1984 год принес немало печального. Узналось, что ещё в 1976-м умерла Е. А. Зубова, а в 1980-м и Николай Иванович. Потерь вообще было много: в 1981-м не стало Угримова, ещё одного друга и соратника. В конце августа скончалась бесценная Ева— Н. И. Столярова. Болезнь скрутила её за неделю, перед смертью она ещё успела передать для вермонтцев, что тучи сгущаются. Друзья вовремя успели забрать из её квартиры всё, связанное с работой Фонда. С 1975 года до своего последнего дня она осуществляла конспиративные операции, на ней держался тайный почтовый канал «Вермонт–Москва». А. И. скажет в «Телёнке»: «Вряд ли без её смелости и находчивости могли бы наладить такую полнокровную артерию… ГБ изо всех сил следило за ней — а всё никак не поймало…» Она ушла от них — ускользнула неуловимо, и только «с поздним оскалом лязгали о ней в газетах». «Смерть Наталья Ивановны значит слишком много для нас с Саней. Никого ближе неё у нас в России не осталось… Самая горькая и саднящая боль», — писала и Н. Д.; 3 сентября о. Андрей отслужил панихиду в домовой церкви вермонтского дома; собрав детей, Аля читала вслух главу из «Невидимок» о Столяровой и Угримове. 4-го её хоронили в Москве. «Наверное, наши все собрались, — как там ни тяжко, но они вместе, а мы — одни».
   От близких друзей «по левой» с большими перерывами доходили письма, «такие важные, дорогие, нужные — воздух, смысл, серьёзность жизни», хоть от них и веяло ледяными сквозняками родины. «Сообщили, что отняли дачу Пастернака, грубо вывезли вещи (силой), при том разбив рояль (на котором Рихтер и Юдина играли траурное, по смерти Б. Л.). Каково Жене сейчас и Алёне, сколько горечи и стыда». «Получили письма от Андрея Кистяковского и Тани Ходорович. Мороз по коже, что делали с Сергеем. Мы оба подавлены, хотя и знали уже. Саня сказал: “Мы затеяли Фонд, мы и ответственны за всё, что случилось с Сергеем”» (Ходоровича в тюремной камере люто избивали, его заместителя Кистяковского таскали на допросы — и Аля вместе с Ермолаем специально ездила в Вашингтон, встречалась с конгрессменами и сенаторами, нашла поддержку, провела многолюдную пресс-конференцию). Или вот политические новости (ноябрь 1984): «Собралось Политбюро, без Воротникова и Горбачёва, “молодых реформистов”, и отменили Пленум ЦК, назначенный на конец ноября (на нём ожидалась борьба за реформы)». И ещё: «Горбачёв в Англии не пошел на могилу Маркса (сенсация). Он всё-таки из молодых, наверное, чует, что этот труп смердит».
   После каждой вести из дома Н. Д. особенно остро ощущала, что они живут « в нигде». Америка и после восьми лет оставалась для них terra incognita. «На этом континенте, — писала она, посетив как-то музей импрессионистов в Вильямстауне, в соседнем штате, — масса замечательного и грандиозного, но нет сокровенного (или нам не открывается; может быть, надо родиться на земле, чтоб чувствовать её душу?)» Единственное место, в котором « нигде» ощущалось менее всего (хотя служба велась по-английски), был приход о. Андрея, воспитанника Шмемана, куда ездили Солженицыны все вермонтские годы. «Хорошо служит о. Андрей. Школа о. Александра: каждое слово должно быть понято священником, и произнесено — понятно молящимся. Ученики о. Александра к тому стремятся в меру сил… Во всём нас Бог покрывает, устраивает, защищает, — даже в многоразъединенной Америке». Самого отца Александра, увы, уже тоже не было; в середине декабря 1983-го, проболев с год, он умер, оставив после себя восемь общих тетрадей, исписанных по-русски, — тот самый Дневник.
   Много лет спустя, вспоминая о встречах Солженицына со Шмеманом, отец Андрей сказал (2007): «Нам с женой посчастливилось быть свидетелями общения двух Александров. Оба несли в себе удивительную гармонию. В присутствии друг друга они ощущали глубину и правильность общей духовной основы, уверенность в единстве, несмотря ни на что. Их личное общение всегда было очень радостным и не просто светлым, а каким-то светящимся. Для о. Александра встреча с А. И. была, вероятно, самой значительной в его жизни. Для него дружба с живым гениальным писателем имела абсолютную ценность. Если же он находил в Солженицыне что-то, что этот абсолют нарушало, это его огорчало. С другой стороны, по словам А. И., он тоже никогда не встречал священника — богослова и проповедника, такого уровня, каким был о. Александр. И он тоже глубоко огорчался, когда Шмеман в чём-то не соответствовал высокому идеалу. На самом деле, эти двое русских людей, хотя и любили Россию каждый по-своему, были объединены этой любовью и, главное, Божьим призванием к исполнению своего дела. Поэтому когда они говорили или писали друг о друге вне контекста личного общения, у них были разногласия, но когда они встречались, то общая радость, наполняющая их, была совершенно очевидна. Тогда главный акцент был на общности их любви и одинакового понимания свободы. Так же, как о. Александр предстоял Богу за других в своём высоком священническом служении, в своём богословском и проповедническом призвании, так и А. И., в своём призвании писателя, предстоит перед Господом за те миллионы погибших и замученных, чьим голосом он стал, чтобы явить их жизнь последующим поколениям. Мне кажется, что именно это особое Божье призвание и предстояние за других и объединило двух Александров, и позволило Шмеману восхищаться Солженицыным как великим христианским писателем».
   …А подростки-солженята, ведомые родителями и отцом Андреем (при церкви открылась и действовала воскресная школа), уже вовсю «богословствовали». «Говорили, — записывала Н. Д., — о горе разделения, черты между жизнью мира и жизнью Церкви в буднях каждого из нас. Какое благословение, что мои бурные и уже входящие в возраст активного скепсиса мальчишки — так открыто и даже ожидательно приняли эту воскресную затею, — и так свободно, готовно говорят о насущном и сокровенном, не пытаясь себя приукрасить. Главная цель и есть — стереть мертвящие грани между “жизнью” и “религией”, узнать ближе тех, кто рядом стоит в храме каждую Литургию, научиться говорить друг с другом, любить и видеть Христа — в другом. Это — прежде всего. Нельзя “спасаться” в вакууме. Чем же спасёшься, если и праведен, но не любишь?» О себе она писала: «Литургия уже давно стала необходимой еженедельной пищей, без которой не хватает сил, иссякает помогающая энергия, — но сейчас эта нужда и связь с буднями (кормящая) стала совсем непреложной и внутренне суровой».
   Сыновья, при всей сложности характеров, несовпадении переходных возрастов и разности интересов, вырастали друзьями и помощниками родителей. Ермолай переводил для отца статьи с английского и набирал их на IBM («молодец мой мальчоночка, — писала в дневнике мать, — только что стебелёчек беленький, — а вот уже 14-летний, крепкий и надежный дружок»). Степа истово печатал отцовы выписки по Далю, был круглым отличником (по результатам всеамериканского теста для шестиклассников вошел в 1% лучших по всей стране). Старательно помогал и Игнат, но был загружен больше братьев: серьёзно учился у лучших фортепианных педагогов, концертировал с оркестрами, о нём писала местная пресса, и Алю приглашали гордиться замечательным сыном. Митя, оставив инженерный факультет Бостонского университета после автоаварии, вышел на самостоятельную дорогу, пробовал себя в документальном кино, потом создал на пару с приятелем небольшую дизайнерскую фирму.
   В ночь под Новый 1985 год Н. Д. записала: «Благодарю Тебя, Господи, за все дары незаслуженные. И прошу ещё: помоги мне войти в тишину, победить празднословие, невозмутимо встречать измены и поношения, научи быть светлой». И тремя неделями раньше, в день рождения А. И.: «Саня, благодарение Богу, встречает свои 66 — в силе, здоровье и с неослабшей внутренней пружиной, и характера, и творчества». Саня той осенью как-то ей сказал: «Давай долго жить. Ещё столько надо сделать. А для того — давай друг друга беречь». В начале 1985-го он принял непростое, но окончательное решение — после «Апреля» остановить «Колесо»: десять томов «Р-17» — это предел (если не запредельно) для читателя. «Всю жизнь я видел перед собой бесконечную, громадную задачу. А решив писать “Апрель” как последний Узел, — как будто увидел впереди стену, достижимый край. Человек не создан для бескрайности. Мне легче и радостней видеть завершение».
   9 февраля 1985-го исполнялось сорокалетие со дня ареста. «40 лет! Подумай!» И, как всегда, роковое для А. И. начало февраля выкинуло чёрную метку: « нигде» показало свои ядовитые клыки (Аля как в воду глядела, поминая на молитве «измены и поношения»). Внезапно американской прессой резко и бурно был атакован «Август» (ещё не вышедший по-английски), причём с той стороны, которая грозила Солженицыну и его семье санкциями США как государства. А. И. часто говорил жене, что никогда не молится, чтобы Господь избавил от клеветы («это — просить слишком невозможного, и в то же время не самого насущного: можно выжить под клеветой и своими силами»). За десять лет изгнания кто только и как только на него не клеветал: бывшие друзья называли его «большевиком навыворот», старые дружбы ревниво и вздорно рушились; «гроссмейстеры злоречия» из Третьихупражнялись в устной пропаганде: «Солженицын — раковая опухоль на русской культуре», «погиб из-за отсутствия критики» (хотя кого же ещё так жестоко били за любой шаг?); «хочет ввести единомыслие», «ненавидит интеллигенцию», «поджигатель войны», «обыкновенный черносотенец: обвиняет евреев, поляков, латышей», «недообразованный патриот», «диктатор, думает только о своей короне». Эту упорную атаку на себя со стороны «плюралистов» А. И. назвал в «Зёрнышке» фантомным страхом за территорию: «не ново, бесплодно, тоскливо».
   Но эмигрантские предостережения о «вреде Солженицына», «страшно-ужасного вождя русского национализма, рвущегося к власти», в конце концов сошлись в едином обвинении (эту карту госбезопасность продвигала на Запад ещё до высылки А. И.) — антисемитизме. Невольной подсказкой (линия террориста Богрова) явилась яркая статья Льва Лосева, американского профессора литературы из ленинградских эмигрантов, об «Августе» («Великолепное будущее России»): «За антисемитское прочтение его книги Солженицын несёт не больше ответственности, чем Шекспир за подобную трактовку “Венецианского купца”». Вслед за статьей Лосев сделал передачу для «Свободы» (программа «С другого берега») — но не дремала пара сверхбдительных сотрудников радио (бывшие совгражане, из Третьих): доложили президенту станции Джеймсу Бакли, что радио поощряет передачи с расистским и антисемитским уклоном. Запись передачи доносители предлагали отправить на суд сенаторам и конгрессменам США [120].
   Атака (все её этапы А. И. опишет в главах «Зёрнышка») очень скоро переключилась со «Свободы» и Лосева на Солженицына и «Август». 4 февраля залп последовал из «Вашингтон пост», влиятельнейшей газеты США: «Роман Солженицына, транслируемый “Голосом Америки”, вызывает тревогу… Части “Августа Четырнадцатого” рассматриваются как прикрыто-антисемитские… Критики романа утверждают, что Солженицын считает еврейское происхождение Богрова ключом, фактически возлагая на евреев ответственность за коммунистическую революцию». Газета густо цитировала профессора истории из Гарварда Р. Пайпса, высмотревшего «скрытые антисемитские намёки» в романе. Цитировалась и статья Н. Подгореца, издателя авторитетного журнала «Комментарии»: «Хотя мы и не находим в книгах Солженицына прямого указания на положительную неприязнь к евреям, мы не находим в них и симпатии. В глубине души ему неприятно, что столько старых большевиков, творцов революции, навлекшей проклятие коммунизма на Россию, были евреями…»
   Как по команде, загрохотало и полыхнуло по всей Америке. «А. И., — записывала Аля, — как всегда, от дурных вестей, лишь твёрже и бодрей. К вечеру даже помолодел на вид, сказал: чувствую, что силы ещё есть и на это. Пусть пробуют». Однако вскоре выяснилось, что атака американской прессы, которую тут же подхватили и Третьи— ещё не вся война. «Времена наступают осадные. Вкруговую. С Нового года идёт в Москве “документальная” пакость — о Сане, Фонде, А. Д. Сахарове с женой: Саня — скупой (свидетельствует Виткевич), а потому деньги в Фонд не мог дать, это конечно, ЦРУ. Какие-то зэки-полицаи на окраине бьют себя в грудь кулаком, что они получают деньги от Фонда и тут же сообщают, сколько душ на их совести. Фото Симоняна, Решетовской — А. И. “всех их посадил”, чтоб сам спастись. 19 февраля этот фильм показали по московскому телевидению».
   Агитационный «документальный» фильм «Заговор против Советского Союза» (впечатления о нём и записала Н. Д. в дневнике), внушал советскому зрителю: Солженицын — агент ЦРУ, Русский Общественный Фонд — структура ЦРУ, помощь политзэкам — враждебная акция на средства ЦРУ. «Две мировые силы — единовременно, сплющивая меня!! Вот это и есть: промеж двух жерновов. Смолоть до конца!» А. И. только удивлялся, как всё повторяется: опять его травят в той стране, где он живет, и опять — за те книги, которые в этой стране никому не доступно прочесть. «И, как и советские нападчики, здешние тоже стягивают любую проблему и мысль — на позорно низкий партийный уровень, на клички, на ярлыки, вот теперь “антисемитизм”, и подыскиваются самые подлые личные обвинения».
   Поражало ещё одно совпадение: здесь, в Америке, так же как в СССР, его тоже провоцировали — дескать, он должен, обязан, согнувшись под тяжестью обвинений, ответить на критику прессе. Но он молчал, пока медиа-оракулы не выговорятся до точки: «Брань в боку не болит, очей не выест. Сдюжаем. Не рассчитали противники, как остойчив мой характер, я — гнаный зверь. Этот шквал я перестаивал спокойно. Период, когда тебя бранят или замалчивают, для творчества самый полезный, меньше ненужных помех. Безо всякого душевного затруднения я входил в эту полосу заплёванности, как при печатании “Ивана Денисовича”, напротив, — в полосу известности».
   Солженицын ясно видел, что жернова заведены надолго и с одной целью. За минувшее десятилетие на родине успело вырасти поколение, бывшее детьми в 1974-м: книг его они не читали, имя было под запретом, и теперь, после полосы молчания, брань обещала заполнить вакуум. А «свободный мир» изумлял убогим уровнем доводов насчёт непрочитанного «Августа»: раз Богров еврей, а смерть Столыпина, им убитого, — несчастье для России, облегчившее революцию, значит, Солженицын обвиняет в революции 1917 года евреев. «В Америке, — записывала Н. Д., — “антисемитизм” — часть политики, и на эту кнопку очень легко нажать. Всегда наготове подлецы — делать это оружием устранения неугодного человека. Что ж, наступают для нас тяжёлые времена. В дальнем плане мы этот бой выиграем, как выигрывает в конце концов правда и чистота, — но по пути может быть много грязи и боли... Если они добьются ярлыка “антисемита” для А. И. сейчас — в будущем, когда книги его будут все переведены, — это обернётся против них же: нельзя заставить всех людей читать ихбезумными глазами, читатели увидят, что и близко нет антисемитизма, а — требуют цензурировать историю… Когда революция была благом и “зарей с Востока” — участие евреев в революции не замалчивалось, а напротив, горделиво отмечалось. Когда революция обернулась ГУЛАГом и стала “зверством” по последствиям, упоминать об участии евреев — стало “антисемитизмом”».
   Она душевно радовалась, когда видела справедливое отношение к А. И. в связи с позорной «кнопкой». Вот узнала, как после поэтического вечера И. Бродский вместе с С. Довлатовым и ещё несколькими эмигрантами и издателями-американцами зашёл в ресторан. «Дяди спрашивают: как понимать весь этот шум вокруг антисемитизма Солженицына, историю с Лосевым? Довлатов: “Я ‘Августа’ не читал, судить не могу” (уж это слава Богу). А Бродский резко возмутился: чушь, бред и стыд — обвинять А. И. в антисемитизме (Я рада, что не отмалчивается, хотя бы на вопрос в упор)». «Аля, — писал А. И. в “Зёрнышке”, — переживала эту безотбойную атаку на нас — остро. В отличие от меня — она чувствовала себя реальной жительницей этой страны, где ей приходилось общаться, сноситься, делать дела общественные и личные, организовывать разные виды защиты распорядителей нашего Фонда в СССР. И ещё больнее: наши дети жили в этой стране как в своей реальной, пока единственной — и сколько лет ещё им тут предстояло, и вся эта брань не могла не стеснить их, озадачить».
   Американские медиа были раскалены: «Растет влияние лагеряСолженицына» («только самого лагерянет», — замечал А. И.); «Банда Солженицына в фаворе у Рейгана», а «демократические группы испытывают недостаток средств»; «Солженицын считает себя некоронованным главой России»; «Растёт антипатия американцев к Солженицыну — пусть едет в Европу». А главное: сенат США начинает расследование; конгресс задумывается.
   В конце марта 1985 года Комитет по иностранным делам Сената США созвал слушания: каким образом радио «Свобода», загипнотизированное Солженицыным, умудрилось использовать американские деньги в пропаганде враждебных Америке взглядов? Чиновники станции оправдывались: как же не допускать Солженицына на передачи, если с него начинаются новости Би-би-си, а его слова печатаются на первых страницах ведущих американских газет? Как не цитировать писателя, критикующего Америку и Запад, если половина политических деятелей США вслед за ним (и безотносительно к нему) тоже критикуют западные демократии? Если мы хотим достойно вести дело, надо дословно цитировать человека такого масштаба, как Солженицын. И ещё: «Если бы президент Рейган был комментатором у нас в эфире, он бы очень часто нарушал наш устав».
   Слушания захлебнулись в ходе первого же дня. Сенаторы не смогли вынести компетентного суждения о нечитанном романе, ориентируясь на донос заинтересованных лиц. Комиссия почувствовала себя неловко — «дела» не оказалось, всё было вздуто и вспенено пристрастными доносителями. Теперь и «Вашингтон пост» признала, что передача на «Свободе» получилась не то чтобы антисемитская (быть может, она была даже исторически верной), но такая, какую иные особо возбудимые и мнительные советские слушатели-евреи могутсчесть антисемитской. Потому — надо усилить контроль, надзор ещё довыхода радиопрограмм в эфир.
   «Да здравствует Предварительная Цензура в Соединённых Штатах!» — едко восклицал А. И. в «Зёрнышке». Тем летом А. И. часто говорил жене, что они — только в начале “тяжёлых времен”: его начнут поносить громче и шире, обложит всё небо, — и возможно, этот лай будет возрастать до его смерти, а Узлы победят лишь в будущем веке. Запад не сможет вынести появления у себя такого крупного историко-литературного и морального явления, как «Колесо», и в Россию Узлы попадут ещё совсем нескоро. «Ну что ж — пожили в славе, поживем и в поношении, для души полезно».
   И вот уже критик Ричард Гренье брался подготовить для «Нью-Йорк таймс» материал и сообщал, что газета намерена опросить двадцать экспертов и составить балансовый отчёт: есть ли в «Августе» антисемитизм. Сам он, прочитав книгу по-французски, антисемитизма не нашёл и потому приглашал Солженицына высказаться, чтобы прекратить дебаты. Чуть позже он напишет А. И.: «Обвинения в антисемитизме, как вы должны понимать, исключительно опасны в этой стране. В Соединённых Штатах есть люди, которые изо всех сил стараются разрушить Вашу репутацию, и они не будут ждать выхода книги по-английски».
   В частном письме к Гренье Солженицын ответил, что считает невозможным для писателя выступать адвокатом собственных произведений, к тому же прежде их публикации. «Что касается ярлыка “антисемитизма”, то это слово, как и другие ярлыки, от необдуманного употребления потеряло точный смысл, и отдельные публицисты и в разные десятилетия понимают под ним разное. Если под этим понимается пристрастное и несправедливое отношение к еврейской нации в целом — то уверенно скажу: “антисемитизма” не только нет и не может быть в моих произведениях, но и ни в какой книге, достойной звания художественной. Подходить к художественному произведению с меркой “антисемитизм” или “не-антисемитизм” есть пошлость, недоразвитие до понимания природы художественного произведения. С такой меркой можно объявить “антисемитом” Шекспира и зачеркнуть его творчество. Однако кажется, “антисемитизмом” начинают произвольно обозначать даже упоминание, что в дореволюционной России существовал и остро стоял еврейский вопрос. Но об этом в то время писали сотни авторов, в том числе и евреев, тогда именно не-упоминание еврейского вопроса считалось проявлением антисемитизма — и недостойно было бы сейчас историку того времени делать вид, что этого вопроса не было».
   Опять приходило на ум тягостное сравнение — СССР и США. «Просто можно ошеломиться, — писал А. И. в дневнике “Колеса”, — как в великой демократической державе повторяются все приёмы тоталитарного СССР: газеты поносят книгу (да всё тот же “Август”!), которая ещё не напечатана, никому не доступна, никто прочесть не может, и лепят на неё политические ярлыки. Даже тут ещё глупей: специальное заседание комиссии Конгресса! — обсуждать якобы “антисемитизм радиостанции Свобода” — а по сути: не антисемитичен ли “Август”! Там — хоть не собирали Верховного Совета. А когда ещё он появится по-английски! И “Нью-Йорк таймс” хочет втянуть меня в защитное интервью: нет, поверьте, он не антисемитичен! Несчастный Столыпин! Смерть его сопровождал торжествующий хор радикалов и ревдемократов при ехидном довольстве правых. Но и через 75 лет запретно написать правду о его смерти. Убивать можно было, а писать об этом не смейте!»
   Солженицын призывал изучать историю, подчиняясь требованию истины, а не оглядываясь на конъюнктуру. «Я развёртываю “Красное Колесо” — трагическую историю, как русские в безумии сами разрушили своё прошлое и своё будущее, а мне швыряют в лицо низкое обвинение в “антисемитизме”, используя его как дубину, низменно подставляют цепь ложных аргументов».
   Гренье, обещая широко цитировать письмо, всё же настаивал на личной встрече, добиваясь интервью, устного высказывания — тогда материал поставят на первую полосу, все прочтут, реабилитация состоится, страсти улягутся: так устроено американское общество, так работает американская пресса. Настаивала и Аля (А. И. считал, что в этот редкий случай ей отказала долгосрочная выдержка): надо отвечать, идти в бой, атаковать. Но ему была непереносима мысль, что он, будто испугавшись, поддастся истерике. «Не хочу принимать “Нью-Йорк таймс” в арбитры. Хотят привести меня к присяге — да ни за что! При первой травле стать перед ними в позу оправдания? — да было бы несмываемое пятно, позорный сгиб. Ни за что». Он отвечал Гренье: «Я вполне сознаю, насколько могут вредить обвинения в антисемитизме в этой стране, и даже допускаю, что мои враги будут сейчас иметь в американской прессе полный и быстрый успех, — но это не касается масштабов истории и масштабов литературы. Выступить в газете непосредственно, чтоб отражать низкие, искусственно созданные обвинения, — я считаю для себя невозможным».
   Только в ноябре 1985-го «Нью-Йорк таймс» напечатала «балансовую» статью Гренье — далеко не на первой странице, в сокращённом виде, с фотографиями «сторон», однако перевес мнений оказался всё же в пользу Солженицына. Было признано, что хотя «Архипелаг» небеспристрастен к соотношению евреев и неевреев, а автор «неосознанно нечувствителен к страданиям евреев», но что антисемитизм его не кровный, не расовый, а на основе религии и культуры — и этим он похож на Достоевского. Умеренная позиция Главной Газеты (Оракула) утихомирила самых неистовых ругателей; вермонтские СМИ перепечатали статью с заголовком «Солженицын отрицает обвинения в антисемитизме», и местные жители (а также одноклассники сыновей) впервые узнали о буре, бушевавшей вокруг соседей из России. Но ещё долго доносилось злостное разноголосое эхо — те, кто уверяет, что Солженицын не антисемит, или крестоносцы, или выкресты, или лизоблюды, или подкупленные…
   Солженицын ни разу не пожалел и, конечно, не раскаялся, что устоял перед Оракулом, не присягнул всесильным американским медиа. Впрочем, ещё раньше, летом 1985-го, он отказался присягнуть и самой Америке. Готовы ли вы с оружием в руках защищать Соединённые Штаты? Носить оружие в интересах Соединённых Штатов безо всякой мысленной отговорки? Такие пункты стояли в тексте присяги и в анкете на получение гражданства. Взрослые обитатели Пяти Ручьёв уже давно имели на него право; американский паспорт был лучшим средством передвижения — до сих пор каждое обращение Али за визой в любое из европейских консульств (поездки по делам Фонда) мгновенно становилось известно всем заинтересованным службам, как и дата выезда, как и пункт назначения. Но Солженицын ни при каких обстоятельствах не был готов с оружием в руках защищать США, то есть фактически воевать против родной страны, и уговорить себя себе — не дал. «Дерёт». «Не по себе». «Заноза». «Клятва — глупому смешна, а умному страшна». «Очень я отяготился. В тупик и мрак врюхался зачем-то сам. Самоубойно». И уже пройдя собеседование в иммиграционной службе Вермонта, просто не явился на процедуру, когда уже был точно назначен день и час, и толпы корреспондентов съехались смотреть, как русский упрямец поднимет руку, клянясь Америке в гражданской верности.