Страница:
дар…» Струве, с которым Шмеман делился сомнениями, отвечал: «Что соблазнов у А. И. — много, я очень чувствую и иногда больно переживаю: соблазн догматизма, авторитаризма, некоторого упрощения и т. д. В творчестве все эти соблазны преодолеваются, снимаются, в жизни они неизбежны. Это обратная сторона его силы…» Шмеман прекрасно знал настроения Третьей эмиграции; тесно общался и был дружен со многими. «Они не понимают или не хотят понять, что А. И. — явление мировое, первый русский человек после смерти Толстого, дошедший до сознания десятков миллионов. Чту рядом с этим фактом реплики или ещё какие-нибудь писульки, в которых А. И. не сумел обуздать силу? А они об этом всерьёз».
Но и сам Шмеман склонялся говорить о соответствии эмпирического облика Солженицына его историческому значению в терминах почти страдальческих: в статьях А. И., помещённых в сборнике «Из-под глыб», Шмемана волнует, что автор «бьёт наотмашь со священным гневом», «оскорбляет направо и налево» и, значит, быть грозе. «Огромная, неудобоваримая правда Солженицына. Тут, действительно, “ничего не поделаешь”», — замечал Шмеман, а Третьиуже были «смертельно, кровно» обижены на Солженицына. Отец Александр предвидит: «То ли ещё будет, когда они прочтут “Образованщину”!» В Париже новая русская эмиграция была «буквально накалена» против Солженицына и торопилась сказать о том Шмеману. «Опять моя вечная трудность: вполне понимаю и их, и его и не хочу выбирать, ибо для меня это — невыбор».
…Знакомство с неповторимым городом, его набережными, бульварами, картинными галереями — было по Алиной части. А. И. ставил себе цель деловую, «революционную»: Париж белой эмиграции, которая билась за Россию и отступила с боями. В мансардный номер гостиницы в Латинском квартале на улице Жакоб приходили старики, бывшие офицеры; с сыном Столыпина, Аркадием Петровичем, А. И. обсуждал будущую главу «Колеса» о его отце. Прогулку с отцом Александром по Парижу А. И. назовёт лучшим своим днём в Париже — они побывали во многих исторических местах города, на его войнах и революциях. Долго бродили по кладбищу Сен-Женевьев-де-Буа, А. И. волновался, записывал имена, надписи. «Ведь это — всё отцы мои, его поколение!.. Там погибшее под сталинскими глыбами, и вот — здесь — в изгнании!»
Никита Струве показал русскую типографию Лифаря, где печатались «Август» и «Архипелаг». А. И. был поражён, увидев, что страшно тайнаятипография, какой она виделась из Москвы, была открытым двором и амбаром, куда каждый мог войти без спросу и без пропуска. Прояснились и порядки в самой «ИМКА»: Струве, профессор Парижского университета, не занимал в ней на тот момент никакого поста, а был душой издательства на бесплатной основе; штат не содержал ни одного редактора, ни одного постоянного корректора, издательская политика была не совсем внятная. Договоры, заключённые заочно, оказались крайне запутаны. А если прибавить к этому общую картину доверенных адвокату Хеебу издательских дел (полный развал нарисовался осенью 1974-го), можно понять, почему так напряжён был А. И. в новогоднюю ночь в Париже, в русском ресторане у Доминика на Монпарнасе, где с четой Струве и четой Шмеманов были и они с Алей. «Чувствуется наличие драмы… Солженицын мрачен как туча…» — записал в тот день отец Александр. А. И. вспоминал ту ночь иначе: «Сидела там состоятельная публика, чужая России, а старый русский официант, высокий статный мужчина, наверно бывший офицер, в полночь надел для смеха публики дурацкий колпак и пытался смешить, едва ли не кукарекал. Сердце разрывалась от такой весёлой встречи».
«Хищники и лопухи» — так аттестуется в «Зёрнышке» издательский мир Запада, который из Москвы виделся в розовом свете. Теперь наступало отрезвление: найти в свободном мире руки честныеи верныеокажется непростой задачей. «Мы — бились насмерть, мы изнемогали под каменным истуканом Советов, с Запада нам нёсся слитный шум одобрения мне, — и оттуда же тянулись ухватчивые руки, как бы от книг моих и имени поживиться, а там пропади и книги эти, и весь наш бой». И все же именно Франция, закрытая по языку для жительства, станет, как убедится вскоре А. И., приехав в Париж в апреле 1975-го по случаю выхода «Телёнка», страной, где все его книги будут прекрасно переводиться, выходить вовремя и работать в полную силу. Струве привезёт в Цюрих умных и душевных издателей Поля Фламана и Клода Дюрана, которые возьмут на своё издательство («Сёй», то есть «Порог») международную защиту авторских прав. «Только с того момента, с декабря 1974, мои добрые ангелы Фламан и Дюран постепенно, год от году, разобрали и уладили мои многолетне запутанные издательские дела».
Фламан и Дюран стали для А. И. гидами в мире французской печати. Выступление в телевизионной программе «Апостроф» (11 апреля 1975 года), с участием известных литературных критиков стало и знакомством с литературным Парижем, и, отчасти, прощанием с Европой. «В ходе этой передачи Солженицын выступил с махровых антисоветских позиций», — заезженно докладывал Андропов. Но Франция, смотревшая передачу, получила ошеломляющее впечатление. «Я не знаю ни одного француза, кто не был бы раздавлен величием Солженицына. И я полагаю, что вопреки всему, миллионы телезрителей восприняли его слово, слово любви, веры, надежды, освещавшее лицо и взгляд его и его самого» — писал в «Фигаро» Раймон Арон, известный интеллектуал и публицист.
…За пять зимних недель в Штерненберге были закончены все цюрихские ленинские главы — А. И. радостно убеждался, что смог преодолеть опасный, огромный по времени отрыв от «Р-17». «В горном домике в Sternenberg'e, — записывал он, — на деревянную стенку навесил несколько портретов Ильича, чтоб обозримее видеть сразу всё при работе, схватывать нужные черты, а получилось — как в сельской избе-читальне, потеха. Но вот третий день изо всех портретов выделяется одна потрясающая фотография: сколько зла, проницательности и силы. Видит мой замысел — и не может (не может ли?) ему помешать. Посмертная пытка ему — а мне земное соревнование».
И ещё одно впечатление (А. И. с друзьями отмечал окончание работы в ресторанчике): «Поднимаю глаза: на близкой низкой стене прямо против меня — портрет Ленина! — да какой: тот, мой избранный для книги, — самый страшный и выразительный, где он и дьявольски умён и безмерно зол и приговорённый преступник. Три недели он висел у меня на стене в горах, с ненавистью и страхом следил за моей работой. И вот — здесь, разве не символ?..»
Завершение ленинских глав ощущалось как взятие хорошо оснащённой крепости. А. И. таки заставил своего инфернального героя быть свидетелем торжества над ним самим. Первый разв жизни работа вырвалась из подполья: писатель заканчивал её без оглядки на конспирацию.
Освобождение!
[111].
Но и сам Шмеман склонялся говорить о соответствии эмпирического облика Солженицына его историческому значению в терминах почти страдальческих: в статьях А. И., помещённых в сборнике «Из-под глыб», Шмемана волнует, что автор «бьёт наотмашь со священным гневом», «оскорбляет направо и налево» и, значит, быть грозе. «Огромная, неудобоваримая правда Солженицына. Тут, действительно, “ничего не поделаешь”», — замечал Шмеман, а Третьиуже были «смертельно, кровно» обижены на Солженицына. Отец Александр предвидит: «То ли ещё будет, когда они прочтут “Образованщину”!» В Париже новая русская эмиграция была «буквально накалена» против Солженицына и торопилась сказать о том Шмеману. «Опять моя вечная трудность: вполне понимаю и их, и его и не хочу выбирать, ибо для меня это — невыбор».
…Знакомство с неповторимым городом, его набережными, бульварами, картинными галереями — было по Алиной части. А. И. ставил себе цель деловую, «революционную»: Париж белой эмиграции, которая билась за Россию и отступила с боями. В мансардный номер гостиницы в Латинском квартале на улице Жакоб приходили старики, бывшие офицеры; с сыном Столыпина, Аркадием Петровичем, А. И. обсуждал будущую главу «Колеса» о его отце. Прогулку с отцом Александром по Парижу А. И. назовёт лучшим своим днём в Париже — они побывали во многих исторических местах города, на его войнах и революциях. Долго бродили по кладбищу Сен-Женевьев-де-Буа, А. И. волновался, записывал имена, надписи. «Ведь это — всё отцы мои, его поколение!.. Там погибшее под сталинскими глыбами, и вот — здесь — в изгнании!»
Никита Струве показал русскую типографию Лифаря, где печатались «Август» и «Архипелаг». А. И. был поражён, увидев, что страшно тайнаятипография, какой она виделась из Москвы, была открытым двором и амбаром, куда каждый мог войти без спросу и без пропуска. Прояснились и порядки в самой «ИМКА»: Струве, профессор Парижского университета, не занимал в ней на тот момент никакого поста, а был душой издательства на бесплатной основе; штат не содержал ни одного редактора, ни одного постоянного корректора, издательская политика была не совсем внятная. Договоры, заключённые заочно, оказались крайне запутаны. А если прибавить к этому общую картину доверенных адвокату Хеебу издательских дел (полный развал нарисовался осенью 1974-го), можно понять, почему так напряжён был А. И. в новогоднюю ночь в Париже, в русском ресторане у Доминика на Монпарнасе, где с четой Струве и четой Шмеманов были и они с Алей. «Чувствуется наличие драмы… Солженицын мрачен как туча…» — записал в тот день отец Александр. А. И. вспоминал ту ночь иначе: «Сидела там состоятельная публика, чужая России, а старый русский официант, высокий статный мужчина, наверно бывший офицер, в полночь надел для смеха публики дурацкий колпак и пытался смешить, едва ли не кукарекал. Сердце разрывалась от такой весёлой встречи».
«Хищники и лопухи» — так аттестуется в «Зёрнышке» издательский мир Запада, который из Москвы виделся в розовом свете. Теперь наступало отрезвление: найти в свободном мире руки честныеи верныеокажется непростой задачей. «Мы — бились насмерть, мы изнемогали под каменным истуканом Советов, с Запада нам нёсся слитный шум одобрения мне, — и оттуда же тянулись ухватчивые руки, как бы от книг моих и имени поживиться, а там пропади и книги эти, и весь наш бой». И все же именно Франция, закрытая по языку для жительства, станет, как убедится вскоре А. И., приехав в Париж в апреле 1975-го по случаю выхода «Телёнка», страной, где все его книги будут прекрасно переводиться, выходить вовремя и работать в полную силу. Струве привезёт в Цюрих умных и душевных издателей Поля Фламана и Клода Дюрана, которые возьмут на своё издательство («Сёй», то есть «Порог») международную защиту авторских прав. «Только с того момента, с декабря 1974, мои добрые ангелы Фламан и Дюран постепенно, год от году, разобрали и уладили мои многолетне запутанные издательские дела».
Фламан и Дюран стали для А. И. гидами в мире французской печати. Выступление в телевизионной программе «Апостроф» (11 апреля 1975 года), с участием известных литературных критиков стало и знакомством с литературным Парижем, и, отчасти, прощанием с Европой. «В ходе этой передачи Солженицын выступил с махровых антисоветских позиций», — заезженно докладывал Андропов. Но Франция, смотревшая передачу, получила ошеломляющее впечатление. «Я не знаю ни одного француза, кто не был бы раздавлен величием Солженицына. И я полагаю, что вопреки всему, миллионы телезрителей восприняли его слово, слово любви, веры, надежды, освещавшее лицо и взгляд его и его самого» — писал в «Фигаро» Раймон Арон, известный интеллектуал и публицист.
…За пять зимних недель в Штерненберге были закончены все цюрихские ленинские главы — А. И. радостно убеждался, что смог преодолеть опасный, огромный по времени отрыв от «Р-17». «В горном домике в Sternenberg'e, — записывал он, — на деревянную стенку навесил несколько портретов Ильича, чтоб обозримее видеть сразу всё при работе, схватывать нужные черты, а получилось — как в сельской избе-читальне, потеха. Но вот третий день изо всех портретов выделяется одна потрясающая фотография: сколько зла, проницательности и силы. Видит мой замысел — и не может (не может ли?) ему помешать. Посмертная пытка ему — а мне земное соревнование».
И ещё одно впечатление (А. И. с друзьями отмечал окончание работы в ресторанчике): «Поднимаю глаза: на близкой низкой стене прямо против меня — портрет Ленина! — да какой: тот, мой избранный для книги, — самый страшный и выразительный, где он и дьявольски умён и безмерно зол и приговорённый преступник. Три недели он висел у меня на стене в горах, с ненавистью и страхом следил за моей работой. И вот — здесь, разве не символ?..»
Завершение ленинских глав ощущалось как взятие хорошо оснащённой крепости. А. И. таки заставил своего инфернального героя быть свидетелем торжества над ним самим. Первый разв жизни работа вырвалась из подполья: писатель заканчивал её без оглядки на конспирацию.
Освобождение!