Страница:
В родном Кисловодске (Солженицыны остановились здесь после поездки в Новокубанский район, где когда-то было имение деда Щербака) писатель «разрешил себе посетить места детства». И всё же, гуляя по тихим улочкам, воскрешая в памяти знакомые уголки, молясь на месте разрушенного Пантелеймоновского храма (там, на месте будущей часовни, установили крест), он не изменил традиции и встретился с общественностью. В переполненном зале филармонии его ответы отдавали горечью. «Мне до сих пор задают вопросы, о которых я писал 15, 20 и более лет назад… Разодранная, растерзанная Россия напоминает тонущий корабль, который протекает сразу в 150 дырах, — и не знаешь, какую из них затыкать… Край превратился в пограничную зону, в сплошную горячую точку… Надо выбирать не тех, кто работает на свой карман, а тех, кто понимает власть как служение…»
Отчий край запомнился Солженицыну встречами в Георгиевске, где он долго ходил, разыскивая могилу матери — в 1956-м сам ведь установил крест и табличку, и вот всё затерялось. «Теперь ничего не прочтёшь, не узнаешь, — цитировали “Георгиевские известия” слова писателя. — И такова вся наша русская земля! Сколько затоптано сознательно, сколько по небрежности, сколько по нашей нищете… Везде, везде, не только со мной одним так». Последние приметы стёрлись и на стадионе, где тоже когда-то было кладбище и на нём могила отца. Но давно уже не было ни старой церкви, ни часовенки, откуда выносили гроб, ни ухоженных могил, запомнившихся Сане в бытность, когда его сюда привозила мать. «Всё закатано… Слишком долго мы свою память не хранили, слишком легко всё забыли». И ещё одна остановка — на улице, где почти до самой своей кончины обитала тётя Ира. «Где же вы теперь живёте?» — интересовались соседки-старушки, помнившие родных писателя. «Ещё нигде не живу, езжу по России».
И действительно, его ждало много точек на карте страны. Прежде всего село Саблинское — могила деда, Семёна Солженицына, и встреча с Ксенией Васильевной, двоюродной сестрой. И ещё Ростов-на-Дону, город школьного детства и юности, и Таганрог, и два дня в Воронеже (4 – 5 октября), откуда произошёл род Солженицыных. «Я не раз повторял, и продолжаю повторять: в возрождение России я верю, и произойдёт это тогда, когда сорок самых крупных старинных городов России будут иметь такой же крупный культурный потенциал, как Москва», — сказал он воронежским журналистам. В вестибюле гостиницы «Дон» устроил общественную приёмную, куда несколько часов кряду люди шли с просьбами, бедами, задушевными разговорами, вопросами о политике, о будущем и насущном. И вход на встречу с жителями города категорически потребовал сделать свободным, и снова, как везде, зал был набит битком, и писатель отвечал сразу всем выступившим.
Рязань (6 – 10 октября) венчала его южное путешествие. Приветствие представителя местного казачества «Честь имею!» — было первым, что услышал А. И., ступив на рязанскую землю. Земной поклон главы администрации города, каравай хлеба с солью от девушек в русских национальных костюмах, плотное кольцо встречавших сограждан, громкое «Ура!», вопросы журналистов о чувствах писателя к неласковойРязани. Но А. И. возразил. «Я провёл здесь двенадцать трудолюбивых лет, так что Рязань близкий мне город. Но, конечно, приехал я не только по воспоминаниям, а потому, что продолжаю объезд российских городов, и Рязань — очередной этап». На встрече с интеллигенцией в библиотеке имени М. Горького и с городской общественностью на литфаке педагогического университета Солженицын объяснял, что книг о путешествии писать не собирается — сбор информации о жизни страны и настроениях граждан нужен для предметных разговоров с политиками. За всё время на российской земле он не входил в аудитории с готовыми лекциями. Так было и здесь: «Дайте мне почувствовать атмосферу моей Рязани. Рассказывайте, и я буду откликаться на то, о чём будете говорить вы». Но и воспоминаниям тоже была отдана малая дань — прогулка по улицам города, к храму Спаса-на-Юру, поездка в Солотчу, в Иоанно-Богословский монастырь в селе Пощупово. И конечно, встреча с бывшими коллегами и учениками школы-гимназии № 2, где преподавал А. И. Памятный снимок у крыльца, прогулка по школьному музею с остановкой у посвящённого ему стенда, кабинет физики, фотолаборатория, мемориальная доска на школьном здании [128].
В чём таилась загадка беспрецедентного «объезда русских городов», совершаемого писателем по собственной воле? Ведь над ним не висели ни депутатская необходимость, ни редакционное задание, ни предвыборная обязаловка. Почему к нему ломился народ? Почему, например, зал областного Дворца культуры во Владимире (А. И. посетил город в канун нового учебного года, 1 сентября был в Торфопродукте и на могиле Матрёны) был забит так, что люди еле-еле пробирались к микрофонам? Кажется, больше всего эта загадка волновала именно тех, кто приходил на встречи с ним. Кемон вернулся после изгнания? Ктоон — современный писатель или всё же Мессия? Кемон сам себя осознаёт по возвращении? Чемупосвятит себя — возрождению России? Или снова, как в Вермонте, расставит в своём кабинете длиннющие столы и начнёт разматывать клубок русской истории?
Люди, настроенные слушать его, поражались необычной форме общения — он предлагал говорить им самим, собирал записки, чтобы потом «проработать». Ему, похоже, и в самом деле было до них дело, раз он не торопился начинать с лекций, а слушал — даже тех, кто страдал многословием, скудоумием, косноязычием. Их, каждого по отдельности и всех вместе, такслушали впервые в жизни. И везде зал поначалу терялся, повисало тягостное молчание, затем публика понемногу освобождалась от скованности и тянулась к микрофонам. «Достаточно только увидеть Солженицына, — писала владимирская журналистка, — чтобы понять: мощный старик. От духовной силы, внутренней свободы и независимости этот человек и в семьдесят пять выглядит крепким, сияющим, всемогущим. Наверное, именно так должны выглядеть люди, поправшие смерть, насилие, достигшие пределов человеческого совершенства и получившие право учить людей не от власти, а от собственного опыта жизни, или, может быть, даже… от Бога?» А он, выслушивая на каждой встрече по 15, 20, 30 человек, говорил: «Пока не объеду всю Россию, не стану встречаться ни с кем в столице. Если Москва — сердце России, то провинция, глубинка — её душа». Как же не похожи были эти встречи на модные в годы перестройки поездки «прогрессивных писателей» к простому народу или на «концерты» популярных экономистов в лучших залах столицы…
Только в родном Ростовском университете (20 сентября) Солженицын отступил от принятого правила — и прежде чем дать слово слушателям, выступил с краткой речью. Это происходило в здании, обрубленном бомбой, где до войны был актовый зал несравненной красоты; А. И. проучился здесь пять лет, знал каждую дверь. «Мы жили под страшным, хотя и не всем видимым Колесом, — говорил он студентам, лет на 55 моложе его. — Колесо это, как раз я учился с 36-го по 41-й год, то есть и 37-й, и 38-й год, прошло тогда неумолимо через Ростов. А ещё раньше и хуже того оно прошло в 31-м: на улицах Ростова лежали мёртвые крестьяне. Умершие от голода крестьяне. Кубанский край был весь оцеплен, оцеплена была Украина, со всех сторон. Крестьян не выпускали из своих сёл. Они прорывались в надежде получить кусок хлеба и умирали на улицах города… Через нас катило это невидимое Колесо».
…Учителя, рабочие, учёные, с необыкновенным жаром встречавшие писателя, говорили: теперь сдюжим, ведь у нас есть Солженицын. Именно ему прочили — в случае досрочных выборов — победу в борьбе за пост президента. «Только Солженицын, — полагала депутат Г. Старовойтова, — своим чутьём может помочь определить будущее страны, сформировав патриотическую русскую идею в нешовинистических словах и выражениях». «Аргументы и факты» писали: «Сейчас можно вполне спрогнозировать борьбу за симпатии россиян двух лидеров: президента, избранного народом, и всемирно известного писателя, взявшего на себя роль заступника всех сирых и обездоленных. Борису Ельцину будет очень неудобен Солженицын. Ведь президент не может вторить писателю и сетовать на то, что народ плохо живёт. Ему либо нужно доказывать противоположное, либо менять политику. Но менять её невозможно — у государства нет денег, чтобы жить по Солженицыну. А у Солженицына, в отличие от правительства, никто денег не требует. Солженицыну не надо ни перед кем заискивать, ему ведь некого бояться, авторитет у него планетарного масштаба. Начальников над ним нет и не будет. Он гражданин Земли» [129].
Но Солженицын ощущал себя прежде всего гражданином России, который дал честное слово соотечественникам — рассказать наверху об их бедах. Несколько месяцев в Думе шли споры, приглашать ли колючего возвращенца. Наконец 14 октября на открытии пленарного заседания было сообщено, что Солженицын откликнулся на приглашение и выступит 28-го. Телекамеры зафиксировали событие во всей полноте. «Никто из правительства не пришёл… Депутаты “правящей партии” “Выбор России” его проигнорировали и проголосовали против приглашения писателя в Думу. Егор Гайдар демонстративно нагло вошёл в зал, когда Солженицын уже полчаса как был на думской трибуне» (А. Зубов). «Немало прошло дней, — записывал в дневник И. Дедков (11 ноября 1994 года), — а забыть невозможно. Могли бы ведь и встать, когда Солженицын поднимался на трибуну… Могли бы и отдать должное этому человеку, его писательскому таланту и огромному труду, его духовной стойкости и храбрости, его исторической роли в преобразовании России. Могли бы и встретить его приветственной речью председателя Думы. Но до того, до таких ли тонкостей?.. Встретили жидкими аплодисментами, слушали с кислыми лицами и проводили теми же жидкими хлопками».
Всё так и было. «Он сделал всё, что мог, сделал всё, что обещал, он поднялся на самую высокую в стране трибуну и в полный голос сказал всё, что хотел сказать, сказал на том пределе правды и страсти, на котором говорили Толстой и Золя, но — его не услышали. Не услышали в полупустом, полудремлющем, полухихикающем зале, иногда отвечающем вялыми аплодисментами. Не услышали и за его стенами, в неисчислимых и все разрастающихся ответственных кабинетах. Не захотели услышать», — писал в те дни Р. Киреев. Нигде А. И. не встречал такого демонстративного равнодушия — не к нему, а к тому, о чём шла речь. Нигде во всей России не было такой пассивной, бездарной аудитории. «Чем дольше говорил мастер, тем острее было чувство… разнопланетности выступающего и — зала, и той его части, что хлопала, и той, что кривилась, а большинству было, кажется, попросту безразлично» (Ю. Кублановский).
В каком качестве пригласили Солженицына выступать в Думе? К кому обращался он, понимая, что находится в центре «эллипсоида»? В какую реальность пытался пробиться своей часовой речью? Кого пытался тронуть свидетельством о нищете и бесправии народа, о высокой смертности и моральной задавленности людей, о массе населения, которая находится в шоке от унижения и стыда за своё бессилие? Неужто питал иллюзии относительно «5-й Думы»? («Я, приглашённый выступить в Думе, пошёл туда со всей серьёзностью, как в какую-то, правда, важную инстанцию»). Неужели полагал, будто этимдепутатам можно пронзить сердце известием о вымираниинарода или призывом к его сбережению? Неужели надеялся, что их может хотя бы зацепить тезис о том, что в стране нет демократии, а есть олигархия, то есть власть ограниченного, замкнутого числа персон? Как бы там ни было, речь Солженицына рассеяла все иллюзии, и постыдная правда о « народных избранниках» встала во весь рост: даже не маскируясь, они сидели, отгородившись от оратора общепартийной агрессивно-глумливой гримасой, и потом выдавили из себя опасливые, жалкие хлопки. Спустя четыре года А. И. напишет: «Депутаты, как это запечатлело телевидение — кто разговаривал с соседями, кто печатал на компьютере, кто зевал, кто чуть не спал (Хотели этим выразить насмешку надо мной? — а обсмеивали самих себя)».
Всё время его речи Дума продолжала жить своей отдельной жизнью, мелкой вознёй, перетягиванием преимуществ, поиском того, что можно сразу положить в политический карман. Думцам-законодателям пафос высказываний Солженицына был враждебен заведомо, как не имеющий конкретно-партийной цели. Лексика выступления («ответственность перед страдающим и ожидающим народом», «кто не в отчаянии, тот в апатии»), ключевые сравнения («дореволюционные думцы имели весьма скромное жалованье, не имели ни казённых квартир, ни казённого транспорта, ни череды оплаченных заграничных командировок, ни устройства на летний отдых», «либералы в 1917 году растерялись, многого не смогли, но ни один из министров не был ни взяточник, ни вор») должны были разозлить думцев, испорченных привилегиями. И они не замедлили пойти в наступление.
Нет смысла цитировать политических персон, для которых Солженицын во все времена был агентом ЦРУ и по его указке разваливал СССР. Интересны демократы, борцы с коммунизмом, то есть как будто «свои». Наверное, им хотелось, чтобы с думской трибуны Солженицын разъяснял народу благо шоковой терапии и прославлял приватизаторов (поселился же он на Плющихе в одном доме с иными из них). Но… «как персонаж Солженицын является подобно стихийному бедствию. Словно кошка, которая вдруг выбегает на сцену во время спектакля. Он не вписывается в сюжет, в лучшем случае — маргинал, в худшем — лишний. Потому что он начал играть “не по правилам”» (Г. Заславский). «Я с грустью воспринял выступление Солженицына. Мне было печально видеть, как многие его слова доставляют искреннее удовольствие представителям коммунистической фракции» (Е. Гайдар). «Мы ждали слова громадного писателя. Но Солженицын всё успел узнать, всё понять за несколько месяцев пребывания в своей не своей стране. Всё на уровне корреспондента из районной газеты… Мне плакать хотелось после этого выступления, да и не только мне. Многие из нашей фракции “Выбор России” сидели, опустив глаза — нам было обидно, стыдно, грустно… Мы прощались со своим Солженицыным» (А. Гербер). «Жалко человека, который не осознаёт, что он настолько не соответствует сейчас нашей ситуации, что в итоге оказывается никому не нужен» (А. Нуйкин).
История мстительно повторялась: двадцать лет назад власти сказали — такой писатель нам не нужени выставили его вон. Теперь «Коммерсант», комментируя речь писателя в парламенте, писал: «Избрав именно такой путь общения с верхами, Солженицын невольно поставил себя в положение знатного иностранца». Либеральная пресса называла Солженицына «регентом хора катастрофистов», который хочет того или нет, вторит красно-коричневым. А Э. Лимонов стал упрекать писателя за то, что публикация в США романа«Архипелаг ГУЛАГ» вызвала «всплеск неприязненного отношения американцев к русскому народу и охладила и без того прохладные отношения между СССР и США». С мнением Лимонова охотно соглашались: книги Солженицына были использованы в годы «холодной войны» для создания образа СССР как «империи зла». Поговорка про зеркало и кривую рожу доказывала свою жизненную силу.
И всё же, видя на экране телевизора этихдумцев, читая ихи о нихв прессе, трудно было не вспомнить, как пять лет назад другой зал, другие депутаты реагировали на выступление Сахарова. Казалось, прогресс налицо: Солженицына не затопало, не захлопало вскочившее в едином порыве стадо носорогов. И действительно, в Думе никто вроде не топал. Но как врезались в память эти лица: брезгливые, холодные, каменно-равнодушные, и на всех без исключения — пренебрежительное недоумение и печать превосходства, будто именно этими дано завершить историю, будто именно они— навсегда. Не желая вступать с писателем в живой спор на языке тех ценностей, которые он исповедует, демократическая элита саморазоблачительно повторила сакраментальный вопрос Великого инквизитора: «Зачем ты пришёл нам мешать?»
Тот день закончился в Думе анекдотично. Едва А. И. покинул думские стены (ему не задали ни одного вопроса, не было и тени дискуссии), депутаты занялись отстаиванием своего права ездить и летать за счёт казны не только в свои округа, но и повсюду, даже и целыми фракциями, и почему-то этогоникто из депутатов «Выбора России» не устыдился. В 1994 году в стране не было такой партии, в программе которой сочетались бы патриотизм, национально ориентированное историческое мышление и приверженность демократии; свой политический букет Солженицын явно составил мимо партийной моды. Когда стало понятно, что он не станет «определяться» в узко-политическом смысле, что он вообще чужак, политики махнули на него рукой. Как скажет об этом Ф. Бурлацкий, «в святые места Солженицына не пустили».
Но вся страна увидела, что идти со своей правдой в Думу, к депутатам, не надо: незачем и нечего. Это и был главный итог восхождения на думскую трибуну писателя, пытавшегося докричаться до тугоухой и тупой демократии, воцарившейся в России после 1993 года. «Солженицын несёт весть о России, а она власти не нужна, не нужна Москве и Кремлю» (И. Дедков). Солженицын вернулся в страну, где были сказаны уже все слова, прочитаны все книги, усвоены все истины, приняты внутрь все лекарства. «Перед нами рассыпавшийся, опустевший, нищий словарь — все приличные слова растащили мало приличные люди. Они гремят ими с трибун, как пустыми вёдрами. Но вспомним: настоящий художник только тогда и начинает говорить, когда всё сказано» (Д. Шеваров). Солженицын приехал в страну, элита которой была больна пророкофобией: нет пророков в своём отечестве — и быть не должно; не дадим, не допустим. Между тем парадокс публичных появлений Солженицына, подозреваемого в злостном предсказывании истории (занятие опасное во все времена), заключался в том, что он не поучал, а спрашивал. Хотя где же это видано, чтобы пророки в течение многих недель кочевали по Транссибирской магистрали, расспрашивали простолюдинов об их бедах и записывая то, «о чём надо сказать в Москве»? Где это видано, чтобы пророки, дорвавшись до государственных трибун, и в самом деле зачитывали эти записи?
…Было широко известно о предстоящей встрече Солженицына с Ельциным. Политические наблюдатели гадали, как сложатся отношения между первым писателем России и её первым президентом, который нередко называл себя «хозяином» России. Имелась и предыстория. Письмо писателя к президенту 30 августа 1991 года, после победы над ГКЧП. Звонок Ельцина в Вермонт в июне 1992-го (сорок минут разговора, в котором А. И. «не убедил его ни в чём»). Телеграмма президента в декабре 1993-го, на 75-летие (Солженицын поблагодарил, но и указал на главные язвы: приватизацию в пользу избранных, бесстыдный разграб национального достояния, безнаказанность криминальных шаек). Письмо 26 апреля 1994-го, в котором А. И. сообщал президенту доверительнои личноо маршруте возвращения. В книге «Записки Президента» (1994) Ельцин уже раздражённо писал: «В интервью телекомпании “Останкино” Александр Исаевич Солженицын задал риторический вопрос интервьюеру, зрителям, всему народу, Президенту: “Вы свою мать будете лечить шоковой терапией?” Мать — Россия. Мы — её дети. Лечить шоковой терапией мать действительно жестоко. Не по-сыновьи. Да, в каком-то смысле Россия — мать. Но в то же время Россия — это мы сами. Мы — её плоть и кровь, её люди. А себя я шоковой терапией лечить буду — и лечил не раз. Только так — на слом, на разрыв — порой человек продвигается вперёд, вообще выживает».
Ельцин серьёзно готовился к встрече с писателем. «Борис Николаевич явно нервничал, — вспоминал его пресс-секретарь В. Костиков, — видимо, не совсем понимая, “как себя поставить”. К этому времени у него уже окрепла привычка вести разговор в тональности — “как президент, я...” Его пытались настроить на вельможный лад. Ему говорили: “Ну что Солженицын? Не классик же, не Лев Толстой. К тому же всем уже надоел. Ну, пострадал от тоталитаризма, да, разбирается в истории. Да таких у нас тысячи! А вы, Борис Николаевич — один”. Но Ельцин избрал другой тон. Разговор прошёл просто, откровенно, без сглаживания политических разночтений. Они проговорили четыре часа и даже выпили вместе водки».
Волновалась и оппозиция. В. Максимов, выступавший как жёсткий критик и Ельцина, и Солженицына, писал: «Неужели Солженицын удовольствуется жалкой ролью частного конфидента при пьяном самодуре, сознательно и беспощадно изничтожающем нашу общую родину — Россию? Неужели не выкрикнет в лицо своему кремлёвскому собеседнику и окружающей его алчной банде, да так, чтобы услышал весь мир, то, о чём ещё не смеет или не имеет возможности прокричать сам вконец измордованный ими народ?»
И всё же встречу Солженицына с Ельциным (16 ноября 1994 года) пресса оценила как событие не политическое, а историческое. «На наших глазах, — писала “Комсомольская правда”, — происходит реставрация Слова как глубинной, почти геологической силы. Солженицын пытается повлиять не на Бориса Ельцина, а на ход истории Отечества… То, чем сейчас занимается Солженицын, — это не текущая политика, это текущаяистория, это попытка понять течение истории в его невидимых даже из Кремля глубинах».
Единственным из политиков, кто к миссии Солженицына и его русскому путешествию отнёсся серьезно, был, как ни странно, президент. Его советники настойчиво убеждали воздержаться от встречи, и он, прежде чем принять писателя, долго (дольше, чем Дума) колебался. «Встречей на высшем уровне» назвала пресса переговоры высшего государственного деятеля и её высшего духовного авторитета. «На встрече с президентом Ельциным Солженицын — отмечали “Известия”, — представляет исключительно себя самого, фактически являясь той самой “неоформленной” цивилизованной оппозицией, которая реально влияет на ситуацию в стране силой своего духовного авторитета. По этой причине и в одном лице писатель такого масштаба — не меньшая сила, чем иные многоликие партии и движения». Встреча прошла в формате личном и семейном: с жёнами, но без журналистов; несомненно, Солженицын не смягчал оценок, но несомненно также и то, что президент общался с писателем в иной тональности, чем думцы. «Остро стоял вопрос о том, — сообщала президентская пресс-служба, — каким образом на трудном переходе России от тоталитаризма к демократии и рыночной экономике поддержать достойный уровень жизни народа, сохранить национальное достояние и достоинство России». Записи Солженицына из толстой тетради пошли в ход. Более высокой инстанции в стране не было.
Эффект и смысл его многочисленных встреч с людьми был меж тем шире и значительней, чем только записи в тетради для «ретрансляции» (как насмешливо именовались его выступления в демпрессе). Люди — и те, с кем он общался лично, и те, кто видел и слышал его только по телевидению, — взялись за перо и стали писать ему. Но ведь чтобы сесть за письмо к писателю такого масштаба, нужно, если это не простая просьба, проделать огромную духовную работу, пусть письмо будет состоять из одних вопросов — порой задать вопрос намного труднее, чем дать на него ответ. И такую же работу по чтению и изучению писем проделывал сам Солженицын — его семья малыми силами (сыновья разъехались по учебным заведениям) регистрировала и обрабатывала всю полученную корреспонденцию. «К нам сумками приносят письма, — признавалась в канун Нового 1995 года, первого на родине за 20 лет, жена писателя. — После выступления в Думе был новый всплеск писем. Всё это дает ощущение уместности здесь, среди своих. Это вовсе не патетическое чувство. Но как бы ежедневная награда: вот мы дожили, можем жить здесь. Большая тёплая волна несёт нас и поддерживает…»
С декабря 1994 года А. И. «был допущен» на телевидение. И опять же: готовя цикл выступлений для Останкино, Солженицын, вопреки практике древних пророков, предрекавших народу разные бедствия за грехи, собирал единомышленникови вёл с ними диалог. Среди собеседников были издатель Н. Струве, поэт Ю. Кублановский, депутат В. Лукин, офтальмолог С. Федоров, журналист В. Денисов — Солженицын выступал в роли интервьюера, а не пророка. Тематика встреч определялась двумя соображениями: проблемами, которые волновали писателя, и наличием собеседников, с которыми он готов был эти проблемы обсуждать: религиозно-нравственное состояние российского общества и церковная жизнь в России; интеллигенция и земство; угнетённое национальное чувство, демографическое положение страны. С апреля 1995-го «Встречи с Солженицыным» на канале ОРТ стали выходить в режиме монолога — 15-минутные передачи каждые две недели: получалось по минуте в день.
Отчий край запомнился Солженицыну встречами в Георгиевске, где он долго ходил, разыскивая могилу матери — в 1956-м сам ведь установил крест и табличку, и вот всё затерялось. «Теперь ничего не прочтёшь, не узнаешь, — цитировали “Георгиевские известия” слова писателя. — И такова вся наша русская земля! Сколько затоптано сознательно, сколько по небрежности, сколько по нашей нищете… Везде, везде, не только со мной одним так». Последние приметы стёрлись и на стадионе, где тоже когда-то было кладбище и на нём могила отца. Но давно уже не было ни старой церкви, ни часовенки, откуда выносили гроб, ни ухоженных могил, запомнившихся Сане в бытность, когда его сюда привозила мать. «Всё закатано… Слишком долго мы свою память не хранили, слишком легко всё забыли». И ещё одна остановка — на улице, где почти до самой своей кончины обитала тётя Ира. «Где же вы теперь живёте?» — интересовались соседки-старушки, помнившие родных писателя. «Ещё нигде не живу, езжу по России».
И действительно, его ждало много точек на карте страны. Прежде всего село Саблинское — могила деда, Семёна Солженицына, и встреча с Ксенией Васильевной, двоюродной сестрой. И ещё Ростов-на-Дону, город школьного детства и юности, и Таганрог, и два дня в Воронеже (4 – 5 октября), откуда произошёл род Солженицыных. «Я не раз повторял, и продолжаю повторять: в возрождение России я верю, и произойдёт это тогда, когда сорок самых крупных старинных городов России будут иметь такой же крупный культурный потенциал, как Москва», — сказал он воронежским журналистам. В вестибюле гостиницы «Дон» устроил общественную приёмную, куда несколько часов кряду люди шли с просьбами, бедами, задушевными разговорами, вопросами о политике, о будущем и насущном. И вход на встречу с жителями города категорически потребовал сделать свободным, и снова, как везде, зал был набит битком, и писатель отвечал сразу всем выступившим.
Рязань (6 – 10 октября) венчала его южное путешествие. Приветствие представителя местного казачества «Честь имею!» — было первым, что услышал А. И., ступив на рязанскую землю. Земной поклон главы администрации города, каравай хлеба с солью от девушек в русских национальных костюмах, плотное кольцо встречавших сограждан, громкое «Ура!», вопросы журналистов о чувствах писателя к неласковойРязани. Но А. И. возразил. «Я провёл здесь двенадцать трудолюбивых лет, так что Рязань близкий мне город. Но, конечно, приехал я не только по воспоминаниям, а потому, что продолжаю объезд российских городов, и Рязань — очередной этап». На встрече с интеллигенцией в библиотеке имени М. Горького и с городской общественностью на литфаке педагогического университета Солженицын объяснял, что книг о путешествии писать не собирается — сбор информации о жизни страны и настроениях граждан нужен для предметных разговоров с политиками. За всё время на российской земле он не входил в аудитории с готовыми лекциями. Так было и здесь: «Дайте мне почувствовать атмосферу моей Рязани. Рассказывайте, и я буду откликаться на то, о чём будете говорить вы». Но и воспоминаниям тоже была отдана малая дань — прогулка по улицам города, к храму Спаса-на-Юру, поездка в Солотчу, в Иоанно-Богословский монастырь в селе Пощупово. И конечно, встреча с бывшими коллегами и учениками школы-гимназии № 2, где преподавал А. И. Памятный снимок у крыльца, прогулка по школьному музею с остановкой у посвящённого ему стенда, кабинет физики, фотолаборатория, мемориальная доска на школьном здании [128].
В чём таилась загадка беспрецедентного «объезда русских городов», совершаемого писателем по собственной воле? Ведь над ним не висели ни депутатская необходимость, ни редакционное задание, ни предвыборная обязаловка. Почему к нему ломился народ? Почему, например, зал областного Дворца культуры во Владимире (А. И. посетил город в канун нового учебного года, 1 сентября был в Торфопродукте и на могиле Матрёны) был забит так, что люди еле-еле пробирались к микрофонам? Кажется, больше всего эта загадка волновала именно тех, кто приходил на встречи с ним. Кемон вернулся после изгнания? Ктоон — современный писатель или всё же Мессия? Кемон сам себя осознаёт по возвращении? Чемупосвятит себя — возрождению России? Или снова, как в Вермонте, расставит в своём кабинете длиннющие столы и начнёт разматывать клубок русской истории?
Люди, настроенные слушать его, поражались необычной форме общения — он предлагал говорить им самим, собирал записки, чтобы потом «проработать». Ему, похоже, и в самом деле было до них дело, раз он не торопился начинать с лекций, а слушал — даже тех, кто страдал многословием, скудоумием, косноязычием. Их, каждого по отдельности и всех вместе, такслушали впервые в жизни. И везде зал поначалу терялся, повисало тягостное молчание, затем публика понемногу освобождалась от скованности и тянулась к микрофонам. «Достаточно только увидеть Солженицына, — писала владимирская журналистка, — чтобы понять: мощный старик. От духовной силы, внутренней свободы и независимости этот человек и в семьдесят пять выглядит крепким, сияющим, всемогущим. Наверное, именно так должны выглядеть люди, поправшие смерть, насилие, достигшие пределов человеческого совершенства и получившие право учить людей не от власти, а от собственного опыта жизни, или, может быть, даже… от Бога?» А он, выслушивая на каждой встрече по 15, 20, 30 человек, говорил: «Пока не объеду всю Россию, не стану встречаться ни с кем в столице. Если Москва — сердце России, то провинция, глубинка — её душа». Как же не похожи были эти встречи на модные в годы перестройки поездки «прогрессивных писателей» к простому народу или на «концерты» популярных экономистов в лучших залах столицы…
Только в родном Ростовском университете (20 сентября) Солженицын отступил от принятого правила — и прежде чем дать слово слушателям, выступил с краткой речью. Это происходило в здании, обрубленном бомбой, где до войны был актовый зал несравненной красоты; А. И. проучился здесь пять лет, знал каждую дверь. «Мы жили под страшным, хотя и не всем видимым Колесом, — говорил он студентам, лет на 55 моложе его. — Колесо это, как раз я учился с 36-го по 41-й год, то есть и 37-й, и 38-й год, прошло тогда неумолимо через Ростов. А ещё раньше и хуже того оно прошло в 31-м: на улицах Ростова лежали мёртвые крестьяне. Умершие от голода крестьяне. Кубанский край был весь оцеплен, оцеплена была Украина, со всех сторон. Крестьян не выпускали из своих сёл. Они прорывались в надежде получить кусок хлеба и умирали на улицах города… Через нас катило это невидимое Колесо».
…Учителя, рабочие, учёные, с необыкновенным жаром встречавшие писателя, говорили: теперь сдюжим, ведь у нас есть Солженицын. Именно ему прочили — в случае досрочных выборов — победу в борьбе за пост президента. «Только Солженицын, — полагала депутат Г. Старовойтова, — своим чутьём может помочь определить будущее страны, сформировав патриотическую русскую идею в нешовинистических словах и выражениях». «Аргументы и факты» писали: «Сейчас можно вполне спрогнозировать борьбу за симпатии россиян двух лидеров: президента, избранного народом, и всемирно известного писателя, взявшего на себя роль заступника всех сирых и обездоленных. Борису Ельцину будет очень неудобен Солженицын. Ведь президент не может вторить писателю и сетовать на то, что народ плохо живёт. Ему либо нужно доказывать противоположное, либо менять политику. Но менять её невозможно — у государства нет денег, чтобы жить по Солженицыну. А у Солженицына, в отличие от правительства, никто денег не требует. Солженицыну не надо ни перед кем заискивать, ему ведь некого бояться, авторитет у него планетарного масштаба. Начальников над ним нет и не будет. Он гражданин Земли» [129].
Но Солженицын ощущал себя прежде всего гражданином России, который дал честное слово соотечественникам — рассказать наверху об их бедах. Несколько месяцев в Думе шли споры, приглашать ли колючего возвращенца. Наконец 14 октября на открытии пленарного заседания было сообщено, что Солженицын откликнулся на приглашение и выступит 28-го. Телекамеры зафиксировали событие во всей полноте. «Никто из правительства не пришёл… Депутаты “правящей партии” “Выбор России” его проигнорировали и проголосовали против приглашения писателя в Думу. Егор Гайдар демонстративно нагло вошёл в зал, когда Солженицын уже полчаса как был на думской трибуне» (А. Зубов). «Немало прошло дней, — записывал в дневник И. Дедков (11 ноября 1994 года), — а забыть невозможно. Могли бы ведь и встать, когда Солженицын поднимался на трибуну… Могли бы и отдать должное этому человеку, его писательскому таланту и огромному труду, его духовной стойкости и храбрости, его исторической роли в преобразовании России. Могли бы и встретить его приветственной речью председателя Думы. Но до того, до таких ли тонкостей?.. Встретили жидкими аплодисментами, слушали с кислыми лицами и проводили теми же жидкими хлопками».
Всё так и было. «Он сделал всё, что мог, сделал всё, что обещал, он поднялся на самую высокую в стране трибуну и в полный голос сказал всё, что хотел сказать, сказал на том пределе правды и страсти, на котором говорили Толстой и Золя, но — его не услышали. Не услышали в полупустом, полудремлющем, полухихикающем зале, иногда отвечающем вялыми аплодисментами. Не услышали и за его стенами, в неисчислимых и все разрастающихся ответственных кабинетах. Не захотели услышать», — писал в те дни Р. Киреев. Нигде А. И. не встречал такого демонстративного равнодушия — не к нему, а к тому, о чём шла речь. Нигде во всей России не было такой пассивной, бездарной аудитории. «Чем дольше говорил мастер, тем острее было чувство… разнопланетности выступающего и — зала, и той его части, что хлопала, и той, что кривилась, а большинству было, кажется, попросту безразлично» (Ю. Кублановский).
В каком качестве пригласили Солженицына выступать в Думе? К кому обращался он, понимая, что находится в центре «эллипсоида»? В какую реальность пытался пробиться своей часовой речью? Кого пытался тронуть свидетельством о нищете и бесправии народа, о высокой смертности и моральной задавленности людей, о массе населения, которая находится в шоке от унижения и стыда за своё бессилие? Неужто питал иллюзии относительно «5-й Думы»? («Я, приглашённый выступить в Думе, пошёл туда со всей серьёзностью, как в какую-то, правда, важную инстанцию»). Неужели полагал, будто этимдепутатам можно пронзить сердце известием о вымираниинарода или призывом к его сбережению? Неужели надеялся, что их может хотя бы зацепить тезис о том, что в стране нет демократии, а есть олигархия, то есть власть ограниченного, замкнутого числа персон? Как бы там ни было, речь Солженицына рассеяла все иллюзии, и постыдная правда о « народных избранниках» встала во весь рост: даже не маскируясь, они сидели, отгородившись от оратора общепартийной агрессивно-глумливой гримасой, и потом выдавили из себя опасливые, жалкие хлопки. Спустя четыре года А. И. напишет: «Депутаты, как это запечатлело телевидение — кто разговаривал с соседями, кто печатал на компьютере, кто зевал, кто чуть не спал (Хотели этим выразить насмешку надо мной? — а обсмеивали самих себя)».
Всё время его речи Дума продолжала жить своей отдельной жизнью, мелкой вознёй, перетягиванием преимуществ, поиском того, что можно сразу положить в политический карман. Думцам-законодателям пафос высказываний Солженицына был враждебен заведомо, как не имеющий конкретно-партийной цели. Лексика выступления («ответственность перед страдающим и ожидающим народом», «кто не в отчаянии, тот в апатии»), ключевые сравнения («дореволюционные думцы имели весьма скромное жалованье, не имели ни казённых квартир, ни казённого транспорта, ни череды оплаченных заграничных командировок, ни устройства на летний отдых», «либералы в 1917 году растерялись, многого не смогли, но ни один из министров не был ни взяточник, ни вор») должны были разозлить думцев, испорченных привилегиями. И они не замедлили пойти в наступление.
Нет смысла цитировать политических персон, для которых Солженицын во все времена был агентом ЦРУ и по его указке разваливал СССР. Интересны демократы, борцы с коммунизмом, то есть как будто «свои». Наверное, им хотелось, чтобы с думской трибуны Солженицын разъяснял народу благо шоковой терапии и прославлял приватизаторов (поселился же он на Плющихе в одном доме с иными из них). Но… «как персонаж Солженицын является подобно стихийному бедствию. Словно кошка, которая вдруг выбегает на сцену во время спектакля. Он не вписывается в сюжет, в лучшем случае — маргинал, в худшем — лишний. Потому что он начал играть “не по правилам”» (Г. Заславский). «Я с грустью воспринял выступление Солженицына. Мне было печально видеть, как многие его слова доставляют искреннее удовольствие представителям коммунистической фракции» (Е. Гайдар). «Мы ждали слова громадного писателя. Но Солженицын всё успел узнать, всё понять за несколько месяцев пребывания в своей не своей стране. Всё на уровне корреспондента из районной газеты… Мне плакать хотелось после этого выступления, да и не только мне. Многие из нашей фракции “Выбор России” сидели, опустив глаза — нам было обидно, стыдно, грустно… Мы прощались со своим Солженицыным» (А. Гербер). «Жалко человека, который не осознаёт, что он настолько не соответствует сейчас нашей ситуации, что в итоге оказывается никому не нужен» (А. Нуйкин).
История мстительно повторялась: двадцать лет назад власти сказали — такой писатель нам не нужени выставили его вон. Теперь «Коммерсант», комментируя речь писателя в парламенте, писал: «Избрав именно такой путь общения с верхами, Солженицын невольно поставил себя в положение знатного иностранца». Либеральная пресса называла Солженицына «регентом хора катастрофистов», который хочет того или нет, вторит красно-коричневым. А Э. Лимонов стал упрекать писателя за то, что публикация в США романа«Архипелаг ГУЛАГ» вызвала «всплеск неприязненного отношения американцев к русскому народу и охладила и без того прохладные отношения между СССР и США». С мнением Лимонова охотно соглашались: книги Солженицына были использованы в годы «холодной войны» для создания образа СССР как «империи зла». Поговорка про зеркало и кривую рожу доказывала свою жизненную силу.
И всё же, видя на экране телевизора этихдумцев, читая ихи о нихв прессе, трудно было не вспомнить, как пять лет назад другой зал, другие депутаты реагировали на выступление Сахарова. Казалось, прогресс налицо: Солженицына не затопало, не захлопало вскочившее в едином порыве стадо носорогов. И действительно, в Думе никто вроде не топал. Но как врезались в память эти лица: брезгливые, холодные, каменно-равнодушные, и на всех без исключения — пренебрежительное недоумение и печать превосходства, будто именно этими дано завершить историю, будто именно они— навсегда. Не желая вступать с писателем в живой спор на языке тех ценностей, которые он исповедует, демократическая элита саморазоблачительно повторила сакраментальный вопрос Великого инквизитора: «Зачем ты пришёл нам мешать?»
Тот день закончился в Думе анекдотично. Едва А. И. покинул думские стены (ему не задали ни одного вопроса, не было и тени дискуссии), депутаты занялись отстаиванием своего права ездить и летать за счёт казны не только в свои округа, но и повсюду, даже и целыми фракциями, и почему-то этогоникто из депутатов «Выбора России» не устыдился. В 1994 году в стране не было такой партии, в программе которой сочетались бы патриотизм, национально ориентированное историческое мышление и приверженность демократии; свой политический букет Солженицын явно составил мимо партийной моды. Когда стало понятно, что он не станет «определяться» в узко-политическом смысле, что он вообще чужак, политики махнули на него рукой. Как скажет об этом Ф. Бурлацкий, «в святые места Солженицына не пустили».
Но вся страна увидела, что идти со своей правдой в Думу, к депутатам, не надо: незачем и нечего. Это и был главный итог восхождения на думскую трибуну писателя, пытавшегося докричаться до тугоухой и тупой демократии, воцарившейся в России после 1993 года. «Солженицын несёт весть о России, а она власти не нужна, не нужна Москве и Кремлю» (И. Дедков). Солженицын вернулся в страну, где были сказаны уже все слова, прочитаны все книги, усвоены все истины, приняты внутрь все лекарства. «Перед нами рассыпавшийся, опустевший, нищий словарь — все приличные слова растащили мало приличные люди. Они гремят ими с трибун, как пустыми вёдрами. Но вспомним: настоящий художник только тогда и начинает говорить, когда всё сказано» (Д. Шеваров). Солженицын приехал в страну, элита которой была больна пророкофобией: нет пророков в своём отечестве — и быть не должно; не дадим, не допустим. Между тем парадокс публичных появлений Солженицына, подозреваемого в злостном предсказывании истории (занятие опасное во все времена), заключался в том, что он не поучал, а спрашивал. Хотя где же это видано, чтобы пророки в течение многих недель кочевали по Транссибирской магистрали, расспрашивали простолюдинов об их бедах и записывая то, «о чём надо сказать в Москве»? Где это видано, чтобы пророки, дорвавшись до государственных трибун, и в самом деле зачитывали эти записи?
…Было широко известно о предстоящей встрече Солженицына с Ельциным. Политические наблюдатели гадали, как сложатся отношения между первым писателем России и её первым президентом, который нередко называл себя «хозяином» России. Имелась и предыстория. Письмо писателя к президенту 30 августа 1991 года, после победы над ГКЧП. Звонок Ельцина в Вермонт в июне 1992-го (сорок минут разговора, в котором А. И. «не убедил его ни в чём»). Телеграмма президента в декабре 1993-го, на 75-летие (Солженицын поблагодарил, но и указал на главные язвы: приватизацию в пользу избранных, бесстыдный разграб национального достояния, безнаказанность криминальных шаек). Письмо 26 апреля 1994-го, в котором А. И. сообщал президенту доверительнои личноо маршруте возвращения. В книге «Записки Президента» (1994) Ельцин уже раздражённо писал: «В интервью телекомпании “Останкино” Александр Исаевич Солженицын задал риторический вопрос интервьюеру, зрителям, всему народу, Президенту: “Вы свою мать будете лечить шоковой терапией?” Мать — Россия. Мы — её дети. Лечить шоковой терапией мать действительно жестоко. Не по-сыновьи. Да, в каком-то смысле Россия — мать. Но в то же время Россия — это мы сами. Мы — её плоть и кровь, её люди. А себя я шоковой терапией лечить буду — и лечил не раз. Только так — на слом, на разрыв — порой человек продвигается вперёд, вообще выживает».
Ельцин серьёзно готовился к встрече с писателем. «Борис Николаевич явно нервничал, — вспоминал его пресс-секретарь В. Костиков, — видимо, не совсем понимая, “как себя поставить”. К этому времени у него уже окрепла привычка вести разговор в тональности — “как президент, я...” Его пытались настроить на вельможный лад. Ему говорили: “Ну что Солженицын? Не классик же, не Лев Толстой. К тому же всем уже надоел. Ну, пострадал от тоталитаризма, да, разбирается в истории. Да таких у нас тысячи! А вы, Борис Николаевич — один”. Но Ельцин избрал другой тон. Разговор прошёл просто, откровенно, без сглаживания политических разночтений. Они проговорили четыре часа и даже выпили вместе водки».
Волновалась и оппозиция. В. Максимов, выступавший как жёсткий критик и Ельцина, и Солженицына, писал: «Неужели Солженицын удовольствуется жалкой ролью частного конфидента при пьяном самодуре, сознательно и беспощадно изничтожающем нашу общую родину — Россию? Неужели не выкрикнет в лицо своему кремлёвскому собеседнику и окружающей его алчной банде, да так, чтобы услышал весь мир, то, о чём ещё не смеет или не имеет возможности прокричать сам вконец измордованный ими народ?»
И всё же встречу Солженицына с Ельциным (16 ноября 1994 года) пресса оценила как событие не политическое, а историческое. «На наших глазах, — писала “Комсомольская правда”, — происходит реставрация Слова как глубинной, почти геологической силы. Солженицын пытается повлиять не на Бориса Ельцина, а на ход истории Отечества… То, чем сейчас занимается Солженицын, — это не текущая политика, это текущаяистория, это попытка понять течение истории в его невидимых даже из Кремля глубинах».
Единственным из политиков, кто к миссии Солженицына и его русскому путешествию отнёсся серьезно, был, как ни странно, президент. Его советники настойчиво убеждали воздержаться от встречи, и он, прежде чем принять писателя, долго (дольше, чем Дума) колебался. «Встречей на высшем уровне» назвала пресса переговоры высшего государственного деятеля и её высшего духовного авторитета. «На встрече с президентом Ельциным Солженицын — отмечали “Известия”, — представляет исключительно себя самого, фактически являясь той самой “неоформленной” цивилизованной оппозицией, которая реально влияет на ситуацию в стране силой своего духовного авторитета. По этой причине и в одном лице писатель такого масштаба — не меньшая сила, чем иные многоликие партии и движения». Встреча прошла в формате личном и семейном: с жёнами, но без журналистов; несомненно, Солженицын не смягчал оценок, но несомненно также и то, что президент общался с писателем в иной тональности, чем думцы. «Остро стоял вопрос о том, — сообщала президентская пресс-служба, — каким образом на трудном переходе России от тоталитаризма к демократии и рыночной экономике поддержать достойный уровень жизни народа, сохранить национальное достояние и достоинство России». Записи Солженицына из толстой тетради пошли в ход. Более высокой инстанции в стране не было.
Эффект и смысл его многочисленных встреч с людьми был меж тем шире и значительней, чем только записи в тетради для «ретрансляции» (как насмешливо именовались его выступления в демпрессе). Люди — и те, с кем он общался лично, и те, кто видел и слышал его только по телевидению, — взялись за перо и стали писать ему. Но ведь чтобы сесть за письмо к писателю такого масштаба, нужно, если это не простая просьба, проделать огромную духовную работу, пусть письмо будет состоять из одних вопросов — порой задать вопрос намного труднее, чем дать на него ответ. И такую же работу по чтению и изучению писем проделывал сам Солженицын — его семья малыми силами (сыновья разъехались по учебным заведениям) регистрировала и обрабатывала всю полученную корреспонденцию. «К нам сумками приносят письма, — признавалась в канун Нового 1995 года, первого на родине за 20 лет, жена писателя. — После выступления в Думе был новый всплеск писем. Всё это дает ощущение уместности здесь, среди своих. Это вовсе не патетическое чувство. Но как бы ежедневная награда: вот мы дожили, можем жить здесь. Большая тёплая волна несёт нас и поддерживает…»
С декабря 1994 года А. И. «был допущен» на телевидение. И опять же: готовя цикл выступлений для Останкино, Солженицын, вопреки практике древних пророков, предрекавших народу разные бедствия за грехи, собирал единомышленникови вёл с ними диалог. Среди собеседников были издатель Н. Струве, поэт Ю. Кублановский, депутат В. Лукин, офтальмолог С. Федоров, журналист В. Денисов — Солженицын выступал в роли интервьюера, а не пророка. Тематика встреч определялась двумя соображениями: проблемами, которые волновали писателя, и наличием собеседников, с которыми он готов был эти проблемы обсуждать: религиозно-нравственное состояние российского общества и церковная жизнь в России; интеллигенция и земство; угнетённое национальное чувство, демографическое положение страны. С апреля 1995-го «Встречи с Солженицыным» на канале ОРТ стали выходить в режиме монолога — 15-минутные передачи каждые две недели: получалось по минуте в день.