого голосует”. И ещё: “Власть не может уклоняться от выборов, как бы ей этого ни хотелось”» (а власть уже искала способы продлить себе сроки и полномочия). Солженицын становился ко всему прочему ещё и опасной помехой. Может быть, поэтому встречать писателя не пришёл никто из правительства; поговаривали даже, что Лужков явился сюда по собственному почину, а вовсе не по поручению президента. А люди, близкие к власти, торопились объявить этого ужасногоСолженицына «страшно далёким от политики»: этот человек 20 лет находился далеко от родины и едва ли может понять, что здесь происходит».
…Когда «Икарус» с Солженицыными медленно двинулся от вокзала, раздались аплодисменты: встреча народа и писателя состоялась. Толпа быстро таяла, лишь напоследок некий пожилой гражданин прочёл группе товарищей свои стихи: «Солженицыну спасибо — / Наши муки описал / И фашистский ГУЛАГ красный / Всему свету показал». Вскоре на площади остался один неподвижный гранитный Ленин — он тоже оказался в числе встречающих и теперь не знал, как отнестись ко всему увиденному и услышанному. А ушлые репортёры, опережая автобус, перебрались на Плющиху, к недавно выстроенной кирпичной башне в 14 этажей по 1-му Труженикову переулку: здесь, на 12-м этаже, была квартира писателя, сюда и должен был подъехать «Икарус».
Вернулись, пропутешествовав из Москвы в Цюрих, из Цюриха в Вермонт, из Вермонта обратно в Москву — старая пишущая машинка Солженицына, его письменный стол и ещё одна большая столешница. Приехали сотни коробок с книгами и бумагами. Подмосковный дом в Троице-Лыково, куда должен был переместиться архив, и личный, и общественный (мемуары первой и второй русской эмиграции, свидетелей «страшных лет России»), стоял недостроенный, в нём нельзя было ни жить, ни размещать бумаги. Проектировщиками и строителями были допущены серьёзные ошибки: текла крыша, отсутствовали вентиляционные каналы в стенах и гидроизоляция в подвале. Судьба дома была пока неясна, предстояли малоприятные хлопоты, чтобы сделать его сухим, тёплым, пригодным для хранения архива и проживания в зимнее время.
В первый же день на городской квартире Солженицыных собрались семья, близкие друзья. Сюда, как и на адрес Русского общественного фонда, пришла огромная почта, и первые дни в Москве проходили в разборке бумаг, а также записей, сделанных во время поездки по России. Стараниями Н. Д., сильно сократившей своё путешествие, в квартире на Плющихе уже имелось всё необходимое — собраны стеллажи, куплена мебель, тоже сборная (газеты, понятно, сочиняли завистливый вздор, будто Солженицыны окружили себя шикарным антиквариатом). 24 июля сюда пожаловала программа «Итоги», и её ведущий призывал писателя воздерживаться от резкостей в публичных выступлениях, с осторожностью пользоваться такими, например, словечками, как «прихватизация», помнить о врачебном долге: «Не навреди!» На вопрос, с кем из политиков он хочет встретиться, А. И. ответил: «Я не ставлю себе никаких преград, чтобы отказываться с кем-то говорить, от Владивостока такого отказа ни для кого не было».
Главная телепрограмма «эллипсоида» вынуждена была признать факт: чудо возвращения Солженицына на родину — огромное событие, а не частный случай: «В Москву вернулся, наверное, один из самых великих изгнанников нашего века, быть может, единственный духовный авторитет в России, общепризнанный народом». В мучительный момент истории, когда отъезды из России становились всё чаще, когда многие светлые умы упорно искали способ зацепиться за Европу или Америку, Солженицын возвратился, чтобы разделить судьбу соотечественников, а главное, создал прецедент — и стал поперёк преобладающей тенденции. В российской глубинке, где никто не верил в демократические перемены — ведь на местах во власти оставались всё те же люди, изменились только их звания, — явление Солженицына и прямой разговор с ним и стали первым знаком изменений: люди верили ему, поскольку он не только призывал к борьбе, но и боролся сам. Он ступил на московскую землю не через Шереметьево — символ «отлётов», — а через бескрайние пространства, ставшие братской могилой жертв ГУЛАГа, через святую землю мучеников. Не собираясь стать политиком, он не искал популярности, так что, говоря о прихватизацииили дерьмократах, лишь отдавал должное острому народному уму и чувству языка. Его пафос был не только в страстной критике режима — он звал людей побороть уныние и отчаяние, приниматься за работу, чтобы восстановить разорённую страну и не дать себя снова обмануть. «Это, без всякого сомнения, историческое событие, прекрасная история человеческого духа, ведомого Духом Божьим», — писало французское христианское издание. «Теперь он с нами. А вот с ним ли мы? Воспримем ли мы его мудрость? Доверимся ли его опыту? Нравственному чутью?» — вопрошали российские газеты, пытаясь тоже быть серьёзными.
25 июля Солженицын вместе с женой, тёщей Катенькой, Ермолаем, Игнатом (из членов семьи не было только Степана, уехавшего на летнюю университетскую практику) и съёмочной группой Би-Би-Си пришёл в легендарную квартиру в Козицком переулке. Зайдя в подъезд, замедлил шаг, неспешно поднялся по лестнице, где была памятна каждая ступенька (и где в прежние времена обычно дежурили «топтуны»). Из квадратной прихожей, куда двадцать лет, пять месяцев и тринадцать дней назад позвонили в дверь, потом ворвались, сломав замок, восемь оперативников, А. И. завернул направо в узкий коридорчик, который вёл в его рабочий кабинет.
«У всех было приподнятое настроение. Все осматривались, вспоминали», — рассказывала (2007) М. Уразова, бессменный (с 1990) секретарь Литературного представительства, встречавшая в тот день хозяев и гостей. Возвращение изгнанников получало здесь законченное выражение.
Ещё летом 1992 года, в свой первый приезд, Н. Д. Солженицына зарегистрировала Русский общественный фонд в Министерстве юстиции (свидетельство о регистрации от 22 июня). Через месяц, 21 июля, мэр столицы Лужков подписал Постановление правительства Москвы о передаче квартиры «в полное хозяйственное ведение». Той же осенью была составлена проектно-сметная документация, весной начался ремонт, продлившийся полгода. В октябре 1993-го, по мере готовности помещений, туда постепенно перебралось Представительство. Солженицыны вернулись к себе— и к счастью, этатерритория не стала пепелищем, хотя за двадцать лет случилось немало тяжёлых потерь.
Теперь можно было начинать отсчёт будущего на родине.
Глава 2. В стране и в «эллипсоиде»: речь как меч
Возвращение Солженицына на родину, всколыхнувшее и провинцию, и столицу, какими бы лозунгами и плакатами они ни защищались от писателя или защищали его, писателя, породило в обществе множество вопросов. Первейший из них — в какую страну
онвернулся? В СССР образца 1974 года, откуда его подло и трусливо вышвырнули, предварительно обложив доносами, затравив слежкой и угрозами? В «Россию, которую мы потеряли», ностальгический идеал 1913 года? В демократическую страну («открытое общество»), какой она провозглашалась властями (иначе зачем было городить перестройку, устраивать путчи, стрелять по парламенту)? В Россию эпохи политического карнавала, интеллигентской эйфории, фантастических прожектов, стотысячных митингов в Лужниках («Президент — Ельцин, генеральный прокурор — Гдлян!»), гуманитарной помощи из Европы, тут же попадавшей к спекулянтам, то есть в 1989 – 1990 годы? В ту Россию, для которой А. И. и писал своё «Обустройство»? Кажется, нет. Он приехал к началу нового грозного времени.
1994 год наступал как тяжёлое похмелье, а впереди, совсем близко, маячила 1 чеченская война — бесславный итог «демократических» реформ, чреватых грабежами и мятежами. 1993-й завершился выборами в Думу — 1994-й был первым годом, когда Россия жила по новой Конституции, когда президент победил всех своих врагов, и ему уже не мешал Верховный совет. Но счастья не было: началась позорная приватизация с приснопамятными ваучерами — процесс, породивший олигархию, финансовые пирамиды, залоговые аукционы, жуликов особо крупных и неслыханно крупных размеров, захваты и переделы собственности, заказные убийства и прочие отличительные признаки дикого капитализма. То есть процесс, который подтолкнёт страну к бездне, а Солженицына, способного видеть дальше и глубже, заставит написать книгу «Россия в обвале».
1994 год уже давал возможность судить о точности прогнозов Солженицына, высказанных в «Обустройстве». Кто только не клеймил писателя в 1990-м за его вольнодумство в обращении с географической картой СССР: взял, дескать, и отдал прибалтийские, закавказские, среднеазиатские республики и Молдавию в придачу, выделил их из империи, так как «нет у нас сил на окраины». Критики Солженицына не хотели считаться с тем, что вопрос отделения Украины был обусловлен не личным желанием писателя, а объективными процессами, от него не зависящими. Вермонтский отшельник, мечтатель и утопист, ретроград и традиционалист Солженицын, каким его представляла демократическая печать в 1990 году, смог дать более точный диагноз состояния страны на текущий момент и прогноз на её ближайшее будущее, чем его политические оппоненты.
Россия в 1994-м уже пережила ту фазу развития, которая была обозначена в «Обустройстве» как «Ближайшее», и приблизилась к рубежу, названному «Подальше вперёд». То обстоятельство, что нигде в мире так буквально не работает положение о пророках в своём отечестве, как в России, требовало, кажется, примириться с глухотой и слепотой общества в 1990-м. Но и общество образца 1994-го делало выводы, учась только на своих ошибках — оно выходило из эпохи политического запоя, протрезвев, набив оскомину, получив изрядную дозу отвращения к партийной риторике, депутатскому вранью и высокомерию, корысти и алчности. Понятия «демократия» и «либерализм» становились синонимами лжи и наживы, так что отождествлять себя с ними порядочному человеку было (в который уже раз за русскую историю!) вполне противно. Солженицын вернулся в страну и ситуацию, куда более сложную, болезненную и драматическую, чем все перестроечные и постперестроечные моменты до того: идеалы либерализма были непоправимо изгажены, эйфория свободы бездарно растрачена, завоевания гласности обращены во зло для большинства народа.
Летом 1994 года Международный институт социальных исследований «ГФК—Россия» провёл опрос населения европейской части страны об отношении к общественно-политической элите: кому из писателей, политиков, учёных, артистов вы полностью доверяете? Солженицын, только что вернувшийся в Россию, изгнанник, которого здешние политики упорно называли эмигрантом, вышел на первое место, далеко опередив лидеров депутатских фракций, не говоря уже об официальных писателях. Те, ничего не стыдясь, на глазах всероссийского читателя или дрались за собственность бывшего Союза писателей СССР, то есть за дачи, Дома творчества, толстые журналы, или боролись за места в парламенте и в президентской команде, в составе которой выезжали за границу «читать лекции» ( ихтак и называли: «президентские писатели»).
После двухмесячного путешествия по стране, пробыв дома пять недель, Солженицын вместе с женой отправился на юг России — туда, где пролегали тропы его судьбы. Встречаясь с земляками, А. И., как и во всём своём длинном русском путешествии, «секретарствовал», то есть слушал людей и записывал их вопросы. «Я сейчас объезжаю страну, чтобы лучше понять её общие и местные проблемы, потому прошу вас говорить о вопросах не личного, но общего значения, имеющих интерес для всей России». С такими словами обратился он 24 сентября к ставропольцам, собравшимся во Дворце профсоюзов и спорта: зал, переполненный от партера до балконов, стоя, овацией приветствовал писателя. В своих выступлениях люди (и здесь, и во всех других местах) были справедливы и пристрастны, добры и гневны, впадали в крайности, выкрикивали свои боли и заботы, но сквозь гримасу обиды и унижения проступало истинное лицо страны. И Солженицын говорил: «Если завтра над Россией нависнет угроза, люди пойдут защищать не свободный рынок, а Отечество. Патриотизм — это честное отношение к своей стране, без приукрашивания недостатков, без умаления достоинств, без пресмыкательства перед властями».
1994 год наступал как тяжёлое похмелье, а впереди, совсем близко, маячила 1 чеченская война — бесславный итог «демократических» реформ, чреватых грабежами и мятежами. 1993-й завершился выборами в Думу — 1994-й был первым годом, когда Россия жила по новой Конституции, когда президент победил всех своих врагов, и ему уже не мешал Верховный совет. Но счастья не было: началась позорная приватизация с приснопамятными ваучерами — процесс, породивший олигархию, финансовые пирамиды, залоговые аукционы, жуликов особо крупных и неслыханно крупных размеров, захваты и переделы собственности, заказные убийства и прочие отличительные признаки дикого капитализма. То есть процесс, который подтолкнёт страну к бездне, а Солженицына, способного видеть дальше и глубже, заставит написать книгу «Россия в обвале».
1994 год уже давал возможность судить о точности прогнозов Солженицына, высказанных в «Обустройстве». Кто только не клеймил писателя в 1990-м за его вольнодумство в обращении с географической картой СССР: взял, дескать, и отдал прибалтийские, закавказские, среднеазиатские республики и Молдавию в придачу, выделил их из империи, так как «нет у нас сил на окраины». Критики Солженицына не хотели считаться с тем, что вопрос отделения Украины был обусловлен не личным желанием писателя, а объективными процессами, от него не зависящими. Вермонтский отшельник, мечтатель и утопист, ретроград и традиционалист Солженицын, каким его представляла демократическая печать в 1990 году, смог дать более точный диагноз состояния страны на текущий момент и прогноз на её ближайшее будущее, чем его политические оппоненты.
Россия в 1994-м уже пережила ту фазу развития, которая была обозначена в «Обустройстве» как «Ближайшее», и приблизилась к рубежу, названному «Подальше вперёд». То обстоятельство, что нигде в мире так буквально не работает положение о пророках в своём отечестве, как в России, требовало, кажется, примириться с глухотой и слепотой общества в 1990-м. Но и общество образца 1994-го делало выводы, учась только на своих ошибках — оно выходило из эпохи политического запоя, протрезвев, набив оскомину, получив изрядную дозу отвращения к партийной риторике, депутатскому вранью и высокомерию, корысти и алчности. Понятия «демократия» и «либерализм» становились синонимами лжи и наживы, так что отождествлять себя с ними порядочному человеку было (в который уже раз за русскую историю!) вполне противно. Солженицын вернулся в страну и ситуацию, куда более сложную, болезненную и драматическую, чем все перестроечные и постперестроечные моменты до того: идеалы либерализма были непоправимо изгажены, эйфория свободы бездарно растрачена, завоевания гласности обращены во зло для большинства народа.
Летом 1994 года Международный институт социальных исследований «ГФК—Россия» провёл опрос населения европейской части страны об отношении к общественно-политической элите: кому из писателей, политиков, учёных, артистов вы полностью доверяете? Солженицын, только что вернувшийся в Россию, изгнанник, которого здешние политики упорно называли эмигрантом, вышел на первое место, далеко опередив лидеров депутатских фракций, не говоря уже об официальных писателях. Те, ничего не стыдясь, на глазах всероссийского читателя или дрались за собственность бывшего Союза писателей СССР, то есть за дачи, Дома творчества, толстые журналы, или боролись за места в парламенте и в президентской команде, в составе которой выезжали за границу «читать лекции» ( ихтак и называли: «президентские писатели»).
После двухмесячного путешествия по стране, пробыв дома пять недель, Солженицын вместе с женой отправился на юг России — туда, где пролегали тропы его судьбы. Встречаясь с земляками, А. И., как и во всём своём длинном русском путешествии, «секретарствовал», то есть слушал людей и записывал их вопросы. «Я сейчас объезжаю страну, чтобы лучше понять её общие и местные проблемы, потому прошу вас говорить о вопросах не личного, но общего значения, имеющих интерес для всей России». С такими словами обратился он 24 сентября к ставропольцам, собравшимся во Дворце профсоюзов и спорта: зал, переполненный от партера до балконов, стоя, овацией приветствовал писателя. В своих выступлениях люди (и здесь, и во всех других местах) были справедливы и пристрастны, добры и гневны, впадали в крайности, выкрикивали свои боли и заботы, но сквозь гримасу обиды и унижения проступало истинное лицо страны. И Солженицын говорил: «Если завтра над Россией нависнет угроза, люди пойдут защищать не свободный рынок, а Отечество. Патриотизм — это честное отношение к своей стране, без приукрашивания недостатков, без умаления достоинств, без пресмыкательства перед властями».