назвал мою Амелию ханжой и совершеннейшей недотрогой, после чего майор дал
ему пощечину, и оба тотчас обнажили свои шпаги {22}.
- Едва майор успел договорить, как в комнату вошел слуга и сообщил, что
меня спрашивает внизу какой-то монах, которому необходимо скорее со мной
увидеться. Пожав майору руку, я сказал, что не только прощаю его, но и
чрезвычайно ему обязан, после чего спустился вниз, где ожидавший меня монах
объявил, что он исповедовал Багийяра и тот передает настоятельную просьбу
явиться к нему, дабы он мог перед смертью вымолить у меня прощение за обиду,
которую хотел мне нанести. Моя жена сначала было воспротивилась этому из
боязни, как бы со мной чего не случилось, но, когда ее убедили, что такие
опасения беспочвенны, дала согласие.
Я застал Багийяра в постели; как выяснилось, майор пронзил его шпагой
по самую рукоятку. Он умолял простить его, после чего наговорил немало
любезностей по поводу того, что я обладаю женщиной, в которой несравненная
красота сочетается с неприступной добродетелью; доказательством последней
служит безуспешность его весьма настойчивых поползновений; дабы представить
добродетель Амелии в еще более ярком свете, Багийяр, до того велико было его
тщеславие, не сумел удержаться и назвал имена светских дам, уступивших его
притязаниям, хотя ни к одной из них он не питал столь неудержимого влечения,
как к моей бедной Амелии; он надеялся, что именно неудержимость его страсти,
с которой он не в силах был совладать, заслужит ему мое прощение. Мой ответ
нет нужды повторять. Я уверил Багийяра, что полностью его прощаю, и на этом
мы расстались. Сказать по правде, я считал себя после этого едва ли не
обязанным ему, ибо по возвращении домой жена встретила меня с необыкновенной
нежностью.
Я обнял Амелию с восторгом и умилением. Когда первый порыв чувства
немного утих, она сказала: "Признайся, мой любимый, сумела ли твоя доброта
удержать тебя от мысли, что я веду себя довольно безрассудно, выражая
столько беспокойства по поводу частого твоего отсутствия, тогда как мне
следовало бы радоваться, если ты хорошо проводишь время? Я знаю, ты должен
был так думать, но поразмысли, что при этом должна была испытывать я,
понимая, что с каждым днем я теряю твое уважение, и будучи в то же время
вынужденной вести себя так: ведь тебе, не знавшему всей подоплеки, мое
поведение, я прекрасно это сознавала, должно было показаться недостойным,
пошлым, эгоистичным. И все-таки как же иначе могла я вести себя, имея дело с
человеком, которого не смутишь ни отказом, ни презрением? А какой ценой я
сохраняла сдержанность с ним в твоем присутствии? Каково было мне соблюдать
вежливость с человеком, которого я в душе презирала, - и все это единственно
из боязни пагубных последствий, если бы вы что-нибудь заподозрили, - и в то
же время опасаться, как бы Багийяр не истолковал мое молчание как поощрение
своих домогательств? Не испытываете ли вы жалость к несчастной супруге при
мысли о том, в каком она была положении?" "Жалость, - воскликнул я, - о,
любимая моя! Разве можно выразить этим словом мое преклонение перед вами,
мое обожание? Но каким образом, любимая моя, ему удалось изъяснить свои
намерения так ловко?.. С помощью писем?" "Нет-нет, он, конечно, не раз искал
случая передать их мне, но это удалось ему только однажды, и я возвратила
ему письмо. Боже милосердный, ни за какие блага в мире я не стала бы хранить
у себя подобное письмо! У меня было такое чувство, что я оскверняю глаза,
читая его!"
- Браво, браво, - воскликнула мисс Мэтьюз. - До чего возвышенно, слов
нет!

Ах, когда б меня прельстило
То, что милому немило,
Я бы грудь свою пронзила,
Но ему не изменила {23}.

- Неужто вы в самом деле способны смеяться над такими чистыми
чувствами? - вскричал Бут.
- Я смеюсь над чистым чувством! - откликнулась мисс Мэтьюз. - О, мистер
Бут, - как мало же ты знаешь Калисту! {24}
- Прежде мне казалось, - признался Бут, - что я знаю вас даже очень
хорошо, и считал, что из всех женщин на свете вы самая... да-да, из всех
женщин на свете!
- Берегитесь, мистер Бут, - проговорила мисс Мэтьюз. - Ей Богу, если вы
так обо мне думали, то думали справедливо. Но кому я отдала мое чистое
чувство?.. Кто тот человек, которого я...
- Надеюсь, сударыня, - сказал он, - вам еще встретится кто-нибудь.
- Благодарю вас за эту надежду, - ответила мисс Мэтьюз, - хотя
высказанную так безучастно. Но, прошу вас, продолжайте свою историю.
И Бут поспешил тотчас исполнить ее просьбу.

    ГЛАВА 10,


содержащая письмо весьма любопытного свойства

- Рана майора, - продолжал Бут, - оказалась, как он и предполагал, не
такой уж серьезной, и через несколько дней он был уже вполне здоров; да и
жизнь Багийяра, хотя он был пронзен шпагой насквозь, довольно скоро была вне
опасности. Когда это стало известно, майор поздравил меня с выздоровлением
Багийяра, присовокупив, что теперь я должен, поскольку Всевышний предоставил
мне такую возможность, сам отомстить за оскорбление. Я ответил, что даже не
могу и помыслить о таком поступке: ведь когда я предполагал, что Багийяр
умирает, я искренне, от всего сердца простил его. "Что ж, в ту минуту, когда
он умирал, - заметил майор, - ваш поступок был совершенно справедлив и
нисколько не ронял вашу честь, но это прошение было обусловлено его
состоянием, теперь же, коль скоро он выздоровел, оно утрачивает свою силу".
Я стал объяснять, что не могу взять назад свое прощение, потому что и гнев
мой, в сущности, давно остыл. "Ваш гнев не имеет к этому ровно никакого
отношения! - вскричал майор. - Собственное достоинство - вот что всегда
служило для меня поводом обнажить шпагу, и, когда оно затронуто, я равно
способен драться и с тем, кого люблю, и с тем, кого ненавижу". Не стану
утомлять вас повторением доводов, которыми майор все же меня не переубедил;
знаю только наверное, что в результате я несколько упал в его мнении и
только приехавшему вскоре капитану Джеймсу удалось вполне вернуть мне
расположение майора.
С приездом Джеймса у нас не было больше причин задерживаться в
Монпелье, ибо Амелия чувствовала себя теперь лучше, чем когда бы то ни было
с тех пор как я ее узнал, а мисс Бат не только выздоровела, но и обрела
прежний цветущий вид; еще недавно это были живые мощи, а теперь она
превратилась в упитанную миловидную молодую женщину. Джеймс опять стал моим
казначеем, поскольку мы уже довольно долгое время не только не получали из
Англии никаких денежных переводов, но даже и ни одной строчки, хотя и я, и
моя дорогая Амелия отправили туда несколько писем и ее матери, и сестре, а
посему, покидая Монпелье, я решил написать моему доброму другу доктору и
уведомить его, что мы выезжаем в Париж, куда я и прошу его адресовать свой
ответ.
По дороге в Париж, да и в первые две недели после нашего туда приезда
не произошло ничего заслуживающего упоминания; поскольку вы не знаете ни
капитана Джеймса, ни мисс Бат, навряд ли стоит вам рассказывать, что их
взаимная склонность, приведшая впоследствии к браку, только теперь стала
проявляться, и, как это ни покажется вам странным, именно я первый подметил
пламя любви у девицы, а моя жена - у капитана.
На семнадцатый день после нашего приезда в Париж я получил письмо от
доктора, которое и сейчас при мне, и, с вашего позволения, я прочитаю вам
его, так как не хотел бы, пусть невольно, исказить его смысл.
Его собеседница, как нетрудно догадаться, изъявила согласие, и Бут
прочел ей нижеследующее:

"МОИ ДОРОГИЕ ДЕТИ - именно так я стану отныне называть вас, поскольку
никаких других родителей ни у одного из вас теперь в сем мире нет. Я сообщил
бы вам эту печальную весть раньше, если бы мог предположить, что она до вас
еще не дошла, и, конечно же, если бы знал куда писать. Ваша сестрица, если
она и получала от вас какие-нибудь письма, то хранила это в тайне и,
возможно, из любви к вам прятала их в том же самом месте, где она прячет
свою доброту и то, что, боюсь, для нее еще много дороже этого, - свои
деньги. Какие только слухи на ваш счет здесь не распространялись; впрочем,
так всегда бывает в тех случаях, когда людям ничего неизвестно, ибо, не зная
истинного положения вещей, каждый считает, что волен рассказывать все, что
ему заблагорассудится. Те, кто желает вам добра, сын мой Бут, просто
говорили, что Вы убиты, а прочие рассказывали, будто Вы дезертировали из
осажденной крепости и были за это изгнаны из полка. О дочери моей все
единогласно утверждают, что она переселилась в лучший мир, и очень многие
намекают, будто ее спровадил туда собственный муж. Судя по такому началу,
вы, я полагаю, станете ожидать от меня более благоприятных новостей, нежели
я собираюсь вам сообщить, но, скажите, мои дорогие дети, почему мне, всегда
смеявшемуся над своими собственными несчастьями, нельзя посмеяться над
вашими, не навлекая на себя обвинений в недоброжелательстве? Мне бы
хотелось, чтобы вы переняли у меня этот душевный склад, ибо, поверьте моему
слову, никогда еще уста язычника не произносили более справедливого
изречения:

...Leve fit quod bene fertur onus {*}.
{* Бремя становится легким, если его легко сносишь (лат.) {25}.}

Должен признаться, что никоим образом не думаю, будто Аристотель (а я
вовсе не считаю его таким пустоголовым, как иные из тех, кто никогда его не
читал) так уж удачно разрешил вопрос, рассмотренный им в "Этике" {26}, а
именно: можно ли назвать счастливым человеком, на долю которого выпали
страдания царя Приама? {27} И все-таки я давно держусь мнения, что нет
такого несчастья, над которым философ-христианин не имел бы разумного
основания смеяться. Ибо даже язычник Цицерон, сомневаясь в бессмертии (а
такой мудрый человек должен был сомневаться в том, в поддержку чего
существуют столь слабые доводы), утверждал, что мудрости подобает humanas
res despicere atque infra se positas arbitrari {Взирать на все человеческие
дела, как не заслуживающие внимания (лат.) {28}.}. Это изречение вместе с
многими другими мыслями по тому же поводу вы найдете в третьей книге его
"Тускуланских бесед".
С каким непоколебимым спокойствием может в таком случае истинный
христианин презирать временные и преходящие бедствия и даже смеяться над
ними! Если несчастный бедняк, который еле плетется к своей жалкой лачуге, и
тот способен бросать вызов бушующим стихиям: урагану, грозе и ненастью,
преследующим его со всех сторон, когда самое большее, на что он надеется,
это сон, то насколько же бодрее должен сносить преходящие невзгоды тот, чьи
душевные силы поддерживает неизменная надежда, что в конце концов он все же
окажется в величественных чертогах, где его ожидают самые изысканные
наслаждения. Сравнение не кажется мне слишком удачным, но лучшее мне не
приходит в голову. И, тем не менее, при всей недостаточности этого
уподобления, мы можем, я думаю, основываясь на человеческих поступках,
сделать вывод, люди сочтут его преувеличенным, ибо если уж речь зашла об
упомянутых мной изысканных наслаждениях, то отыщется ли человек, настолько
робкий или слабодушный, который не пренебрег бы ради них самыми суровыми из
названных мной тягот и даже посмеялся над ними? Между тем на пути к светлой
обители вечного блаженства как горько сетуем мы на каждую ничтожную помеху,
на каждое пустячное происшествие! И если Фортуна обрушивает на нас одну из
своих жестоких бурь, какими несчастными кажемся мы тогда и себе и другим!
Причина этого кроется лишь в том, что мы недостаточно тверды в своей вере, в
лучшем случае мы уделяем слишком мало внимания тому, что должно быть нашей
самой главной заботой. В то время как самых ничтожных вещей мира сего, даже
таких жалких побрякушек, таких детских безделиц, как богатство и почести,
добиваются с невероятным упорством и неутомимым прилежанием, великим и
важнейшим делом бессмертия пренебрегают, откладывая его на потом, и никогда,
ни в малейшей мере не позволяют ему соперничать с нашим вниманием к делам
земным. Если бы какой-нибудь человек в моем одеянии вздумал завести речь о
божественном там, где хлопочут о делах или предаются удовольствиям, - в
совестном суде {29}, у Гэрруэя или Уайта {30}, стали бы там его слушать?
Может быть, только какой-нибудь жалкий насмешник, да и то, чтобы потом
поглумиться над ним? Разве не снискал бы он тотчас прозвище безумного
священника и не сочли бы его окружающие достойным обитателем Бедлама? {31} И
разве с ним не обошлись бы точно так же, как римляне обходились со своими
ареталогами {Нищенствующие философы, развлекавшие знатных людей за их столом
шутовскими рассуждениями о добродетели (примеч. Г. Филдинга).} {32}, и не
приняли бы его за шута? Впрочем, что говорить о прибежищах суеты и мирских
устремлений? Много ли внимания привлекаем мы, проповедуя с церковной
кафедры? Ведь стоит только проповеди продлиться немного дольше обычного,
разве добрая половина прихожан не погружается в сон? Возможно, и вы, дети
мои, успели уже задремать, читая мое письмо? Что ж, в таком случае, подобно
сердобольному хирургу, который исподволь подготавливая пациента к
болезненной операции, старается по возможности притупить его чувства, так и
я, пока вы пребываете в полусне, сообщу вам новости, которыми пугал вас с
самого начала. Так вот, ваша добрая матушка, да будет вам известно,
преставилась и отказала все свое состояние старшей дочери. Вот и все плохие
новости, которые я собирался вам сообщить. А теперь признайтесь, если вы уже
проснулись, разве вы не ожидали услышать чего-нибудь похуже и не опасались
за жизнь вашего очаровательного младенца? Будьте спокойны: он отличается
завидным здоровьем, он всеобщий любимец и до вашего возвращения о нем будут
заботиться с родительской нежностью. Какую это должно доставить вам радость,
если, разумеется, можно сделать более полным счастье молодых супругов,
безмерно и по достоинству любящих друг друга и пребывающих, судя по вашему
письму, в добром здравии. Суеверные язычники, оказавшись в ваших
обстоятельствах, страшились бы козней Немезиды {33}, но поскольку я
христианин, то осмелюсь присовокупить к вашему счастью еще одно
обстоятельство, заверив моего сына, что помимо верной жены у него есть еще и
преданный заботливый друг. А посему, дорогие мои дети, не впадайте в ошибку,
слишком свойственную, по наблюдению Фукидида {34}, человеческой природе:
чрезмерно горевать по поводу утраты какого-нибудь меньшего блага, не
испытывая в то же время никакой благодарности за куда большие благодеяния,
которыми нам позволено наслаждаться. В заключение мне остается лишь
уведомить Вас, сын мой, что если Вы наведаетесь к мистеру Моранду на рю
Дофин, то узнаете, что в Вашем распоряжении имеется сто фунтов. Боже
милосердный, насколько Вы богаче тех миллионов людей, которые ни в чем не
испытывают недостатка! Прощайте и считайте меня своим верным и любящим
другом".

- Ну, как, сударыня, - воскликнул Бут, - понравилось вам это письмо?
- О, как нельзя более, - отозвалась мисс Мэтьюз. - Священник
очаровательный человек. Я всегда с большим удовольствием слушала его
проповеди. Насколько могу припомнить, о смерти мисс Гаррис я узнала более
чем за год до моего отъезда из дома, но никаких подробностей относительно ее
завещания я прежде не слыхала. Клянусь честью, я очень вам сочувствую.
- Помилуйте, сударыня, - вскричал Бут, - неужто вы так быстро забыли
главную цель письма доктора Гаррисона?
- Разумеется, нет, - возразила Мэтьюз, - и признаю, что эти рассуждения
весьма приятно читать, однако же утрата наследства - дело очень серьезное, и
я уверена, что такой благоразумный человек, как мистер Бут, должен быть того
же мнения.
- Должен вам признаться, сударыня, - отвечал Бут, - что одно
соображение в значительной мере сводит на нет все доводы священника. Я имею
в виду тревогу о моей маленькой растущей семье, которой придется
когда-нибудь почувствовать последствия этой потери; кроме того, я
беспокоился не столько за себя, сколько за Амелию, хотя она притворялась,
будто ни в коей мере этим не обескуражена, и, напротив того, пустила в ход
всю изобретательность, дабы утешить меня. Однако, сударыня, в письме доктора
Гаррисона помимо его философии есть еще нечто такое, что тоже, несомненно,
вызывает восхищение: что вы скажете о той непринужденной, щедрой и дружеской
манере, с какой он прислал мне сто фунтов.
- Чрезвычайно благородный и великодушный поступок, что и говорить, -
подтвердила мисс Мэтьюз. - Но продолжайте, прошу вас, ведь я жажду услышать
все до конца.

    ГЛАВА 11,


в которой мистер Бут рассказывает о своем возвращении в Англию

- Во время нашего пребывания в Париже ничего примечательного, насколько
я помню, не произошло и, уехав оттуда, мы вскоре прибыли в Лондон. Здесь мы
задержались всего только на два дня и, попрощавшись с нашими спутниками,
поспешили в Уилтшир {35}: моя жена с таким нетерпением жаждала увидеть
наконец оставленного ею там малыша, что едва не уморила дорожными тяготами
ребенка, которого везла с собой.
Мы добрались до нашей гостиницы поздно вечером. Несмотря на то, что
Амелия не имела особых оснований хоть в чем-нибудь быть довольной поведением
своей сестры, она решила вести себя с ней, как будто ничего плохого не
произошло. Поэтому сразу по приезде Амелия послала ей любезную записку,
предоставляя ей самой решить - придет ли она к нам в гостиницу или мы в тот
же вечер навестим ее. Прождав целый час, слуга возвратился с ответом, в
котором мисс Бетти просила прощения за то, что не сумеет прийти к нам, так
как время уже позднее и она простужена, вместе с тем заклинала жену, чтобы
та и не думала выходить из дома после такого утомительного путешествия, ей
же самой придется по этой причине отложить удовольствие видеть Амелию до
следующего утра; а вашему покорному слуге было уделено в записке столько же
внимания, как если бы такой особы и вовсе на свете не существовало, хотя я,
соблюдая учтивость, просил слугу передать мой поклон. Я бы не стал говорить
о таком пустяке, если бы не хотел показать вам нрав этой женщины; это
послужит вам в какой-то мере разгадкой ее последующего поведения.
Когда слуга принес этот ответ, добрейший доктор Гаррисон, который почти
весь этот час дожидался его вместе с нами, тотчас же поспешил увести нас к
себе домой, где нам были приготовлены ужин и постели. Жена моя горела
нетерпением в тот же вечер увидеть свое дитя, но доктор стал ее
отговаривать, и, поскольку малыш находился у кормилицы, жившей в отдаленной
части города, да и кроме того, доктор заверил ее, что не далее как нынешним
же вечером видел ребенка и тот был совершенно здоров, Амелия в конце концов
уступила.
Мы провели этот вечер самым приятным образом; остроумие и веселость в
сочетании с чистосердечием и добротой делали из доктора бесподобного
собеседника, тем более что он пребывал в крайне приподнятом настроении,
вызванном, как он любезно пояснил, нашим приездом. Мы засиделись допоздна, и
Амелия, обладавшая завидным здоровьем, уверяла нас, что почти не чувствует
усталости с дороги.
Всю ночь Амелия ни на минуту не сомкнула глаз, и рано утром,
сопровождаемые доктором, мы поспешили к нашему малышу. Можно ли передать
охвативший нас восторг, когда мы его увидели. Никто кроме любящего родителя
не в состоянии, я уверен, хоть сколько-нибудь это себе представить. Чего
только не рисовало себе наше воображение, хотя для этого, возможно, не было
ни малейших оснований. В младенческом лепете мы с готовностью различали
слова и охотно находили в них смысл и значение, в каждой черте ребенка я
обнаруживал сходство с Амелией, а она - со мной.
Простите меня, однако, за то, что я уделяю внимание таким пустякам;
перейду теперь к сценам, которые многим покажутся более занимательными.
Затем мы нанесли визит мисс Гаррис, которая повела себя с нами, на мой
взгляд, поистине смехотворно, и поскольку эта особа хорошо вам известна, то
я попытаюсь описать нашу встречу поподробнее. Нас сразу же проводили в
гостиную, где заставили прождать битый час. Но вот наконец появилась хозяйка
дома в глубоком трауре и с миной еще более печальной, нежели ее одежда,
однако все в ее наружности изобличало притворство. Черты лица были искажены
якобы невыносимым горем. С таким выражением лица важной поступью она
приблизилась к Амелии и холодно поцеловала ее. Потом удостоила и меня
надменного и церемонного поклона, и мы все уселись. Последовало краткое
молчание, которое мисс Гаррис нарушила наконец, произнеся с глубоким
вздохом: "Сестра, в этом доме с тех пор, как ты была в нем последний раз,
произошли большие перемены: небесам угодно было взять к себе мою мать". Тут
она вытерла глаза и продолжала: "Надеюсь, мне известно, в чем состоит мой
долг и что я научилась безропотно покоряться Божьей воле, но все же мне
должно быть дозволено хоть немного горевать о лучшей из матерей; ведь именно
такой она была для нас обеих, и если перед кончиной провела между нами
различие, то у нее, видимо, имелись для этого какие-то основания. Право же,
от чистого сердца могу сказать, что никогда этого не добивалась и еще менее
этого желала". Глаза бедной Амелии были в эту минуту полны слез: ей и без
того слишком дорого обошлись воспоминания о бессердечном поступке матери.
Амелия ответила с ангельской кротостью, что она и не думает порицать
чувства, испытываемые сестрой по столь горестному поводу, что она всем
сердцем разделяет ее горе, ибо никакой поступок, совершенный матерью в
последние годы ее жизни, не может изгладить память о той нежности, которую
мать питала к ней прежде. Ее сестра ухватилась за слово "изгладить" и
принялась склонять его на все лады. "Изгладить! - воскликнула она. - О, мисс
Эмили (нет, вам не следует надеяться, что я стану называть вас именем,
которое мне неприятно произносить). О, как бы я желала, чтобы все можно было
изгладить. Изгладить! Если бы только это было возможно! Мы могли бы тогда
по-прежнему радоваться, глядя на бедную матушку, ибо я убеждена, что она так
и не смогла оправиться от горя, причиненного ей известным вам
обстоятельством". Она и дальше продолжала в том же духе и, обрушив на сестру
множество язвительных упреков, в конце концов напрямик объявила причиной
смерти матери брак Амелии со мной. Но тут уж я не мог дольше молчать. Я
напомнил мисс Бетти о нашем полном примирении с миссис Гаррис накануне моего
отъезда и о том, с какой любовью она ко мне относилась; я не мог удержаться,
чтобы не сказать ей напрямик, что если миссис Гаррис и случилось переменить
свое мнение обо мне, то, не зная за собой прегрешений, которые могли бы
вызвать подобную перемену, прекрасно понимаю, чьей любезности я этим обязан.
Нечистая совесть, как известно, не может стерпеть ни малейшего упрека. Мисс
Гаррис мгновенно откликнулась на обвинение. Она сказала, что подобные
подозрения нимало ее не удивляют, что они вполне согласуются с моим
поведением и утешают ее хотя бы в одном: моей предвзятостью отчасти
объясняется неблагодарность ее сестры Эмили как по отношению к ней, так и к
ее покойной матери, и тем самым уменьшается собственная вина Эмили, хотя и
трудно понять, до какой степени женщина может подпасть под влияние мужа. В
ответ на этот выпад по моему адресу моя дорогая Амелия густо покраснела и
попросила сестру привести хотя бы один-единственный пример
недоброжелательства или неуважения к ней. На что та ответила (я уверен, что
в точности повторяю ее слова, хотя не могу воспроизвести ни интонации, ни
гримасы, которыми они сопровождались): "Скажите, мисс Эмили, а кто же будет
судьей - вы или сей джентльмен? Мне вспоминается время, когда я во всем
могла положиться на ваше суждение, но теперь вы больше не властны над собой
и не отвечаете за свои действия. Я постоянно возношу молитвы небу, чтобы вам
не ставили в вину ваши поступки. Об этом же постоянно молилась и эта
великодушная женщина - моя дорогая мать, ставшая ныне святой на небесах,
святой, чье имя я не могу произнести без слез, хотя вы, как я вижу, способны
слышать его, не проронив ни единой. Не могу не выразить прискорбия по поводу
столь печального обстоятельства; к слезам, как мне кажется, обязывает хотя
бы благопристойность; но, возможно (как видите, мне всегда хочется найти вам
оправдание), что вам запрещено плакать". Мысль о том, что кому-то можно
приказать или запретить плакать, до того меня удивила, что одно только
негодование удержало меня от смеха. Боюсь, однако, что мой рассказ
становится докучным. Одним словом, мы, пожалуй, не менее часа выслушивали
всевозможные злобные измышления, какие только способна изобрести воспаленная
фантазия, после чего мы откланялись и расстались как люди, которые по своей
охоте никогда больше не встретятся.
На следующее утро Амелия получила от мисс Гаррис длинное письмо, в
котором после множества едких выпадов по моему адресу, она оправдывала свою
мать, доказывая, что та принуждена была поступить именно так, а не иначе,
дабы воспрепятствовать разорению Амелии, неминуемому в том случае, если бы
состояние попало в мои руки. Мисс Гаррис также очень глухо намекала, что
может стать опекуном детей своей сестры, и объявляла, что согласится жить с
ней как с сестрой лишь при одном единственном условии, а именно: если
удастся каким-нибудь способом разлучить Амелию с этим человеком, как ей