никуда не выезжая? А когда узнал историю полностью, счастливо произнёс: «Так им и надо!» Но А. И. ещё успеет побывать у Трифоныча дважды, в феврале 71-го с Ростроповичем и в том же мае с Можаевым, и всем троим казалось, что почти лишённый речи Твардовский всё понимал и на все точно реагировал).
   «В большом доме Ростроповича, где была оборудована длинная гостиная на два света, с баром и большим столом, отпраздновали и день рождения Сани, и Нобелевскую. За большими окнами с двух сторон кружились хлопья снега, на столе горели свечи, Саня крутил ручку радиоприёмника, ловя Швецию. За столом только и было нас пять человек: Сам, Аленька, Мильевна, Наденька да я, — пишет Туркина. — В этот вечер я в первый раз увидела Алю, была она на сносях, в милом сером платьице с круглым девичьим воротничком и всё смущалась. А мне нравилась ужасно, и я вспоминала Санины вздохи: “Господи, когда же, наконец, всё устроится… Я хочу всегда её ощущать рядом, под локтем…”» Напишет об этом дне и виновник торжества: «Этот мой необычный — нобелевский — вечер мы с несколькими близкими друзьями отметили так: в чердачной “таверне” Ростроповича сидели за некрашеным древним столом с диковинными же бокалами, при нескольких канделябрах свечей, и время от времени слушали сообщения о нобелевском торжестве по разным станциям... Моей последней фразы не было».
   Уже назавтра выпавшая на банкете фраза — о голодовках политических заключённых, — выпорхнет в русский Самиздат. А хозяин дома Ростропович успеет прибыть к другому торжеству: рождению Ермолая Солженицына в ночь на 30 декабря, на полтора месяца раньше срока. Счастливый А. И. поделится с дневником: «Не в этот дневник записывать, да другого нет. Романов уже несколько. А сын — первый!» «Ладушка, родная моя и родимая! — писал он Але утром 30-го, и потом дописывал понемногу каждые час-полтора. — Поздравляю тебя и горжусь тобой!.. Счастлив, что удалось избежать кесарева. Пока врачи консультировали и мудрили — а ты им выдала!.. Что — сын, я нисколько не удивлён, я на 100% был и уверен и предчувствовал… Но всё же так радостно было услышать от Верони первое слово (без обращения): “мальчишка!”… А как Ермолаха выглядит? Даже страшно. Слабенький, говорят? Ну, в 71/2 месяцев откуда ему сил? Все силы ушли твой живот толкать… Ладуня, какое же это великое событие! То всё “будет” да “будет” ребёнок (а вдруг да и не будет?..) — а вот — есть! и — сын!.. Сижу-сижу за столом — и время от времени радостно вслух смеюсь… Подумал: а если бы Наташе 14 октября удалось — ведь не было бы праздника? или очень ущербленный. Вчера отправил ей специально к Рождеству умиротворяющие пожелания… Счастье, которого отец мой не пережил, не дожил…»
   Новый 1971 год А. И. тихо встречал в «таверне» с Надей и Мильевной. «Вернувшись на дачу, после всех треволнений, связанных с рождением сына, стоя на деревянной лестнице на второй этаж, А. И. сказал мне: “Никогда я не был так счастлив. Это совсем особое состояние, не сравнимое ни с чем, ни с радостью освобождения, выхода в свет первого произведения, любого другого события в жизни — это ощущение счастья”» (Н. Г. Левитская). Вернувшись из храма Ильи Обыденного, вместе с Можаевым и Стивой, крёстным, в его городской квартире праздновали крестины.
   …Ещё осенью 1970-го семья Светловых переехала в просторную квартиру на улице Горького, получив её в обмен на две другие — ту, что на Васильевской, где они все жили, и новую, на проспекте Вернадского, построенную родителями Али на её имя (как сотрудник МГУ она имела право вступить в университетский кооператив). После рождения Ермолая начальнику ЖЭКа, обслуживавшего дом № 12 по Горького (он же дом № 2 по Козицкому переулку), позвонил сам Гришин. Член Политбюро и первый секретарь МГК КПСС интересовался, кто прописан в семье гражданки Светловой, переехавшей недавно по обменному ордеру. «Теперь вы понимаете, почему мы интересуемся этой семьёй? — спросил Гришин, когда начальник ЖЭКа прочитал фамилии на карточке лицевого счёта. — На днях к вам придут наши товарищи, окажите содействие». Вскоре двое в штатском, с удостоверениями офицеров госбезопасности были здесь и просили подыскать служебное помещение вблизи квартиры Е. Ф. Светловой (в ЖЭКе уже знали, что сын её дочери носит фамилию Солженицын, прописан по этому адресу, и уже кто-то был наказан за потерю бдительности). Из трёх помещений офицеры выбрали комнату техника-смотрителя, получили ключ, внесли аппаратуру — теперь квартиру № 169 прослушивали круглосуточно (двадцать лет спустя тот самый начальник ЖЭКа расскажет, как оказался в эпицентре охоты на писателя: «Солженицына мне пришлось видеть несколько раз возле дома и на детской площадке с коляской. “Бородатый дед гуляет с внуком”, — думали местные мамаши…»)
   Охота продолжалась. «Наружка» глядела в оба, плёнка перематывалась, телефоны щёлкали и трещали, оперативные материалы подшивались в «Особые папки». Но всё как-то утихло и закисло — только газеты присвоили нобелевскому лауреату звание «внутреннего эмигранта», злобствовали агитаторы («остался вредить советской власти здесь»), и армейская печать обзывала нобелевку «каиновой печатью за предательство своего народа».
   Нобелевский кризис, грозивший перевернуть жизнь лауреата, на время утих; диплом и медаль лежали на хранении в Стокгольме, проект Указа о высылке ждал подходящего момента. Но оставалась Нобелевская лекция, которую полагалось представить в течение полугода от момента церемонии. Лекция была готова к сроку, и секретарь Шведской академии Карл Гиров вновь (в 1972-м) поднял вопрос о вручении нобелевских знаков. Канцелярии заработали. В докладах Андропова и Громыко в ЦК сообщалось, что шведские власти «приняли во внимание» сделанные внушения (так, 1 декабря 1970 года министр иностранных дел Швеции заверил советского посла в Стокгольме, что вмешательство шведского правительства исключено). Под давлением страны пребывания шведское посольство снова, полтора года спустя, отказывало предоставить своё помещение — за неимением подходящего зала. Тогда лауреат предложил для торжества квартиру Светловых, выбрал день и разослал приглашения [97].
   Из комнаты техника-смотрителя в Козицком переулке будут внимательно наблюдать за квартирой № 169. 3 апреля 1972-го, зная, что акция срывается (а лауреат об этом пока не подозревает), Андропов не без злорадства докладывал в ЦК: «Для приема гостей, приглашаемых на вручение, сожительница Солженицына Светлова и её родственники закупают в большом количестве посуду и продукты питания. В связи с тем, что день вручения 9 апреля приурочен к первому дню религиозного праздника Пасхи, приём одновременно будет носить характер религиозного торжества, для чего готовятся соответствующие реквизиты — пасхальные куличи, крашеные яйца, и т. д. Солженицын, находясь на даче Ростроповича, разучивает наизусть текст подготовленной им ранее так называемой традиционной лекции лауреата Нобелевской премии. Предполагается, что на указанном сборище Солженицын даст интервью приглашённым туда иностранным корреспондентам».
   Назавтра, 4 апреля, станет известно, что Карлу Гирову отказано во въездной визе, и сорок гостей получат уведомление, что акция не состоится.
   10 апреля 1972-го Андропов вновь информировал ЦК: «По оперативным данным, Солженицын воспринял сообщение об отказе в визе на въезд в СССР секретарю Нобелевского фонда Гирову крайне нервозно, заявив своей сожительнице Светловой: “Наглые собаки… они делают со мной всё, что хотят… мы слишком терпеливы”. Перед своим окружением он старается держаться более спокойно и уверенно».
   Но нервничали, кажется, именно «наши»: подглядев или подслушав, что 9 апреля в квартире № 169 семья и гости (Шафаревич, Столярова) обедают в честь праздника Пасхи, Политбюро ЦК ещё и 12 апреля продолжало волноваться, ибо возможность вручения Солженицыну нобелевских знаков в шведском посольстве сохранялась. И ещё 13-го, в заявлении посольству Швеции выражалась надежда, что «шведская сторона примет меры по прекращению в Швеции инспирируемых в отношении СССР враждебных выступлений вокруг Солженицына». А Солженицын в «Заявлении об отмене Нобелевской церемонии» напишет: «Нобелевские знаки могут храниться неограниченно долго. Если не хватит моей жизни, я завещаю их получение моему сыну». И, по сравнению с уже пережитыми неприятностями лекция, опубликованная в официальном сборнике Нобелевского комитета « Lex prix Nobel en 1971» в августе 1972-го, и там, и здесь будет воспринята как цветочки.
   В нобелевской истории Солженицына (октябрь 1970-го — апрель 1972-го) было поставлено красноречивое многоточие.
   …Ещё летом 1967 года на подступах к «Красному Колесу» А. И. заметил: «Чту значит написать этот роман? Это — стать себе на плечи, и ещё раз тому второму на плечи, и тогда напружить ноги, подпрыгнуть, зацепиться пальцами за край стены, подтянуться и перелезть. Вот так — трудно. Вот так — почти невозможно. А иногда думаю: не исключено, что и справлюсь, а? Вот диво-то будет». В конце октября 1970-го Узел первый («Август Четырнадцатого») был закончен, но ещё и весь остаток осени, и зима 1971-го ушли на поправки и доработки. В конце февраля «Август», увезённый французским полицейским под видом большой коробки конфет для больной монахини, был доставлен в Париж. Там его принял на руки Никита Струве, издатель «ИМКА-пресс», который вместе со швейцарским адвокатом Фрицем Хеебом и переводчицей из Австрии Лизой Маркштейн вошёл в «опорный треугольник» Солженицына на Западе. Ранней весной были уже набор и корректура — роман печатался открыто, под именем автора, а с марта началась систематическая работа над «Октябрём».
   «О, как бы сосредоточиться только на 2-м Узле? Как бы уйти в историю, в роман? Нет, современность тянет и тянет, — записал А. И. в дневнике 8 марта 1971 года. Современностьи в самом деле вмещала множество неотложных дел. Необходимо было достать из дальнего хранения «Архипелаг», заново переснять и отправить плёнки в Цюрих, сосредоточить архивы в одном месте и в своем распоряжении. Огромную работу выполнил друг Андрея Тюрина физик Валерий Николаевич Курдюмов, сотрудник сверхсекретного Радиотехнического института АН. Притащив на квартиру Светловых огромный рюкзак с фотооборудованием, он переснял три тома «Архипелага», проявлял плёнки в узком, удалённом от окон коридорчике, и сушил их в ванной трое суток напролёт (свет ламп не укроется от бдительного ока, и ему припомнят эту фотосессию вызовом на Лубянку в 1974-м) [98].
   С этого комплекта плёнки, переданного в Париж (подтверждение о благополучном исходе придёт только через три месяца), будут сделаны позже все мировые переводы «Архипелага», кроме англо-американского. «Мы с Алей благополучно отправили всё на Запад, создали недосягаемый для врага сейф. Это была крупнейшая победа, определяющая всё, что случится потом... Только с этого момента — с июня 1971 года, я действительно был готов и к боям и к гибели».
   И в марте же, перепечатывая дополнения к «Телёнку», А. И. впервые отдал себе отчёт: какие гигантские напряжения и трудности уже преодолены. Он вспоминал весну 1963-го — как собирал материалы к «Архипелагу» (ещё почти не написанному), к «Р-17» (не было плана Узлов), начинал «Раковый корпус», а «Круг» существовал «лохматый», ни «87», ни «96». «И всё это удержал, и с рук осторожно скатил, и осталось каких-то несчастных 19 узлов — и чего ж я трушу, маловер?» В один из «лавинных дней» (так называл он те счастливые дни, когда мысли накатывают неудержимо, и рука не поспевает записывать) приходила в Жуковку милиция — предупредить о выселении. «Своими ногами в Рязань? — не пойду, не поеду! Судебному решению? — не подчинюсь! Только в кандалах!» — сказал он начальнику паспортного стола Московской области. «Дача Ростроповича для меня — рубеж жизни и работы. Выбьют отсюда — не поднять громаду “Р-17”».
   И прожил здесь, без прописки и разрешения, ещё полтора года.
   В преддверии «Августа» Ростропович подал идею — предложить роман какому-нибудь советскому издательству — дескать, автор готов публиковаться и дома. А. И. идея понравилась — послали семь запросов, в семь мест, но ни одно не захотело даже взять рукопись в руки… А русское издание «Августа» вышло в июне 1971-го в Париже. В том же году появилось два издания в Германии, затем в Голландии, в 1972 — во Франции, Англии, Соединенных Штатах, Испании, Дании, Норвегии, Швеции, Италии. Публикация Узла первого в «ИМКА» для расчетов ГБ станет, по словам А. И., «опрокидывающей неожиданностью».
   Только задним числом мог доложить Андропов ЦК, что в Париже вышла новая книга Солженицына и что с рукописью по оперативным данным знакомились Ростропович, мать и дочь Чуковские, Твардовский, Копелев, Ж. Медведев и «другие лица из числа близких связей автора». Зам. начальника управления КГБ генерал-майор Никашкин, выступивший в роли закрытого рецензента, читал роман внимательно и сделал несколько важных открытий. Во-первых, предположил, что прообразом семьи Лаженицыных является семья деда автора, Семёна Солженицына, а прообразом семьи Томчаков — семья второго деда, Захара Щербака. Во-вторых, заподозрил, что в романе имеются данные на отца и мать автора. Это была удача — писатель давал сыскарям след на себя. В-третьих, удостоверился, что в романе не упоминается партия большевиков, и автор недвусмысленно показывает своё отрицательное отношение к любым революционным изменениям. Таким образом, автор допускает возможность развития России по капиталистическому пути развития, его симпатии целиком на стороне националистически настроенных военных и оборотистых, рационально хозяйствующих землевладельцев. Критика царского строя в романе ведётся с реформистских (меньшевистских) позиций. Если сюда добавить ещё и проповедь внеклассового добра, идеология автора, безусловно, чужда советской идеологии.
   Следует отдать должное генерал-майору Никашкину: он верно уловил дух времени и состояние умов. «Незримо для меня, — скажет Солженицын позже, — уже пролегала пропасть — между теми, кто любит Россию и хочет ей спасения, и теми, кто проклинает её и обвиняет во всём происшедшем. Эту, мне ещё непонятную, обстановку вдруг, первым лучом, просветил “Август”, напечатанный в 1971. Хотя это был патриотический (без социализма) роман — его бешено ругали и шавки коммунистической печати, и журнал национал-большевиков “Вече”, а вся образованная публика отворотила носы, пожимала плечами. “Август” прорйзался — и поляризовал общественное сознание».
   До «Августа» казалось, что единство автора с образованным обществом абсолютно: они вместе выстаивают против режима, стремятся к демократии и свободе. «Так все истосковались ударить государственную власть в морду, что за меня было сплошь всё неказённое, хотя б и чужое, — и несколько лет я шёл по гребню этой волны, преследуемый одним КГБ, но зато поддержанный слитно всемобществом (в старой России так было не раз, так поддерживали Толстого, будучи чужды его учению, — лишь бы против государства)». Когда вышел «Август», разногласия открылись. «Зачем этотебе надо?» — спрашивали его близкие друзья; под словом «это» подразумевалось именно то, о чём докладывал в аннотации на «Август» Никашкин: национальный дух, антиреволюционизм, традиционализм. «Меня пугает в Солженицыне одно, — говорил Паустовский Чуковскому ещё в феврале 1963-го, — он — враг интеллигенции. Это чувствуется во всём» (Паустовский, разумеется, имел в виду советскую интеллигенцию, с её приверженностью Белинскому, Герцену, Ленину и революции). В свете «Августа» становилось ясно, что поддержка его всем передовым обществоместь «явление временное, недоразуменное».
   Ныне недоразумение разъяснялось. «Иван Денисович» оказывался не тем, за кого себя выдавал, вернее, не тем, за кого приняло его образованное общество. Именно поэтому, заметит А. И., «“Иван Денисович” и не выскочил за границу, чего боялся Твардовский в 1962: он был слишком крестьянским, слишком русским и оттого как бы зашифрован. Западные корреспонденты, может, и читали его в тот год, но не сочли перспективным к западному уху». Реакция на «Август» показала, что время мнимого единства и нерасчлененных понятий закончилось. Уже и Мира Петрова с неприязнью «атаковала семью Томчаков и совсем непонятную ей, чуждую Орю». Андропов докладывал в ЦК, что, например, Чуковская (Лидия или Люша?) даёт отрицательную оценку художественным качествам романа, и близкие друзья автора тоже оценивают роман негативно: «Так, литературовед Лакшин заявил, что “симпатизируя больше всего патриотически настроенному офицерству, инженерам и просвещённой буржуазии, Солженицын не противопоставляет им умных собеседников из среды солдат и рабочего класса”». «Л. Копелеву, — писал зам. председателя КГБ Цвигун в декабре 1971-го, — не понравился образ Ленартовича — большевик в 1914 году выглядел иначе».
   Но то была критика друзей. Что же касается недругов (то есть «широких слоёв советской творческой интеллигенции», чьи высказывания попадали в отчеты госбезопасности), их негодование не знало границ. Доколе он будет пользоваться ореолом мученика и правдолюбца, играть на струнах страдания? «Отдельные представители художественной интеллигенции, полагая, что Солженицыну всё сходит с рук, сами начинают утрачивать чувство ответственности за своё творчество и общественное поведение» (Фурцева). «Нет, большое терпение у нашего правительства, что терпит такого негодяя!» (И. Абашидзе). «Не настала ли пора порассказать нашим людям всё честно и прямо — чту это за писатель и чту это за человек?» (Л. Леонов). «Он спокойно разгуливает по Москве, снабжает наших врагов идеологическим антисоветским оружием, а мы ему всё прощаем» (И. Шток). «Мы говорим и говорим, а он всё больше и больше разгуливается» (Д. Кабалевский). «Разве нет каких-нибудь решительных способов лишить наших врагов такого козыря, как Солженицын?» (В. Крепс).
   Насчет решительных способовчлен СП СССР Владимир Крепс, ныне прочно забытый драматург, был совершенно прав: органы ими владели и, не брезгуя, применяли. Так случилось и летом 1971 года, когда А. И. собрался на юг, по местам детства, собирать материалы для следующих Узлов. 7 августа вместе с Угримовым выехали на машине, 9-го утром были в Новочеркасске. А. И. чувствовал себя превосходно, они гуляли по городу, посетили собор, заходили в магазины. Внезапно среди дня стала сильно болеть кожа по всему левому боку. К вечеру, а особенно к утру 10-го стало совсем плохо — что-то вроде сильного ожога распространилось по всему левому бедру, левому боку, по животу, спине, ногам в виде множества отдельных волдырей, самые крупные достигали пятнадцати сантиметров в диаметре. В ближайшей поликлинике ему прокололи несколько волдырей, но на их месте открылись раны. Состояние А. И. ухудшилось, и на станции Тихорецкой Угримов посадил его в московский поезд. Утром 12 августа по телеграмме был встречен на Курском вокзале тёщей (Катенькой, как звал её А. И.) и их общим другом А. М. Горловым.
   Больной действительно был плох, огромные водяные пузыри лопались при малейшем движении, причиняя страшную боль. Вначале решили, что это тепловой удар — он ехал в машине при работающей печке, не отключавшейся по неисправности, а жара стояла +35. Галина Вишневская, видевшая его в то утро, писала позже: «Что это? Он не идёт, а еле бредёт, всем телом наваливаясь на стену веранды, держась за неё руками. У меня внутри всё оборвалось… То, что с ним тогда произошло, для меня и до сих пор является загадкой. Ноги и всё его тело покрылось огромными пузырями, как после страшного ожога. На солнце он не был. Несколько раз вышел из машины поесть в столовке… А может, подсыпали в еду что-нибудь?..»
   Вызывали частных докторов и профессоров-дерматологов, доставали мази, снижали температуру, обрабатывали кожу антисептиками, обезболивали, накладывали повязки. В течение всей болезни за ним ухаживала Аля. «Первые недели были особенно мучительны, невыносима была даже лёгкая простыня, покрывающая ожоги… Боль вызывало даже движение воздуха при открывающейся двери. Ни один из врачей, лечивших А. И., не понимал происхождения этих ожогов, и ни одна из выписанных ими мазей не помогала. В конце концов справился сам организм, выздоровление тянулось медленно и длилось долго» (Н. Д. Солженицына). Вспоминает Н. А. Жуков — доктор, впервые посетивший А. И. 23 августа 1971 года: «Клиническая картина поражения кожи напоминала ожог второй степени. Поражал обширный отёк левого бедра. Дермографизм оказался красным, быстро переходящим в белый, стойкий. Кожа как зеркало отражала перевозбудимость сосудосуживающих нервов и как бы “кричала”, что лечить её необходимо теплом — общим или местным, сухим или влажным. Тогда я установил диагноз: “распространённая аллергия”, осложнённая вторичной стрепто-стафилококковой инфекцией». Немного помогали горячие ванны, после которых стихала боль, а волдыри уменьшались и подсыхали. Мазь Конькова (свежий мёд, жир, риванол, березовый дёготь) снимала зуд и уменьшала жжение.
   Ни доктора, ни потерпевший, ни его близкие не могли даже представить, откуда взялась эта напасть. Только через двадцать с лишним лет подробное описание «аллергии», взятое из дневниковых записей доктора Жукова [99], будет однозначно квалифицировано специалистами по лечению острых отравлений: «Данные симптомы характерны для накожного отравления ядом рицинином, который содержится в клещевине (турецкая конопля). При попадании яда рицинина под кожу через несколько часов возникает сильный озноб, резко повышается температура, характерны слабость и головная боль. В месте попадания яда появляются отёки и волдыри. В течение нескольких дней могут развиться глубокие язвенно-некротические изменения не только кожи, но и тканей, вплоть до костей. Язвы плохо поддаются лечению, заживление может длиться год, два, три. Смертельный исход неизбежен при попадании под кожу около трех миллиграммов рицинина».
   Итак, яд, самый решительный способ устранения человека как козырной карты. Всё разъяснилось, когда в 1992 году отставной подполковник Управления КГБ по Ростовской области Борис Александрович Иванов привёз в Москву свои показания и отдал их в газету «Совершенно секретно». «В нашу область с неизвестной целью едет писатель Солженицын. Товарищ из Москвы прибыл к нам в связи с этим тревожным обстоятельством», — услышал Иванов, тогда ещё майор, в кабинете начальника в августовские дни 1971 года. Выполняя полученные инструкции, майор, московский гость (“шеф”) и ещё один незнакомый оперативник должны были неотступно следовать за «объектом» по его маршруту, проверять его контакты и связи.
   Его настигли в Новочеркасске. Наружное наблюдение держало Солженицына мёртвой хваткой; офицеры, сидевшие в машине, получали по рации сведения каждые 5 – 10 минут. Наконец, поступило сообщение, что «объект» находится на центральной улице города, заходит в магазины. «Чуть погодя “объект” с приятелем вошли в крупный гастроном. Следом — мы. Таким образом, мы все оказались в одном замкнутом пространстве. “Незнакомец” буквально прилип к “объекту”, который стоял в очереди кондитерского отдела. “Шеф” прикрыл “незнакомца”. Они стояли полубоком друг к другу, лицом к витрине. “Незнакомец” манипулировал руками возле “объекта”. Что он там делал конкретно, я не видел, но движения рук и какой-то предмет в одной из них помню отчетливо. Вся операция длилась две-три минуты. “Незнакомец” вышел из гастронома, лицо “шефа” преобразилось, он улыбнулся, оглядел зал, кивнул и направился к выходу. Я последовал за ним. На улице “шеф” тихо, но твёрдо произнёс: “Всё, крышка. Теперь он долго не протянет”. В машине не скрывал радости: “Понимаете, вначале не получилось, а при втором заходе — всё о’кэй!”»
   Эпизод в гастрономе уже не казался майору Иванову странным и непонятным — смысл операции дошёл до него, когда всё было закончено. «Это был финал задуманного высшим карательным органом страны преступления против писателя. Что я мог сделать? Оставалось только молчать — единственный вариант сохранить жизнь себе и своей семье». Потом будут гадать, как же это Солженицын остался жив? То ли задание было выполнено кое-как, то ли «объект» дёрнулся, и под кожу попала меньшая доза токсина, то ли яд, привезённый из Москвы, потерял в дороге свои свойства, то ли организм потерпевшего оказался сильнее яда, то ли случайно (и сам того не ведая) больной съел некий продукт, содержащий противоядие рицинину. И выжил, хотя планировалась именно «крышка». «Мы попали в Новочеркасский собор, — вспоминал А. И., — в день Пантелеймона-целителя. Я молился ему, и через полчаса меня укололи. Думаю, это он меня защитил, и яд не причинил того вреда, на который рассчитывали отравители». Только в 1994-м получит А. И. собственноручную записку Иванова с подлинными именами и фамилиями участников той операции и открыто назовёт их в «Зёрнышке».