Страница:
…Краткосрочный немецкий паспорт был привезён в дом Бёлля утром 14 февраля; от имени правительства ФРГ мидовский чиновник предложил Солженицыну избрать Германию постоянным местом жительства. Но — ему грезилась Норвегия, и манил Цюрих, место действия ленинских глав «Р-17». Простившись с гостеприимными Бёллями, А. И., Лиза и доктор Хееб (тоже приехавший к Бёллю) двинулись на автомобиле в Кёльн, оттуда поездом достигли Базеля — а там писателя встретили пограничники, ожидавшие… автографа. На вокзале в Цюрихе и на прилегающих улицах его приветствовала густая толпа народа. Дом Хееба на окраине города обложили корреспонденты, тщетно требуя, чтобы гость вышел, говорил, позировал. Приехал и предложил помощь в устройстве мэр Цюриха Зигмунд Видмер. Звонил сенатор Хелмс, приглашал немедленно лететь в Америку. В интервью Фрэнку Крепо А. И. скажет, как дружелюбно и даже горячо встретил его Запад, но не скроет, как назойливы здесь репортеры: «Это — другой полюс той неотступной, но скрытой слежки, которой я постоянно подвергался у себя на родине».
Соприкосновение с прессой неприятно изумляло и отталкивало. А. И. понимал, что поступает неблагодарно: именно «медиа» построила ему мировой пьедестал и вызволила из тюрьмы — хотя бы по инерции сенсаций (пусть даже вёл бой он сам и рисковал один). Теперь по той же инерции от него ждали продолжения сюжета. Значит, в угоду газетам он должен превратиться в болтуна и балаболку, стать дежурным давальщиком интервью, поставщиком новостей? Жгла опасность отбиться от письменного стола, втянуться в публичность, утонуть в собственных речах. Но неужели он, ни дня не державшийся за свою первую славу, будет цепляться за сегодняшний триумф и потакать всем камерам и перьям? Неужели пустит свою жизнь на расклёв? «Вы хуже гэбистов!» — скажет он в сердцах бесцеремонным репортерам, совавшим ему под нос длинные микрофонные палки на улицах Цюриха, когда во время прогулки он разговаривал со спутниками. Эти слова разнеслись по всему миру. «Так с первых же дней я много сделал, чтобы испортить отношения с прессой. Сразу была заложена — и на многие годы вперёд — наша ссора».
В доме Хееба А. И. встретился и с Никитой Струве, третьей вершиной своего «опорного треугольника». Это он, издатель «ИМКА», тайком готовил в Париже русский «Архипелаг» и обеспечил его победный старт в конце декабря 1973-го. В «Вестнике РСХД», сопровождавшем публикацию «ошеломляющей и фантастической» книги, Струве писал: « Архипелаг— книга воздаяния, суда, покаяния. В ней — мёртвые встают с безумных строек, загубивших их, со дна подвалов и каналов, и взывают, как призраки в Ричарде III, о воздаянии. Страница Архипелага— как скрижали страшного судного дня. “Вся правда сказана и никому уже её не стереть”… Своей художественной неотразимостью, своей политической трезвостью, своей нравственной высотой Архипелаг ГУЛАГиз тех редких книг, что производят сдвиги не только в сознании людей, но и в самой истории». «Вестник» первым напечатал воззвание «Жить не по лжи!». С момента знакомства начались и потекли годы совместной работы и дружбы. «С Никитой Алексеевичем оказалось всё просто и взаимопонятно, как если б его не отделяла целая жизнь за границей: духом — он всё время жил в России, и особенно в её литературных, философских, богословских проявлениях на чужбине». Через двадцать лет Струве вспомнит, как в их первую встречу в Цюрихе А. И., устав от суеты, прилег отдохнуть и вдруг говорит: «Вы знаете, я вижу день моего возвращения в Россию». Потом добавил: «Я вижу, как и вы приедете в Россию…»
После краткого гощения у Хееба, разъездов по городу, осмотра знаменитого дома на Шпигельгассе (газеты сглупа напишут, будто Солженицын пришёл поклониться Ленину), пора было выбирать место жительства. Но где? А. И. не забыл, как в нобелевские дни Норвегия дружеским порывом открыла свою землю для его письменного стола. Они с женой вполне представляли себе жизнь в скандинавской глуши: высокий берег фиорда, на обрыве дом с видом на океан. «Суровость, зимность и прямота этой страны прилегали к самому сердцу». Короткая поездка в Норвегию вызвала удивление прессы (только жена в Москве поняла, в чём дело). На железнодорожных станциях Германии и Швеции его узнавали, встречали оркестриками и цветами; окружили почетом в Копенгагене; на пристани в Осло люди держали плакаты « God bless you». Норвежцы, скажет А. И. по местному телевидению, сохранили спасительный идеализм, которого всё меньше в современном мире, но только он один дает человечеству надежду на будущее. И всё же Норвегия как пункт приземления и оседлости быстро отпала. Здесь Солженицын почувствовал то, о чём прежде не думал: норвежское побережье, казавшееся из Москвы неприступной скалой, на самом деле было крайне уязвимым — лёгкая добыча для воинственного соседа. Если война — думал Солженицын в разгаре своего противоборства — Советы в первые же часы будут атаковать этот берег, чтобы нависнуть над Англией. «Почти нельзя было выбрать для жительства более жаркого места, чем этот холодный скальный край… Я понял, что в Норвегии мне не жить. Дракон не выбрасывает из пасти дважды».
Возвращаясь из Скандинавии поездами, чтобы побольше увидеть Европы, А. И. перебирал в уме страны, где бы приютиться — чтобы без коммунизма, и не слишком жарко, и близко по духу. «Ещё одна, кажется, оставалась в мире страна, мне подходящая, — Канада, говорят — сходная с Россией. Но текли недели, ждалась семья, откладывать с выбором было некогда». Значит — пока Цюрих, нечаянный подарок для «Р-17». Размышляя о выборе, он учитывал, что теперь мог бы месяцами триумфально гастролировать по странам мира. Первой шанс заполучить героя почуяла Америка. Выступая в американском сенате 18 февраля, сенатор Джесси Хелмс назовёт Солженицына гражданином мираи внесёт резолюцию, по которой он становился бы почетным гражданином США: такую честь Америка оказывала когда-либо только двум иностранцам — Лафайету и Черчиллю. Приглашение отдохнуть на вилле в горах Северной Каролины, а потом посетить Вашингтон для встречи с сенаторами, А. И., вернувшись из Норвегии, благодарно отклонит: «В непривычно новых условиях я должен с особым усердием и вниманием сосредоточиться на моей основной литературной работе… Потому никакие вообще поездки и никакая энергичная общественная деятельность невозможны сейчас для меня».
Откажет и лидеру профсоюзного движения Джорджу Мини, звавшему посетить США и проехать по стране с лекциями: свобода потеряет всякий смысл, если перестать писать. В свободном мире хотелось быть свободным и от прессы, и от приглашений, и от публичности. Это была, считал А. И., литературная самозащита, та самая, которая не пустила его в дни первой славы получать московскую квартиру. «Только б не дать себя закружить, а продолжать бы в тишине работать, не дать загаснуть огню писания. Не дать себя раздёргать, но остаться собой».
Тем временем мэр Цюриха Видмер предложил писателю арендовать половину дома в университетской части города, на Штапферштрассе, 45: подвал, первый и второй этажи — с кухней, столовой, гостиной, тремя спальнями, и ещё мансарда из двух комнаток, куда можно втиснуть полки и письменный стол. Из мэрии прислали мебель в аренду, и потекла почта от Хееба: книги, письма, телеграммы, приглашения. Нашлись помощники-чехи, якобы из эмигрантов — и не сразу поймет А. И., что это ловушка, что эти «помощники», под видом деятелей Пражской весны, внедрены в его дом госбезопасностью, чтобы заманить «Паука» в сотканную вокруг него паутину.
План, одобренный Политбюро ЦК, предполагал: дискредитировать писателя на Западе и в глазах соотечественников; выявить и перекрыть каналы сообщения с друзьями в СССР; идентифицировать всех, кто с ним связан, и блокировать идущую от этих лиц информацию; распространять ложные сведения о сотрудничестве людей из окружения Солженицына со спецслужбами. Из разных адресов сюда направлялись письма протеста, подозрительные на вид посылки, анонимные угрозы; в журналистскую среду вбрасывались слухи — мол, могут украсть детей, поджечь дом. Ставилась задача вселить в А. И. чувство страха и нервозности, чтобы «отвратить Солженицына от его деятельности».
В дом на Штапферштрассе были внедрены офицеры чешской службы безопасности StB супруги Голуб. Валентина Голуб представилась чешкой, родившейся в России, в Рязани (землячка!), и после 1968 года сбежавшей в Швейцарию. Именно она предложила А. И. помощь чешской эмигрантской общины, и вскоре («чувство постоянной вины перед чехами затмило осторожность») фрау Голуб и её муж стали своими людьми в доме [109]. Этот план, однако, удался Андропову далеко не во всех пунктах: Солженицын гораздо раньше, чем рассчитывали планщики, раскусил их замыслы, постепенно отодвинул чешскую пару от всех дел, ни разу не принял Ржезача у себя дома и вообще избежал с ним личного знакомства, как ни ходатайствовала за «прекрасного поэта» фрау Голуб («Я допускаю, — писал А. И. про Ржезача, — что он и хозяев обманул: он и им ещё из Цюриха соврал, что задание выполнено, познакомился»).
…Каждые несколько дней А. И. звонил в Москву, жене. Её голос казался измученным — было понятно, что она занята спасением архива. «Не торопи меня с приездом. Очень много хозяйственных хлопот», — просила Аля. Сначала она подвернула ногу и не могла ходить, потом тяжёлым воспалением легких заболел Стёпа. Неясна была позиция властей: на каких условиях разрешат вывезти архив. 13 февраля, в Лефортово, Солженицын написал заявление: «Я могу ехать только в составе своей семьи». В перечне значились жена, её сын Митя Тюрин, трое малышей Солженицыных, теща Е. Ф. Светлова и тётя Ира Щербак. «Также прошу Вашего разрешения на беспрепятственный вывоз моей библиотеки и моего литературного архива, почти целиком состоящего из романа “Октябрь Шестнадцатого”, материалов к нему и к следующему — “Март Семнадцатого”». Заявление Н. Д. Солженицыной с просьбой о выезде в Швейцарию рассматривал Президиум Верховного Совета с участием КГБ, МВД и генпрокуратуры. Было вынесено два решения: не взыскивать с членов семьи госпошлины на выезд из СССР (так как глава семьи покинул страну не по своей воле) и не возражать против вывоза архива и библиотеки писателя при условии тщательного таможенного досмотра.
Каждый вечер после работы в осаждённую квартиру приходила Люша, часами разбирала, сортировала, раскладывала по конвертам материалы, готовила архив к переезду. Обеим Чуковским высылка Солженицына досталась нелегко: анонимки, брань, угрозы («лев будет убит» и т. п.), слежка и провокации не оставляли их ни в первые недели, ни потом многие годы. Всё это время «начальник контрразведки Солженицына» (так прозвали Люшу в ГБ), будет опекать тетю Иру в Георгиевске, писать изгнаннику при любой возможности и наотрез откажется «прийти поговорить» в ГБ без официальной повестки. А вот В. Курдюмов летом 1974-го явится таки по вызову на Кузнецкий мост и узнает, что «контора» сняла про него целое «кино» — как он фотографировал рукописи у Солженицына и как с ним встречался. Предложат рассказать о «деятельности» и «взглядах» А. И. Но Валерий Николаевич изберёт тактику «глухой несознанки»: никогда книг Солженицына не читал, никогда ничего у него не фотографировал. Грозили встретиться с ним по месту работы — в дирекции Радиотехнического института АН. Изображая насмерть испуганного человека, он ничего не сказал, ничего не подписал. «Мы видим по тебе — такие, как ты, работать на нас не будут». И отстали.
…Наконец был назначен день отъезда — 29 марта. Незадолго до этого Аля и Екатерина Фердинандовна получили советские загранпаспорта, в которых за ними сохранялось советское гражданство ещё на два года — до марта 1976-го. За два дня до отъезда начались проводы и прощания. Позвонила, не называясь, Надя Левитская. Плачущий голос сказал: «Передайте ему, что то были счастливые годы, таких больше не будет». 27 марта квартира заполнилась людьми, не было ни общего стола, ни речей. Вспоминал Александр Горлов: «Кто-то предложил вести счет посетителям и сотому вручить “приз” — стакан водки. Но сотой оказалась жена генерала Григоренко, и приз не был должным образом оценён. Сто двадцатыми оказались А. Д. Сахаров с женой». Все читали Алино прощальное письмо — о том, как больно расставаться с Россией, оставлять друзей, не защищённых мировой известностью от мстительной власти; о том, что пробивается и крепнет подлинно русское чувство — сострадание к гонимому, травимому, неправедно осуждённому; о том, что на глазах совершается чудо — возвращается поруганная, оплёванная, затоптанная вера. «В этом чуде — наше будущее, в нём — основание надежды. Не мне судить о сроках, но мы вернёмся. И детей наших вырастим русскими. И потому — не прощаемся ни с кем». Гости расходились далеко за полночь.
Самолет швейцарской авиакомпании улетал из Москвы в восемь утра. Вышли из дома в четыре; семья и провожающие разместились в машинах друзей. «Несмотря на глубокую ночь и темень, во дворе перед домом слонялось довольно много “посторонних” людей: были здесь и “влюблённые” парочки, и пожилые “пенсионеры”, которых, надо полагать, мучила бессонница. Один держал открытую тетрадь: подходил к каждой вновь подъезжающей машине и демонстративно записывал номер. Неожиданным было появление свободных такси, которых никто не вызывал» (А. Горлов). В аэропорту семью Солженицына ожидали десятки корреспондентов.
Процедура досмотра проходила долго, но вежливо и корректно (потом окажется, что все аудиопленки, записи трёх лет, таможенники стёрли или размагнитили). «До свидания! Мы вернёмся!» — крикнула Аля, подойдя с Ермошей на руках к перилам верхнего зала у выхода на лётное поле. Е.Ф. плакала и махала руками стоявшим внизу друзьям. Западные радиостанции передадут в тот же день отчёт об отъезде и пофамильно назовут провожающих (это, увы, не пройдёт им даром).
В тот день в Цюрихе было тепло и солнечно. «К самолёту приставили лесенку, меня впустили. Вошёл, как в темноту, первым столкнулся с Митькой, обвешанным ручными сумками за всех, потом Аля передала мне Ермошку и Игната, они таращились, Ермошка меня узнал, а полуторагодовалый Игнат просто покорился судьбе, я понёс их как два пенька, Аля — корзину с шестимесячным Стёпкой (тогдашняя фотография стала из моих любимых). За Алей шла бабушка. Чемоданов они привезли десяток, но это было, конечно, не главное, Аля успела шепнуть, что всё существенноене тут, пойдёт иначе».
Огромный архив, многолетние заготовки к будущим Узлам, без которых автор «Р-17» был бы в изгнании «инвалидом с вырванным боком и стонущей душой», удалось, не утратив ни странички, ни привычного упаковочного конверта, переправить в Швейцарию, минуя таможню и копировальные аппараты. Бесценный груз приедет на Штапферштрассе, 45 тремя порциями. 16 апреля сотрудник германского МИДа доставит два чемодана и сумку с незаконченным «Октябрём», дневником романа и сорока конвертами заготовок: Солженицын запомнит этот миг, как чудо, равное исцелению от рака. 27 июля норвежский журналист привезёт ещё один чемодан: новая радость и торжество. Осенью кружным путем через США, усилиями американского дипломата прибудет самая объёмная часть бумаг. В октябре на месте будет и библиотека «Р-17».
Первые месяцы нырнуть в роман не получилось. «На родине писал, под всеми громами, до последнего дня, — а тут вот уже два месяца — и не могу? Задушили перепиской, заклевали вопросами, требованиями, визитами через калитку и окриками поверх заборчика». А он уже горел ленинской темой, и везде в Цюрихе за ним по пятам шла ленинская тень. Заходил в библиотеки, где Ильич занимался, в трактирчики, где тот сиживал, прохаживался по уже знакомой Шпигельгассе, изучал вероятные маршруты героя. И попал в другой «ленинский» город — Берн, где президент Швейцарии торжественно вручил изгнаннику разрешение на постоянное проживание без испытательного срока (вскоре и вся семья получит в Цюрихе швейцарские паспорта).
Жест дружеского участия и уважения к гонимому русскому писателю и его семье странным образом опоздает. Едва начав жизнь в Цюрихе, они с Алей поймут, что из этого образцового города придется уезжать. Здесь — скрещенье европейских дорог, волны эмигрантов, потоки посетителей (в «Зёрнышке» А. И выразительно опишет «тряску и дёрганье» своего первого цюрихского лета). Здесь ему не дадут работать, и, чтобы писать, придется снова ездить в «берлогу», на этот раз в горы (Видмеры любезно предоставят ему полдачи в альпийском Штерненберге), сидеть там одному, без семьи, как было во все прежние годы. Значит, надо искать швейцарскую глушь либо другую страну. И если это не Европа, то, методом исключения, получались США или Канада.
В конце мая уединение Штерненберга с Солженицыным разделил о. Александр Шмеман. Дневниковые записи «горной встречи» рисуют писателя пером священника-эмигранта («Невероятное нравственное здоровье. Простота. Целеустремленность… Несомненное сознание своей миссии, но в этой несомненности подлинное смирение… Чудный смех и улыбка… Никакого всезнайства. Скорее интуитивное понимание… Такими, наверное, были пророки… Его вера — горами двигает… Рядом с ним невозможна никакая фальшь, никакая подделка, никакое “кокетство”»). Вернувшись в «свой мир», Шмеман сравнит два впечатления: «Там — в Цюрихе — сплошной огонь (но какой!). Тут — привычная болтовня о Христе и преображении мира». Во время прогулок в Штерненберге, а потом в Париже со Струве, и ещё позже, в Америке отец Александр не раз подумает о Солженицыне с любовью, жалостью и страхом: сгорит или не сгорит? Как долго сможет жить таким пожаром? Страшно от его напора, страшно занего, страшно за то, чтои какон сделает.
Но пожар, угроза которого столь остро, даже болезненно ощущалась внешними людьми, полыхал вполне контролируемо. Изнутри жизни огонь ощущался нормой, естественной стихией и, на языке Солженицына, ощущался как густая череда неотменимых дел, срочных решений и обязательных поступков. Так, в один из тёплых весенних дней они с Алей, сидя в лесу на скамейке, на Цюрихберге, придумали создать Русский общественный фонд, на средства мировых гонораров от «Архипелага». «Сперва помощь — зэкам, преследуемым, но не упускать и русскую культуру, и русское издательское дело…» И всё начнёт действовать. Созданный совсем не пожарным порядком, а чувством долга, Фонд не сгорит и через тридцать лет, только расширив свои задачи.
Но ещё же следовало защищать каждого своего помощника, оставшегося дома, не дать властям расправиться с ними втихомолку (заявления в поддержку П. Григоренко, Е. Эткинда, В. Некрасова, А. Гинзбурга, Г. Суперфина). В Цюрихе была написана речь для церемонии вручения премии итальянских журналистов «Золотое клише». Организаторы специально приехали в Цюрих, и вместо политического заявления А. И. сказал неожиданное: опасность не в том, что мир разделён на два лагеря, а в том, что обе системы поражены общими пороками материалистической цивилизации. Невозможно было отклониться и от полемики с Сахаровым, признанным вождём либерального направления: А. Д. ещё в апреле выступил с критикой «Письма вождям», видя в нём опасные ошибки. В «Зёрнышке» А. И. едко скажет: «Дождалась Россия своего чуда — Сахарова, и этому чуду ничто так не претило, как пробуждение русского самосознания!» «Из долгого боя выйти непросто, вот уже 4 месяца в Европе и ещё многие месяцы придется дояснять, договаривать, отражать догонные удары, а истинно хочется: уйти в тишину, писать, — и книги пусть текут». Как репортажи с поля боя (а вовсе не мемуары) писались новые дополнения к «Телёнку», а также попутная, порой случайная, публицистика. Постепенно, с ошибками, просчётами, внутренними терзаниями — за 2 — 3 месяца, — А. И. втянулся в писательское занятие, в свой естественный режим существования: устоялись мысли, пришло душевное равновесие.
Среди дел, начатых на родине, и требующих завершения, был сборник «Из-под глыб». В середине ноябре удалось согласованно (в Москве и в Цюрихе) провести пресс-конференцию в связи с его выходом. Акция мыслилась символически — из Цюриха оглашается документ, где группа русских людей из Москвы рассказывает Западу, чем обернулась акция, которую Ленин поехал совершать в Россию из этого самого Цюриха. Официальная Москва ответила тоже символически, обрубив после выхода сборника открытую почту в оба конца. За действиями изгнанника напряжённо наблюдали. Вскоре после его высылки АПН отчитывалось в ЦК специальными мерами (тиражирование записок Решетовской и показаний Виткевича). «Работа по дискредитации ведётся в тесном контакте с КГБ… Всего за январь–февраль с. г. по линии АПН за рубеж направлено более 95 материалов» — в них Солженицын презрительно назывался эмигрантом с «несостоятельными политическими амбициями». Андропов докладывал: «Принимаются меры к локализации попыток Солженицына проводить враждебную деятельность, дальнейшей компрометацией его перед советской и мировой общественностью, усилению наблюдения за лицами, оказывавшими поддержку Солженицыну в период его проживания в СССР».
Однако «меры» и теперь плелись в хвосте. Смысл всякого эмигранта, словно отвечал Солженицын оппонентам, — возврат на родину. Расчёт властей, что, спихнув в эмиграцию интеллектуально активные силы, они добьются в стране тишины и покорности, ложный: идеологическая основа сгнила, умы молодёжи открыты сомнению и поиску. Свою деятельность вне родины А. И. осмысленно строил, как путь домой. «Впереди у нас цель, — заявил он в июне 1974-го в телеинтервью Си-Би-Эс, — возврат в Россию, чувствуем себя повседневно связанными с нею… Мы верим, что вернёмся, для этого и работаем». Подобные заявления многим казались тогда пустой риторикой.
И оставалось ещё одно неоконченное дело — получить Нобелевскую премию, через четыре года после награждения. У старого цюрихского портного сшили фрак (А. И. коробило: для одного лишь надевания в жизни!) и на первой неделе декабря отправились по следам Бунина, в Стокгольм, поездами. Это было не первое их европейское путешествие — в октябре четыре дня они с Алей поездили по Швейцарии: Берн, Женева, Монтрё, Шильонский замок; по досадному недоразумению не попали к Набокову (Солженицын ждал звонка, подтверждающего приглашение, а Набоков считал, что всё уже обговорено); краешком захватили Италию. Теперь вот с пятью пересадками добрались до Швеции. «В нашей советской жизни праздники редки, а в моей собственной — и вообще не помню такого понятия, таких состояний, разве только день 50-летия, а то никогда ни воскресений, ни каникул, ни одного бесцельного дня».
Непривычные часы праздничного веселья, встречи, впечатления, прогулки по старому городу А. И. неспешно опишет в «Зёрнышке». Nobeliana, сослужившая мощную службу в поединке с дубом, завершалась чинно, по заведенному этикету: традиционный обед Шведской Академии в честь лауреата (ныне, кроме двух шведов, был он, опоздавший русский), репетиция церемонии, сама церемония с королевским рукопожатием и вручением почётных знаков [110], банкет в ратуше, ответное слово, которое А. И. прочёл на память, ужин в королевском дворце (как раз пришёлся на 11 декабря, первый день рождения на чужбине; Люша Чуковская пришлёт в Цюрих поздравительную телеграмму, и снова ГБ будет её всяко запугивать). Не раз в эти дни подумает Солженицын, как он был наивен четыре года назад, предполагая вместить в распорядок чопорных мероприятий слово о голодовке политзаключенных. И ещё одно: хорош бы он был, если б ради одного такого дня своей волей уехал из России и узнал вот здесь, в ратуше, о лишении гражданства. «Чем бы я тогда отличался от Третьей эмиграции, погнавшейся в Америку и Европу за лёгкой жизнью, подальше от русских скорбей?»
В Цюрихе их ожидал сюрприз. «Полиция для иностранцев» через контору Хееба сообщила о необходимости, согласно постановлению швейцарского правительства от 1948 года, испрашивать разрешение на любые политические высказывания и предупреждать о том за десять дней. Первое движение было — грохнуть, обличить, немедленно. «Благодетели! — приют мне предоставили! — чтобы я молчал глуше, чем в СССР?» Видмеры едва отговорили, и он едва удержался, ответил полиции выразительно, но «в рамках», однако как жить тут с заткнутым ртом? И это в старейшей демократии Европы! Письмо из полиции словно бы толкало в спину — здесь не егоместо, надо уезжать, бесповоротно.
Новый 1975 год они с Алей встречали в Париже. Заранее уговорились со Шмеманом — тот обещал прилететь на новогодние каникулы. Страхи отца Александра с момента цюрихского знакомства под многими влияниями только окрепли: Солженицын склоняется к идеологизму, учительству, доктринёрству. «На сердце скребёт, страшно за этот потрясающий
Соприкосновение с прессой неприятно изумляло и отталкивало. А. И. понимал, что поступает неблагодарно: именно «медиа» построила ему мировой пьедестал и вызволила из тюрьмы — хотя бы по инерции сенсаций (пусть даже вёл бой он сам и рисковал один). Теперь по той же инерции от него ждали продолжения сюжета. Значит, в угоду газетам он должен превратиться в болтуна и балаболку, стать дежурным давальщиком интервью, поставщиком новостей? Жгла опасность отбиться от письменного стола, втянуться в публичность, утонуть в собственных речах. Но неужели он, ни дня не державшийся за свою первую славу, будет цепляться за сегодняшний триумф и потакать всем камерам и перьям? Неужели пустит свою жизнь на расклёв? «Вы хуже гэбистов!» — скажет он в сердцах бесцеремонным репортерам, совавшим ему под нос длинные микрофонные палки на улицах Цюриха, когда во время прогулки он разговаривал со спутниками. Эти слова разнеслись по всему миру. «Так с первых же дней я много сделал, чтобы испортить отношения с прессой. Сразу была заложена — и на многие годы вперёд — наша ссора».
В доме Хееба А. И. встретился и с Никитой Струве, третьей вершиной своего «опорного треугольника». Это он, издатель «ИМКА», тайком готовил в Париже русский «Архипелаг» и обеспечил его победный старт в конце декабря 1973-го. В «Вестнике РСХД», сопровождавшем публикацию «ошеломляющей и фантастической» книги, Струве писал: « Архипелаг— книга воздаяния, суда, покаяния. В ней — мёртвые встают с безумных строек, загубивших их, со дна подвалов и каналов, и взывают, как призраки в Ричарде III, о воздаянии. Страница Архипелага— как скрижали страшного судного дня. “Вся правда сказана и никому уже её не стереть”… Своей художественной неотразимостью, своей политической трезвостью, своей нравственной высотой Архипелаг ГУЛАГиз тех редких книг, что производят сдвиги не только в сознании людей, но и в самой истории». «Вестник» первым напечатал воззвание «Жить не по лжи!». С момента знакомства начались и потекли годы совместной работы и дружбы. «С Никитой Алексеевичем оказалось всё просто и взаимопонятно, как если б его не отделяла целая жизнь за границей: духом — он всё время жил в России, и особенно в её литературных, философских, богословских проявлениях на чужбине». Через двадцать лет Струве вспомнит, как в их первую встречу в Цюрихе А. И., устав от суеты, прилег отдохнуть и вдруг говорит: «Вы знаете, я вижу день моего возвращения в Россию». Потом добавил: «Я вижу, как и вы приедете в Россию…»
После краткого гощения у Хееба, разъездов по городу, осмотра знаменитого дома на Шпигельгассе (газеты сглупа напишут, будто Солженицын пришёл поклониться Ленину), пора было выбирать место жительства. Но где? А. И. не забыл, как в нобелевские дни Норвегия дружеским порывом открыла свою землю для его письменного стола. Они с женой вполне представляли себе жизнь в скандинавской глуши: высокий берег фиорда, на обрыве дом с видом на океан. «Суровость, зимность и прямота этой страны прилегали к самому сердцу». Короткая поездка в Норвегию вызвала удивление прессы (только жена в Москве поняла, в чём дело). На железнодорожных станциях Германии и Швеции его узнавали, встречали оркестриками и цветами; окружили почетом в Копенгагене; на пристани в Осло люди держали плакаты « God bless you». Норвежцы, скажет А. И. по местному телевидению, сохранили спасительный идеализм, которого всё меньше в современном мире, но только он один дает человечеству надежду на будущее. И всё же Норвегия как пункт приземления и оседлости быстро отпала. Здесь Солженицын почувствовал то, о чём прежде не думал: норвежское побережье, казавшееся из Москвы неприступной скалой, на самом деле было крайне уязвимым — лёгкая добыча для воинственного соседа. Если война — думал Солженицын в разгаре своего противоборства — Советы в первые же часы будут атаковать этот берег, чтобы нависнуть над Англией. «Почти нельзя было выбрать для жительства более жаркого места, чем этот холодный скальный край… Я понял, что в Норвегии мне не жить. Дракон не выбрасывает из пасти дважды».
Возвращаясь из Скандинавии поездами, чтобы побольше увидеть Европы, А. И. перебирал в уме страны, где бы приютиться — чтобы без коммунизма, и не слишком жарко, и близко по духу. «Ещё одна, кажется, оставалась в мире страна, мне подходящая, — Канада, говорят — сходная с Россией. Но текли недели, ждалась семья, откладывать с выбором было некогда». Значит — пока Цюрих, нечаянный подарок для «Р-17». Размышляя о выборе, он учитывал, что теперь мог бы месяцами триумфально гастролировать по странам мира. Первой шанс заполучить героя почуяла Америка. Выступая в американском сенате 18 февраля, сенатор Джесси Хелмс назовёт Солженицына гражданином мираи внесёт резолюцию, по которой он становился бы почетным гражданином США: такую честь Америка оказывала когда-либо только двум иностранцам — Лафайету и Черчиллю. Приглашение отдохнуть на вилле в горах Северной Каролины, а потом посетить Вашингтон для встречи с сенаторами, А. И., вернувшись из Норвегии, благодарно отклонит: «В непривычно новых условиях я должен с особым усердием и вниманием сосредоточиться на моей основной литературной работе… Потому никакие вообще поездки и никакая энергичная общественная деятельность невозможны сейчас для меня».
Откажет и лидеру профсоюзного движения Джорджу Мини, звавшему посетить США и проехать по стране с лекциями: свобода потеряет всякий смысл, если перестать писать. В свободном мире хотелось быть свободным и от прессы, и от приглашений, и от публичности. Это была, считал А. И., литературная самозащита, та самая, которая не пустила его в дни первой славы получать московскую квартиру. «Только б не дать себя закружить, а продолжать бы в тишине работать, не дать загаснуть огню писания. Не дать себя раздёргать, но остаться собой».
Тем временем мэр Цюриха Видмер предложил писателю арендовать половину дома в университетской части города, на Штапферштрассе, 45: подвал, первый и второй этажи — с кухней, столовой, гостиной, тремя спальнями, и ещё мансарда из двух комнаток, куда можно втиснуть полки и письменный стол. Из мэрии прислали мебель в аренду, и потекла почта от Хееба: книги, письма, телеграммы, приглашения. Нашлись помощники-чехи, якобы из эмигрантов — и не сразу поймет А. И., что это ловушка, что эти «помощники», под видом деятелей Пражской весны, внедрены в его дом госбезопасностью, чтобы заманить «Паука» в сотканную вокруг него паутину.
План, одобренный Политбюро ЦК, предполагал: дискредитировать писателя на Западе и в глазах соотечественников; выявить и перекрыть каналы сообщения с друзьями в СССР; идентифицировать всех, кто с ним связан, и блокировать идущую от этих лиц информацию; распространять ложные сведения о сотрудничестве людей из окружения Солженицына со спецслужбами. Из разных адресов сюда направлялись письма протеста, подозрительные на вид посылки, анонимные угрозы; в журналистскую среду вбрасывались слухи — мол, могут украсть детей, поджечь дом. Ставилась задача вселить в А. И. чувство страха и нервозности, чтобы «отвратить Солженицына от его деятельности».
В дом на Штапферштрассе были внедрены офицеры чешской службы безопасности StB супруги Голуб. Валентина Голуб представилась чешкой, родившейся в России, в Рязани (землячка!), и после 1968 года сбежавшей в Швейцарию. Именно она предложила А. И. помощь чешской эмигрантской общины, и вскоре («чувство постоянной вины перед чехами затмило осторожность») фрау Голуб и её муж стали своими людьми в доме [109]. Этот план, однако, удался Андропову далеко не во всех пунктах: Солженицын гораздо раньше, чем рассчитывали планщики, раскусил их замыслы, постепенно отодвинул чешскую пару от всех дел, ни разу не принял Ржезача у себя дома и вообще избежал с ним личного знакомства, как ни ходатайствовала за «прекрасного поэта» фрау Голуб («Я допускаю, — писал А. И. про Ржезача, — что он и хозяев обманул: он и им ещё из Цюриха соврал, что задание выполнено, познакомился»).
…Каждые несколько дней А. И. звонил в Москву, жене. Её голос казался измученным — было понятно, что она занята спасением архива. «Не торопи меня с приездом. Очень много хозяйственных хлопот», — просила Аля. Сначала она подвернула ногу и не могла ходить, потом тяжёлым воспалением легких заболел Стёпа. Неясна была позиция властей: на каких условиях разрешат вывезти архив. 13 февраля, в Лефортово, Солженицын написал заявление: «Я могу ехать только в составе своей семьи». В перечне значились жена, её сын Митя Тюрин, трое малышей Солженицыных, теща Е. Ф. Светлова и тётя Ира Щербак. «Также прошу Вашего разрешения на беспрепятственный вывоз моей библиотеки и моего литературного архива, почти целиком состоящего из романа “Октябрь Шестнадцатого”, материалов к нему и к следующему — “Март Семнадцатого”». Заявление Н. Д. Солженицыной с просьбой о выезде в Швейцарию рассматривал Президиум Верховного Совета с участием КГБ, МВД и генпрокуратуры. Было вынесено два решения: не взыскивать с членов семьи госпошлины на выезд из СССР (так как глава семьи покинул страну не по своей воле) и не возражать против вывоза архива и библиотеки писателя при условии тщательного таможенного досмотра.
Каждый вечер после работы в осаждённую квартиру приходила Люша, часами разбирала, сортировала, раскладывала по конвертам материалы, готовила архив к переезду. Обеим Чуковским высылка Солженицына досталась нелегко: анонимки, брань, угрозы («лев будет убит» и т. п.), слежка и провокации не оставляли их ни в первые недели, ни потом многие годы. Всё это время «начальник контрразведки Солженицына» (так прозвали Люшу в ГБ), будет опекать тетю Иру в Георгиевске, писать изгнаннику при любой возможности и наотрез откажется «прийти поговорить» в ГБ без официальной повестки. А вот В. Курдюмов летом 1974-го явится таки по вызову на Кузнецкий мост и узнает, что «контора» сняла про него целое «кино» — как он фотографировал рукописи у Солженицына и как с ним встречался. Предложат рассказать о «деятельности» и «взглядах» А. И. Но Валерий Николаевич изберёт тактику «глухой несознанки»: никогда книг Солженицына не читал, никогда ничего у него не фотографировал. Грозили встретиться с ним по месту работы — в дирекции Радиотехнического института АН. Изображая насмерть испуганного человека, он ничего не сказал, ничего не подписал. «Мы видим по тебе — такие, как ты, работать на нас не будут». И отстали.
…Наконец был назначен день отъезда — 29 марта. Незадолго до этого Аля и Екатерина Фердинандовна получили советские загранпаспорта, в которых за ними сохранялось советское гражданство ещё на два года — до марта 1976-го. За два дня до отъезда начались проводы и прощания. Позвонила, не называясь, Надя Левитская. Плачущий голос сказал: «Передайте ему, что то были счастливые годы, таких больше не будет». 27 марта квартира заполнилась людьми, не было ни общего стола, ни речей. Вспоминал Александр Горлов: «Кто-то предложил вести счет посетителям и сотому вручить “приз” — стакан водки. Но сотой оказалась жена генерала Григоренко, и приз не был должным образом оценён. Сто двадцатыми оказались А. Д. Сахаров с женой». Все читали Алино прощальное письмо — о том, как больно расставаться с Россией, оставлять друзей, не защищённых мировой известностью от мстительной власти; о том, что пробивается и крепнет подлинно русское чувство — сострадание к гонимому, травимому, неправедно осуждённому; о том, что на глазах совершается чудо — возвращается поруганная, оплёванная, затоптанная вера. «В этом чуде — наше будущее, в нём — основание надежды. Не мне судить о сроках, но мы вернёмся. И детей наших вырастим русскими. И потому — не прощаемся ни с кем». Гости расходились далеко за полночь.
Самолет швейцарской авиакомпании улетал из Москвы в восемь утра. Вышли из дома в четыре; семья и провожающие разместились в машинах друзей. «Несмотря на глубокую ночь и темень, во дворе перед домом слонялось довольно много “посторонних” людей: были здесь и “влюблённые” парочки, и пожилые “пенсионеры”, которых, надо полагать, мучила бессонница. Один держал открытую тетрадь: подходил к каждой вновь подъезжающей машине и демонстративно записывал номер. Неожиданным было появление свободных такси, которых никто не вызывал» (А. Горлов). В аэропорту семью Солженицына ожидали десятки корреспондентов.
Процедура досмотра проходила долго, но вежливо и корректно (потом окажется, что все аудиопленки, записи трёх лет, таможенники стёрли или размагнитили). «До свидания! Мы вернёмся!» — крикнула Аля, подойдя с Ермошей на руках к перилам верхнего зала у выхода на лётное поле. Е.Ф. плакала и махала руками стоявшим внизу друзьям. Западные радиостанции передадут в тот же день отчёт об отъезде и пофамильно назовут провожающих (это, увы, не пройдёт им даром).
В тот день в Цюрихе было тепло и солнечно. «К самолёту приставили лесенку, меня впустили. Вошёл, как в темноту, первым столкнулся с Митькой, обвешанным ручными сумками за всех, потом Аля передала мне Ермошку и Игната, они таращились, Ермошка меня узнал, а полуторагодовалый Игнат просто покорился судьбе, я понёс их как два пенька, Аля — корзину с шестимесячным Стёпкой (тогдашняя фотография стала из моих любимых). За Алей шла бабушка. Чемоданов они привезли десяток, но это было, конечно, не главное, Аля успела шепнуть, что всё существенноене тут, пойдёт иначе».
Огромный архив, многолетние заготовки к будущим Узлам, без которых автор «Р-17» был бы в изгнании «инвалидом с вырванным боком и стонущей душой», удалось, не утратив ни странички, ни привычного упаковочного конверта, переправить в Швейцарию, минуя таможню и копировальные аппараты. Бесценный груз приедет на Штапферштрассе, 45 тремя порциями. 16 апреля сотрудник германского МИДа доставит два чемодана и сумку с незаконченным «Октябрём», дневником романа и сорока конвертами заготовок: Солженицын запомнит этот миг, как чудо, равное исцелению от рака. 27 июля норвежский журналист привезёт ещё один чемодан: новая радость и торжество. Осенью кружным путем через США, усилиями американского дипломата прибудет самая объёмная часть бумаг. В октябре на месте будет и библиотека «Р-17».
Первые месяцы нырнуть в роман не получилось. «На родине писал, под всеми громами, до последнего дня, — а тут вот уже два месяца — и не могу? Задушили перепиской, заклевали вопросами, требованиями, визитами через калитку и окриками поверх заборчика». А он уже горел ленинской темой, и везде в Цюрихе за ним по пятам шла ленинская тень. Заходил в библиотеки, где Ильич занимался, в трактирчики, где тот сиживал, прохаживался по уже знакомой Шпигельгассе, изучал вероятные маршруты героя. И попал в другой «ленинский» город — Берн, где президент Швейцарии торжественно вручил изгнаннику разрешение на постоянное проживание без испытательного срока (вскоре и вся семья получит в Цюрихе швейцарские паспорта).
Жест дружеского участия и уважения к гонимому русскому писателю и его семье странным образом опоздает. Едва начав жизнь в Цюрихе, они с Алей поймут, что из этого образцового города придется уезжать. Здесь — скрещенье европейских дорог, волны эмигрантов, потоки посетителей (в «Зёрнышке» А. И выразительно опишет «тряску и дёрганье» своего первого цюрихского лета). Здесь ему не дадут работать, и, чтобы писать, придется снова ездить в «берлогу», на этот раз в горы (Видмеры любезно предоставят ему полдачи в альпийском Штерненберге), сидеть там одному, без семьи, как было во все прежние годы. Значит, надо искать швейцарскую глушь либо другую страну. И если это не Европа, то, методом исключения, получались США или Канада.
В конце мая уединение Штерненберга с Солженицыным разделил о. Александр Шмеман. Дневниковые записи «горной встречи» рисуют писателя пером священника-эмигранта («Невероятное нравственное здоровье. Простота. Целеустремленность… Несомненное сознание своей миссии, но в этой несомненности подлинное смирение… Чудный смех и улыбка… Никакого всезнайства. Скорее интуитивное понимание… Такими, наверное, были пророки… Его вера — горами двигает… Рядом с ним невозможна никакая фальшь, никакая подделка, никакое “кокетство”»). Вернувшись в «свой мир», Шмеман сравнит два впечатления: «Там — в Цюрихе — сплошной огонь (но какой!). Тут — привычная болтовня о Христе и преображении мира». Во время прогулок в Штерненберге, а потом в Париже со Струве, и ещё позже, в Америке отец Александр не раз подумает о Солженицыне с любовью, жалостью и страхом: сгорит или не сгорит? Как долго сможет жить таким пожаром? Страшно от его напора, страшно занего, страшно за то, чтои какон сделает.
Но пожар, угроза которого столь остро, даже болезненно ощущалась внешними людьми, полыхал вполне контролируемо. Изнутри жизни огонь ощущался нормой, естественной стихией и, на языке Солженицына, ощущался как густая череда неотменимых дел, срочных решений и обязательных поступков. Так, в один из тёплых весенних дней они с Алей, сидя в лесу на скамейке, на Цюрихберге, придумали создать Русский общественный фонд, на средства мировых гонораров от «Архипелага». «Сперва помощь — зэкам, преследуемым, но не упускать и русскую культуру, и русское издательское дело…» И всё начнёт действовать. Созданный совсем не пожарным порядком, а чувством долга, Фонд не сгорит и через тридцать лет, только расширив свои задачи.
Но ещё же следовало защищать каждого своего помощника, оставшегося дома, не дать властям расправиться с ними втихомолку (заявления в поддержку П. Григоренко, Е. Эткинда, В. Некрасова, А. Гинзбурга, Г. Суперфина). В Цюрихе была написана речь для церемонии вручения премии итальянских журналистов «Золотое клише». Организаторы специально приехали в Цюрих, и вместо политического заявления А. И. сказал неожиданное: опасность не в том, что мир разделён на два лагеря, а в том, что обе системы поражены общими пороками материалистической цивилизации. Невозможно было отклониться и от полемики с Сахаровым, признанным вождём либерального направления: А. Д. ещё в апреле выступил с критикой «Письма вождям», видя в нём опасные ошибки. В «Зёрнышке» А. И. едко скажет: «Дождалась Россия своего чуда — Сахарова, и этому чуду ничто так не претило, как пробуждение русского самосознания!» «Из долгого боя выйти непросто, вот уже 4 месяца в Европе и ещё многие месяцы придется дояснять, договаривать, отражать догонные удары, а истинно хочется: уйти в тишину, писать, — и книги пусть текут». Как репортажи с поля боя (а вовсе не мемуары) писались новые дополнения к «Телёнку», а также попутная, порой случайная, публицистика. Постепенно, с ошибками, просчётами, внутренними терзаниями — за 2 — 3 месяца, — А. И. втянулся в писательское занятие, в свой естественный режим существования: устоялись мысли, пришло душевное равновесие.
Среди дел, начатых на родине, и требующих завершения, был сборник «Из-под глыб». В середине ноябре удалось согласованно (в Москве и в Цюрихе) провести пресс-конференцию в связи с его выходом. Акция мыслилась символически — из Цюриха оглашается документ, где группа русских людей из Москвы рассказывает Западу, чем обернулась акция, которую Ленин поехал совершать в Россию из этого самого Цюриха. Официальная Москва ответила тоже символически, обрубив после выхода сборника открытую почту в оба конца. За действиями изгнанника напряжённо наблюдали. Вскоре после его высылки АПН отчитывалось в ЦК специальными мерами (тиражирование записок Решетовской и показаний Виткевича). «Работа по дискредитации ведётся в тесном контакте с КГБ… Всего за январь–февраль с. г. по линии АПН за рубеж направлено более 95 материалов» — в них Солженицын презрительно назывался эмигрантом с «несостоятельными политическими амбициями». Андропов докладывал: «Принимаются меры к локализации попыток Солженицына проводить враждебную деятельность, дальнейшей компрометацией его перед советской и мировой общественностью, усилению наблюдения за лицами, оказывавшими поддержку Солженицыну в период его проживания в СССР».
Однако «меры» и теперь плелись в хвосте. Смысл всякого эмигранта, словно отвечал Солженицын оппонентам, — возврат на родину. Расчёт властей, что, спихнув в эмиграцию интеллектуально активные силы, они добьются в стране тишины и покорности, ложный: идеологическая основа сгнила, умы молодёжи открыты сомнению и поиску. Свою деятельность вне родины А. И. осмысленно строил, как путь домой. «Впереди у нас цель, — заявил он в июне 1974-го в телеинтервью Си-Би-Эс, — возврат в Россию, чувствуем себя повседневно связанными с нею… Мы верим, что вернёмся, для этого и работаем». Подобные заявления многим казались тогда пустой риторикой.
И оставалось ещё одно неоконченное дело — получить Нобелевскую премию, через четыре года после награждения. У старого цюрихского портного сшили фрак (А. И. коробило: для одного лишь надевания в жизни!) и на первой неделе декабря отправились по следам Бунина, в Стокгольм, поездами. Это было не первое их европейское путешествие — в октябре четыре дня они с Алей поездили по Швейцарии: Берн, Женева, Монтрё, Шильонский замок; по досадному недоразумению не попали к Набокову (Солженицын ждал звонка, подтверждающего приглашение, а Набоков считал, что всё уже обговорено); краешком захватили Италию. Теперь вот с пятью пересадками добрались до Швеции. «В нашей советской жизни праздники редки, а в моей собственной — и вообще не помню такого понятия, таких состояний, разве только день 50-летия, а то никогда ни воскресений, ни каникул, ни одного бесцельного дня».
Непривычные часы праздничного веселья, встречи, впечатления, прогулки по старому городу А. И. неспешно опишет в «Зёрнышке». Nobeliana, сослужившая мощную службу в поединке с дубом, завершалась чинно, по заведенному этикету: традиционный обед Шведской Академии в честь лауреата (ныне, кроме двух шведов, был он, опоздавший русский), репетиция церемонии, сама церемония с королевским рукопожатием и вручением почётных знаков [110], банкет в ратуше, ответное слово, которое А. И. прочёл на память, ужин в королевском дворце (как раз пришёлся на 11 декабря, первый день рождения на чужбине; Люша Чуковская пришлёт в Цюрих поздравительную телеграмму, и снова ГБ будет её всяко запугивать). Не раз в эти дни подумает Солженицын, как он был наивен четыре года назад, предполагая вместить в распорядок чопорных мероприятий слово о голодовке политзаключенных. И ещё одно: хорош бы он был, если б ради одного такого дня своей волей уехал из России и узнал вот здесь, в ратуше, о лишении гражданства. «Чем бы я тогда отличался от Третьей эмиграции, погнавшейся в Америку и Европу за лёгкой жизнью, подальше от русских скорбей?»
В Цюрихе их ожидал сюрприз. «Полиция для иностранцев» через контору Хееба сообщила о необходимости, согласно постановлению швейцарского правительства от 1948 года, испрашивать разрешение на любые политические высказывания и предупреждать о том за десять дней. Первое движение было — грохнуть, обличить, немедленно. «Благодетели! — приют мне предоставили! — чтобы я молчал глуше, чем в СССР?» Видмеры едва отговорили, и он едва удержался, ответил полиции выразительно, но «в рамках», однако как жить тут с заткнутым ртом? И это в старейшей демократии Европы! Письмо из полиции словно бы толкало в спину — здесь не егоместо, надо уезжать, бесповоротно.
Новый 1975 год они с Алей встречали в Париже. Заранее уговорились со Шмеманом — тот обещал прилететь на новогодние каникулы. Страхи отца Александра с момента цюрихского знакомства под многими влияниями только окрепли: Солженицын склоняется к идеологизму, учительству, доктринёрству. «На сердце скребёт, страшно за этот потрясающий