Страница:
почту себя счастливейшим из людей, коль скоро мог ее предоставить, а вас,
сударыня, - моей величайшей благодетельницей за то, что вы согласились ее
принять.
Амелии не оставалось ничего другого, как положить банковый билет в
карман. В ходе дальнейшей беседы с обеих сторон было произнесено немало
любезных слов, но особенно следует отметить то, что в то время как у Амелии
имя мужа почти не сходило с языка, полковник ни разу о нем и не заикнулся;
Амелия, казалось, хотела, насколько это возможно, представить дело так, что
все благодеяния полковника совершены ради ее мужа, а он чрезвычайно
деликатно пытался внушить ей, что главной и даже единственной целью всех его
действий было ее счастье.
В первые минуты после появления полковника Амелия нисколько не
сомневалась в том, что он намерен тотчас же пойти к ее мужу, поэтому не
сумела скрыть своего изумления, когда он намекнул, что собирается проведать
Бута лишь следующим утром. Заметив это, полковник сказал:
- Впрочем, как бы это ни было для меня сегодня неудобно, но ради того,
чтобы сделать вам приятное, я, если это вам угодно, готов пойти к нему хоть
сегодня вечером.
- Мой муж, конечно, не допустил бы и мысли о том, чтобы подвергать вас
какому-нибудь неудобству ради своего удовольствия, - ответила на это Амелия,
- но коль скоро вы готовы на это ради меня, то с моей стороны будет
простительно сказать, что я ничего так не желаю, как доставить ему столь
огромную радость, которую, я знаю, он испытает при встрече с таким другом,
как вы.
- В таком случае, сударыня, - воскликнул полковник, - ради того, чтобы
доказать вам, что я ничего так не желаю на свете, как доставить вам
удовольствие, я отправлюсь к нему тотчас же.
Амелия вспомнила в эту минуту о сержанте и сказала полковнику, что в
этом же доме живет его старый знакомый, сержант, служивший с ним еще в
Гибралтаре, который и проводит его к мужу. Она тут же попросила позвать
сержанта, и тот пришел засвидетельствовать свое почтение полковнику,
который, конечно же, его узнал. Поскольку Амелия старалась как могла
поторопить их, они не стали мешкать с уходом.
Как только они ушли, к Амелии возвратилась миссис Аткинсон, которой она
и рассказала о проявленной только что полковником щедрости; ее сердце было
настолько переполнено благодарностью, что она не в силах была сдержать своих
чувств. Заодно она рассказала также и всю историю их знакомства и то, как
дружески полковник относился всегда к ее мужу и во время их службы за
границей, и здесь, в Англии, и в заключение объявила, что считает его самым
великодушным человеком на свете.
Миссис Аткинсон согласилась с мнением Амелии и сказала, как радостно ей
сознавать, что еще существуют такие люди. А потом они сели пить чай вместе с
детьми, и на сей раз темой их беседы было не злословие, а похвалы, и
предметом этих похвал бы не кто иной, как полковник Джеймс, причем обе дамы,
казалось, соревновались друг с другом в восхищении его добротой.
Рассуждения касательно сочинителей
Оставя Амелию в самом отрадном положении, на какое только можно было
надеяться, после того как самая жестокая нужда отступила, а сердце
преисполнилось самых радужных надежд на дружеское участие полковника, мы
возвратимся теперь к Буту, удостоившемуся после ухода стряпчего визита того
великого сочинителя, который с таким респектом упоминался в нашей второй
главе.
Бут (как читатель, возможно, соблаговолит припомнить) был весьма
изрядно знаком с писателями: древности; хотя его отец и предназначал сына
для воинского поприща, но отнюдь не считал, что тот должен вследствие этого
вырасти невеждой. Отец Бута, судя по всему, не разделял мнения, будто
некоторые познания в латыни или греческом непременно сделают его сына
педантом или трусом. Памятуя, видимо, также о том, что солдатская жизнь -
это обычно жизнь праздная, он мог считать, что в свободные часы офицеру, чей
полк стоит на летних квартирах где-нибудь в провинции, будет не менее
полезно посидеть над книгой, нежели слоняться по улицам, убивать время в
кофейнях, напиваться в таверне или трудить мозги над тем, как бы совратить и
сбить с пути побольше простодушных и невежественных деревенских девиц.
Итак, Бута можно было вполне считать (по крайней мере для своего
времени) человеком образованным, а посему он решил побеседовать с упомянутым
выше сочинителем на литературные темы.
- Судя по всему, сударь, - начал он, - самым величайшим юмористом из
всех, кто подвизался в этой области, является, по единодушному мнению
критиков, доктор Свифт {7}. И я действительно согласен с тем, что он обладал
самым восхитительным талантом для такого рода сочинений; так что если Рабле
{8} и был его учителем, то это, я считаю, лишь доказывает справедливость
греческой пословицы, согласно которой ученик нередко превосходит своего
учителя. Что же касается Сервантеса {9}, то мне кажется, что у нас нет
каких-нибудь оснований сравнивать их, ибо хотя Поуп и хвалит Свифта за то,
что он принимает серьезную мину, как Сервантес, однако...
- Да, да, я помню эти строки! - воскликнул сочинитель, -
В каком бы облике ты не явил пример:
Декан, Суконщик, Бикерстаф иль Гулливер,
Сервантеса ль серьезный примешь вид,
Иль хохотом Рабле твоя строка звучит... {10}
- Вы угадали, сударь, я имел в виду именно эти строки, - подхватил Бут,
- но, хотя я и согласен с тем, что доктор снисходил иногда до подражания
Рабле, я что-то не припомню в его сочинениях ни единого места,
свидетельствующего о попытке следовать за Сервантесом. Был, однако, один
автор, писавший в точно такой же манере, как и Свифт, и вот как раз его, я
убежден, он изучал более всех других... вы, надо полагать, догадываетесь,
что я имею в виду Лукиана {11}. Вот за кем Свифт, по моему убеждению,
следовал, но только следовал на почтительном расстоянии, как, по правде
сказать, и все прочие писатели, творившие в том же роде, потому что никому
еще пока, я считаю, не удалось стать с Лукианом вровень. Поэтому я, конечно,
полностью согласен с мистером Мойлем {12}, когда он в своем "Рассуждении о
веке Филопатриса" называет его "несравненным Лукианом"; и он, я думаю,
останется несравненным до тех пор, пока будет существовать язык, на котором
он писал. Какой неподражаемый образчик юмора его "Петух"! {13}
- Ну, как же, я прекрасно это помню, - воскликнул сочинитель, - его
история про петуха и быка действительно очень хороша.
При этих словах Бут с изумлением воззрился на сочинителя и осведомился,
о каком быке он ведет речь.
- Сказать по чести, я это не очень хорошо помню. Ведь сколько времени
прошло с тех пор, как я это читал. Но когда-то я изучил Лукиана вдоль и
поперек, правда, это было еще в школе, а с тех пор редко когда его
перечитывал. К слову сказать, сударь, - продолжал он, - а какого вы мнения о
его "Фарсалии?" Ведь перевод мистера Роу {14} в самом деле хорош, не правда
ли?
- Мы, похоже, говорим с вами о разных писателях, - ответил на это Бут.
- "Фарсалия", которую перевел мистер Роу, написана Луканом, а я говорил о
Лукиане, греческом писателе, который, по моему мнению, величайший юморист из
всех когда-либо писавших в этом роде.
- Еще бы, - воскликнул сочинитель, - какое в этом может быть сомнение!
Вы совершенно правы - отличный писатель! Переводы его сочинений были бы, мне
кажется, нарасхват!
- Не берусь это утверждать, - ответил Бут, - скажу лишь, что Лукиану в
хорошем переводе цены бы не было. Мне как-то попался один перевод, изданный
мистером Драйденом, но выполненный другими {15}, и притом, надо заметить, из
рук вон плохо: они во многих местах исказили смысл Лукиана и ни в одном не
сохранили дух оригинала.
- Очень жаль, - заметил сочинитель. - А скажите, сударь, существует ли
хороший французский перевод?
Бут ответил, что он этого не знает, но очень на сей счет сомневается,
потому что ему еще ни разу не доводилось видеть хороший перевод с греческого
на этот язык.
- По правде сказать, - продолжал он, - мне сдается, что французские
переводчики пользуются обычно не оригиналом, а только лишь латинским
переводом {16}, а эти последние, насколько я могу судить по тем немногим
греческим авторам, которых я читал на латыни, выполнены отвратительно.
Поскольку английские переводчики пользуются большей частью именно
французскими переводами, то нетрудно себе представить, насколько эти копии с
плохих копий способны сохранить дух оригинала.
- Черт возьми, я вижу, вас не проведешь! - воскликнул сочинитель. - Как
хорошо, что книгопродавцы не отличаются вашей догадливостью. Однако разве
положение может быть иным, если принять во внимание, сколько они нам платят
за страницу? Ведь греческий язык, согласитесь, сударь, куда как труден, я
очень мало кто из пишущей братии способен читать на нем без хорошего
словаря. К тому же, сударь, если бы мы стали тратить время на то, чтобы
доискиваться истинного смысла каждого слова, то джентльмену не удалось бы
заработать таким образом даже на хлеб и сыр. Разумеется, если бы нам
платили, как мистеру Поупу за его Гомера {17}, вот тогда было бы совсем
другое дело... Не правда ли, сударь, вот уж действительно самый лучший на
свете перевод?
- Если говорить начистоту, - возразил Бут, - то я считаю, что хотя это,
без сомнения, возвышенный пересказ и в своем роде прекрасная поэма, однако
уж никак не перевод. К примеру, в самом начале Поуп не передал подлинной
силы автора. В первых пяти строках Гомер обращается к музе, а в конце пятой
строки приводит объяснение:
Διός δ᾽ἐτελείετο βουλή {*}.
{* так воля свершалась Зевеса (др.-греч.) {18}.
Ведь если эти события, - продолжал Бут, - произошли по воле Юпитера,
тогда их истинные причины, как он предполагает, известны одним только богам.
Переводчик же не обратил на это ни никакого внимания, как будто этого слова
там вообще нет.
- Весьма возможно, что вы правы, - ответил сочинитель, - но я очень уж
давно не читывал оригинала. Вероятно, Поуп в данном случае следовал за
французским переводом. Я еще, помню, обратил внимание на то, что в
примечаниях он то и дело ссылается на мадам Дасье и мосье Евстафия {19}.
К этому времени Бут получил уже достаточно ясное представление о
познаниях своего собеседника в древнегреческой словесности; не пытаясь
поэтому наставлять его на путь истинный, Бут заговорил о латинских авторах:
- Поскольку вы, сударь, упомянули в разговоре перевод "Фарсалии",
сделанный мистером Роу, - сказал он, - я хотел спросить, помните ли вы, как
он передал вот это место в характеристике Катона?
;.....Venerisque huic maximus usus
Progenies; urbi Pater est, urbique Maritus {*}.
{* Да и в утехах любви одно продолжение рода
Он признавал. Был он Риму отцом, был Риму
супругом (лат.) {20}.}
Боюсь, что смысл этих строк понимают обычно неправильно.
- Признаюсь, сударь, я этого места не помню, - замялся сочинитель. - А
как вы сами считаете, какой здесь заключен смысл?
- Сдается мне, сударь, - заметил Бут, - что в этих словах: Urbi Pater
est, urbique Maritus - Катон представлен как отец и муж города Рима.
- Совершенно справедливо, сударь, - согласился сочинитель, - и это
поистине прекрасно. Не только отец своей родины, но еще и ее муж; в самом
деле, до чего возвышенно!
- Простите, сударь, - перебил Бут, - но я-то как раз считаю, что у
Лукана здесь совсем другой смысл. Если вы соблаговолите вдуматься в
контекст, то увидите, что, похвалив Катона за умеренность в еде и одежде,
автор переходит к любовным утехам, которые, как говорит поэт, Катон позволял
себе главным образом для продолжения рода, и тут он добавляет: Urbi Pater
est, urbique Maritus; то есть, что Катон становился отцом и мужем только для
блага родного города {21}.
- Готов поклясться, что вы тут совершенно правы, - воскликнул
сочинитель, - я как-то, признаться, над этим не задумывался. Так получается
намного лучше, чем в переводе. Urbis Pater est... и как там еще дальше?...
ах, да... Urbis Maritus. Тут вы, сударь, без сомнения, правы.
Теперь Бут, надо полагать, уже вполне удостоверился в том, сколь
глубокими познаниями обладал сочинитель, но ему, однако, же хотелось еще
немного его испытать. Бут спросил поэтому собеседника, какого он мнения о
Лукане в целом и к писателям какого ранга его причисляет.
Такой вопрос привел сочинителя в некоторое замешательство; чуть
поколебавшись, он ответил:
- Я считаю, сударь, что он, несомненно, превосходный писатель и
замечательный поэт.
- Полностью разделяю ваше мнение, - согласился Бут, - однако к какому
именно рангу писателей вы бы его причислили? За каким поэтом вы бы его
поместили?
- Дайте подумать, - произнес сочинитель. - К какому рангу писателей я
его причисляю? За каким поэтом я бы его поместил? В самом деле, за каким,
гм... Ну, а вы сами, сударь, где бы его поместили?
- Что ж, - воскликнул Бут, - хотя Лукана никоим образом нельзя
поместить в одном ряду с поэтами такого ранга, как Гомер, Вергилий или
Мильтон, но для меня совершенно ясно, что он первый среди писателей второго
ранга, таких, как Стаций {22} или Силий Италик {23}, которых он и
превосходит; и хотя, конечно, я признаю, что у каждого из них есть свои
достоинства, но все же эпическая поэма была недоступна дарованию любого из
них. Признаться, мне часто приходило на ум, что если бы Стаций, например,
ограничил себя той же областью, что и Овидий или Клавдиан, он больше бы
преуспел, потому что его "Сады", на мой взгляд, намного лучше его "Фиваиды".
- Сдается, что и у меня сложилось прежде такое же мнение, - сказал
сочинитель.
- По какой же причине вы его потом переменили? - осведомился Бут.
- А я его потом и не менял, - ответил сочинитель, - просто, сказать вам
начистоту, у меня сейчас насчет таких материй вообще нет никакого мнения. Я
не очень утруждаю свои мозги поэзией, ведь в наше время такие труды совсем
не поощряются. Прежде бывало, конечно, что я сочинял иногда одно-два
стихотворения для журналов, но больше заниматься этим не намерен:
затраченное на поэзию время совсем не окупается. Для книготорговцев страница
есть страница, а уж что там на этой странице - стихи или проза - им все
равно, хотя джентльмену вовсе не все равно, над чем трудиться, точно так же,
как портному - над кафтаном простым или отделанным дорогим шитьем. Ведь
рифма - дело нелегкое, рифма - вещь неподатливая. Не раз бывало, что над
иным куплетом корпишь больше, чем над речью представителя оппозиции в
парламенте, а ведь с каким восхищением ее потом перечитывают по всему
королевству.
- Весьма обязан вам за то, что вы открыли мне глаза, - воскликнул Бут,
- ведь я, признаться, до сего дня об этом даже и не подозревал. Я пребывал
на сей счет в полном неведении и думал, что публикуемые в газетах речи и в
самом деле написаны самими ораторами.
- Так вот, знайте же теперь, что некоторые из них и могу сказать, не
хвастаясь, самые лучшие, - вскричал сочинитель, - вышли из-под моего пера!
Впрочем, судя по всему, я скоро брошу это занятие, если только мне не станут
платить больше, чем сейчас. По правде говоря, единственная отрасль в нашем
деле, на которую еще стоит сейчас тратить силы, - это сочинение романов.
Подобного рода товар пользуется в последнее время на рынке таким успехом,
что книготорговец редко когда опасается на нем прогадать. А ведь что может
быть легче, нежели сочинять романы: их можно строчить почти с такой же
быстротой, с какой вы умеете водить пером по бумаге, а если вы еще малость
сдобрите это сплетней и оскорбительными намеками по адресу людей,
пользующихся ныне известностью, тогда успех вам наверняка обеспечен.
- Клянусь, сударь, - воскликнул Бут, - беседа с вами оказалась для меня
в высшей степени поучительной. Мне и в голову не приходило, что в
писательском ремесле все так поставлено на деловую ногу, как вы это мне
сейчас объяснили. Похоже на то, что изделия пера и чернил, того гляди,
станут у нас в Англии самым ходким товаром.
- Увы, сударь, - ответил сочинитель, - этого добра теперь больше, чем
надо. Рынок сейчас переполнен книгами. Заслуги на этом поприще не находят
себе ни поддержки, ни покровительства. Вот уже пять лет, как я обиваю пороги
и хлопочу о подписке на мой новый перевод "Метаморфоз" Овидия с
пояснительными, историческими и критическими комментариями, и за это время
едва набрал каких-нибудь пятьсот желающих.
Упоминание об этом переводе несколько озадачило Бута - и не только
потому, что минутой ранее его собеседник утверждал, что намерен
распроститься с благозвучными музами, но также еще и потому, что, судя по
впечатлениям, вынесенным им из предшествующего разговора, он едва ли мог
ожидать, что услышит о желании собеседника переводить кого-нибудь из
латинских поэтов. Бут решил поэтому еще немного расспросить бойкого
щелкопера и вскоре полностью убедился в том, что его собеседник имеет точно
такое же представление об Овидии, как и о Лукане.
А в завершение сочинитель извлек из кармана целую пачку листков,
призывающих подписаться на его опус, а также квитанций и, обращаясь к Буту,
сказал:
- Хотя место, в котором мы с вами, сударь, находимся, не слишком-то
подходит для того, чтобы обращаться к вам с такого рода просьбами, а все же,
быть может, вы не откажетесь помочь мне, положив в свой карман несколько
этих листков.
Бут только начал было извиняться, как в камере появились сопровождаемые
судебным приставом полковник Джеймс и сержант Аткинсон.
Для человека, попавшего в беду, а тем более очутившегося в положении
Бута, неожиданное появление любимого друга - ни с чем несравнимая радость не
только потому, что оно пробуждает у несчастного надежду на облегчение его
участи, но просто как свидетельство искренней дружбы, едва ли допускающее
хотя бы тень сомнения или подозрений. Подобный поступок друга вознаграждает
нас за все повседневные невзгоды и страдания, и нам следует считать себя в
выигрыше, получив такую возможность удостовериться в том, что мы обладаем
одним из самых ценных человеческих достояний.
При виде полковника Бут до того обрадовался, что выронил листки с
предложениями о подписке, которые сочинитель ухитрился таки сунуть ему в
руки, и разразился потоком самой пылкой благодарности своему другу, который
держался чрезвычайно достойно и произнес все, что приличествует произнести в
подобном случае.
По правде сказать, полковник, судя по всему, не был так растроган
дружеской встречей, как Бут или сержант, чьи глаза невольно увлажнились во
время этой сцены. Хотя полковник несомненно отличался щедростью, однако
чувствительность была отнюдь не свойственна его натуре. Душа полковника была
выкована из того твердого материала, из которого в прежние времена Природа
выковывала стоиков, а посему горести любого из людей не могли произвести на
нее особого впечатления. Если для человека с таким характером не слишком
много значит опасность, - он готов драться за того, кого называет своим
другом, а если для него мало что значат деньги, то он охотно поделится ими,
но на такого друга никогда нельзя полностью положиться, ибо достаточно
только вторгнуться в его душу какой-нибудь страсти, как дружба тотчас
отступает на второй план и улетучивается. Человек же по натуре своей
отзывчивый, которого чужие несчастья действительно трогают, будет стараться
облегчить их ради самого себя, и в такой душе дружба будет часто одерживать
верх над любой другой страстью.
Однако поведение полковника, какими бы побуждениями это не объяснялось,
было и впрямь любезным; во всяком случае таким оно показалось сочинителю,
который, улучив удобный момент, изъявил Джеймсу свое восхищение в
чрезвычайно цветистых выражениях, чему читатель едва ли удивится, припомнив,
что тот набил руку на составлении парламентских речей, как едва ли удивится
и тому, что вскоре, решив не упускать такую благоприятную возможность,
сочинитель сунул полковнику предложение о подписке, держа в то же время
наготове и квитанцию.
Полковник, взяв и то, и другое, дал сочинителю взамен гинею, за что
тот, отвесив полковнику низкий поклон, весьма церемонно откланялся, сказав
напоследок:
- Полагаю, джентльмены, что вам есть о чем поговорить наедине;
позвольте, сударь, пожелать вам как можно скорее выбраться отсюда, а также
поздравить вас с тем, что у вас такой знатный, такой благородный и такой
щедрый друг.
напоминающая скорее сатиру, нежели панегирик
Полковник все же полюбопытствовал у Бута, как зовут джентльмена,
который так легко и искусно выманил у него, или, выражаясь грубее, нагрел
его на целую гинею. Бут ответил, что не знает его имени, но знает только,
что другого такого бесстыжего и невежественного пройдоху ему еще не
доводилось встречать и что, если верить россказням этого писаки, он создал
самые удивительные творения литературы нынешнего века.
- Быть может, - продолжал Бут, - мне не пристало осуждать вас за
щедрость, но только я убежден, что у этого малого решительно нет ни
достоинств, ни дарований, и вы подписались на самую невежественную галиматью
из всего, что когда-либо печаталось.
- А меня нисколько не занимает, что он там собирается печатать, -
воскликнул полковник. - Не приведи меня Бог читать хотя бы половину того
вздора, на который я подписываюсь.
- А не задумывались ли вы над тем, - сказал Бут, - что, поощряя без
всякого разбора всех подвизающихся на этом поприще, вы на самом-то деле
наносите обществу вред? Содействие подпискам на труды подобных невежд
приводит к тому, что публика начинает испытывать пресыщение и отказывается
помогать людям, действительно того заслуживающим; и в то же время вы
споспешествуете тому, что мир все более наводняется не только откровенной
дребеденью, но также и всякого рода пасквилями, пошлостью и
непристойностями, которыми так изобилует литература нынешнего века и с
помощью которых орда бездарных писак пытается возместить отсутствие таланта.
- Фуй, - воскликнул полковник, - да мне нет до этого никакого дела!
Даровитый он или бездарный - по мне так все одно; а вот у меня есть один
знакомый, притом человек чрезвычайно остроумный, так он даже считает, что
чем больше в книге вздора, тем лучше, потому что ему тогда наверняка будет
над чем посмеяться.
- Прошу прощения, сударь, - вмешался сержант, обратясь к Буту, - но я
бы попросил вашу милость хоть немного поразмыслить о собственных делах, тем
более что час уже поздний.
- А ведь сержант прав, - согласился полковник. - Что вы намерены
предпринять?
- Право же, полковник, я совершенно не представляю себе, что мне
делать. Мое положение кажется мне настолько безнадежным, что я по мере сил
стараюсь о нем не задумываться. Если бы от этого страдал лишь я один, то мне
кажется, что я мог бы отнестись ко всему довольно философски, но стоит мне
только подумать о тех, кому предстоит разделить со мной мою участь... о моих
любимых малютках и лучшей, достойнейшей и благороднейшей из женщин...
Простите меня, мой дорогой друг, но эти чувства выше моих сил, я становлюсь
от них малодушным, как женщина; они доводят меня до отчаяния, до безумия.
Полковник посоветовал Буту взять себя в руки и сказал, что отчаянием
делу не поможешь и потерянных денег не вернешь.
- Я же со своей стороны, дорогой Бут, - продолжал он, - готов, как вам,
должно быть, прекрасно известно, услужить вам всем, чем только могу.
Бут с жаром ответил на это, что у него и в мыслях не было рассчитывать
на какие-нибудь новые милости полковника, потому-то он и решил не сообщать
ему ничего о своих несчастьях.
- О, нет, дорогой друг, - воскликнул он, - я и без того уже слишком
многим вам обязан! - и тут последовал новый поток благодарности, пока
полковник не остановил Бута и не попросил назвать сумму долга или долгов,
из-за которых тот угодил в столь ужасное место.
Бут ответил, что точную цифру назвать он не может, но боится, что долг
превышает четыреста фунтов.
- Вы должны только триста фунтов, сударь, - воскликнул сержант, - и
если сумеете раздобыть триста фунтов, то сейчас же окажетесь на свободе.
Не уловив подлинного смысла слов великодушного сержанта (боюсь его не
понял и читатель), Бут ответил, что тот заблуждается; при подсчете долгов
оказалось, что сумма превышает четыреста фунтов; более того, если судить по
предъявленным ко взысканию искам, которые показал ему пристав, то получится
даже еще большая сумма.
- Должны ли триста или четыреста, не имеет никакого значения, -
воскликнул полковник, - вам необходимо позаботиться сейчас лишь об одном -
внести залог, а потом у вас будет время испытать своих друзей: я думаю, что
вы могли бы получить роту где-нибудь за границей, а я ссудил бы вас для
этого деньгами в счет половины вашего будущего жалованья; пока же я охотно
готов стать одним из ваших поручителей.
Пока Бут изливал свою благодарность за проявленное к нему участие,
сержант побежал вниз за судебным приставом, с которым вскоре и возвратился.
Услыхав, что полковник изъявил готовность поручиться за его узника,
пристав весьма угрюмо заметил:
- Предположим, сударь, что так, ну, а кто будет вторым поручителем?
Вам, я полагаю, известно, что их должно быть двое; и, кроме того, мне
надобно время, чтобы разузнать о них.
- Полагаю, сударь, обо мне известно, - ответил на это полковник, - что
сударыня, - моей величайшей благодетельницей за то, что вы согласились ее
принять.
Амелии не оставалось ничего другого, как положить банковый билет в
карман. В ходе дальнейшей беседы с обеих сторон было произнесено немало
любезных слов, но особенно следует отметить то, что в то время как у Амелии
имя мужа почти не сходило с языка, полковник ни разу о нем и не заикнулся;
Амелия, казалось, хотела, насколько это возможно, представить дело так, что
все благодеяния полковника совершены ради ее мужа, а он чрезвычайно
деликатно пытался внушить ей, что главной и даже единственной целью всех его
действий было ее счастье.
В первые минуты после появления полковника Амелия нисколько не
сомневалась в том, что он намерен тотчас же пойти к ее мужу, поэтому не
сумела скрыть своего изумления, когда он намекнул, что собирается проведать
Бута лишь следующим утром. Заметив это, полковник сказал:
- Впрочем, как бы это ни было для меня сегодня неудобно, но ради того,
чтобы сделать вам приятное, я, если это вам угодно, готов пойти к нему хоть
сегодня вечером.
- Мой муж, конечно, не допустил бы и мысли о том, чтобы подвергать вас
какому-нибудь неудобству ради своего удовольствия, - ответила на это Амелия,
- но коль скоро вы готовы на это ради меня, то с моей стороны будет
простительно сказать, что я ничего так не желаю, как доставить ему столь
огромную радость, которую, я знаю, он испытает при встрече с таким другом,
как вы.
- В таком случае, сударыня, - воскликнул полковник, - ради того, чтобы
доказать вам, что я ничего так не желаю на свете, как доставить вам
удовольствие, я отправлюсь к нему тотчас же.
Амелия вспомнила в эту минуту о сержанте и сказала полковнику, что в
этом же доме живет его старый знакомый, сержант, служивший с ним еще в
Гибралтаре, который и проводит его к мужу. Она тут же попросила позвать
сержанта, и тот пришел засвидетельствовать свое почтение полковнику,
который, конечно же, его узнал. Поскольку Амелия старалась как могла
поторопить их, они не стали мешкать с уходом.
Как только они ушли, к Амелии возвратилась миссис Аткинсон, которой она
и рассказала о проявленной только что полковником щедрости; ее сердце было
настолько переполнено благодарностью, что она не в силах была сдержать своих
чувств. Заодно она рассказала также и всю историю их знакомства и то, как
дружески полковник относился всегда к ее мужу и во время их службы за
границей, и здесь, в Англии, и в заключение объявила, что считает его самым
великодушным человеком на свете.
Миссис Аткинсон согласилась с мнением Амелии и сказала, как радостно ей
сознавать, что еще существуют такие люди. А потом они сели пить чай вместе с
детьми, и на сей раз темой их беседы было не злословие, а похвалы, и
предметом этих похвал бы не кто иной, как полковник Джеймс, причем обе дамы,
казалось, соревновались друг с другом в восхищении его добротой.
Рассуждения касательно сочинителей
Оставя Амелию в самом отрадном положении, на какое только можно было
надеяться, после того как самая жестокая нужда отступила, а сердце
преисполнилось самых радужных надежд на дружеское участие полковника, мы
возвратимся теперь к Буту, удостоившемуся после ухода стряпчего визита того
великого сочинителя, который с таким респектом упоминался в нашей второй
главе.
Бут (как читатель, возможно, соблаговолит припомнить) был весьма
изрядно знаком с писателями: древности; хотя его отец и предназначал сына
для воинского поприща, но отнюдь не считал, что тот должен вследствие этого
вырасти невеждой. Отец Бута, судя по всему, не разделял мнения, будто
некоторые познания в латыни или греческом непременно сделают его сына
педантом или трусом. Памятуя, видимо, также о том, что солдатская жизнь -
это обычно жизнь праздная, он мог считать, что в свободные часы офицеру, чей
полк стоит на летних квартирах где-нибудь в провинции, будет не менее
полезно посидеть над книгой, нежели слоняться по улицам, убивать время в
кофейнях, напиваться в таверне или трудить мозги над тем, как бы совратить и
сбить с пути побольше простодушных и невежественных деревенских девиц.
Итак, Бута можно было вполне считать (по крайней мере для своего
времени) человеком образованным, а посему он решил побеседовать с упомянутым
выше сочинителем на литературные темы.
- Судя по всему, сударь, - начал он, - самым величайшим юмористом из
всех, кто подвизался в этой области, является, по единодушному мнению
критиков, доктор Свифт {7}. И я действительно согласен с тем, что он обладал
самым восхитительным талантом для такого рода сочинений; так что если Рабле
{8} и был его учителем, то это, я считаю, лишь доказывает справедливость
греческой пословицы, согласно которой ученик нередко превосходит своего
учителя. Что же касается Сервантеса {9}, то мне кажется, что у нас нет
каких-нибудь оснований сравнивать их, ибо хотя Поуп и хвалит Свифта за то,
что он принимает серьезную мину, как Сервантес, однако...
- Да, да, я помню эти строки! - воскликнул сочинитель, -
В каком бы облике ты не явил пример:
Декан, Суконщик, Бикерстаф иль Гулливер,
Сервантеса ль серьезный примешь вид,
Иль хохотом Рабле твоя строка звучит... {10}
- Вы угадали, сударь, я имел в виду именно эти строки, - подхватил Бут,
- но, хотя я и согласен с тем, что доктор снисходил иногда до подражания
Рабле, я что-то не припомню в его сочинениях ни единого места,
свидетельствующего о попытке следовать за Сервантесом. Был, однако, один
автор, писавший в точно такой же манере, как и Свифт, и вот как раз его, я
убежден, он изучал более всех других... вы, надо полагать, догадываетесь,
что я имею в виду Лукиана {11}. Вот за кем Свифт, по моему убеждению,
следовал, но только следовал на почтительном расстоянии, как, по правде
сказать, и все прочие писатели, творившие в том же роде, потому что никому
еще пока, я считаю, не удалось стать с Лукианом вровень. Поэтому я, конечно,
полностью согласен с мистером Мойлем {12}, когда он в своем "Рассуждении о
веке Филопатриса" называет его "несравненным Лукианом"; и он, я думаю,
останется несравненным до тех пор, пока будет существовать язык, на котором
он писал. Какой неподражаемый образчик юмора его "Петух"! {13}
- Ну, как же, я прекрасно это помню, - воскликнул сочинитель, - его
история про петуха и быка действительно очень хороша.
При этих словах Бут с изумлением воззрился на сочинителя и осведомился,
о каком быке он ведет речь.
- Сказать по чести, я это не очень хорошо помню. Ведь сколько времени
прошло с тех пор, как я это читал. Но когда-то я изучил Лукиана вдоль и
поперек, правда, это было еще в школе, а с тех пор редко когда его
перечитывал. К слову сказать, сударь, - продолжал он, - а какого вы мнения о
его "Фарсалии?" Ведь перевод мистера Роу {14} в самом деле хорош, не правда
ли?
- Мы, похоже, говорим с вами о разных писателях, - ответил на это Бут.
- "Фарсалия", которую перевел мистер Роу, написана Луканом, а я говорил о
Лукиане, греческом писателе, который, по моему мнению, величайший юморист из
всех когда-либо писавших в этом роде.
- Еще бы, - воскликнул сочинитель, - какое в этом может быть сомнение!
Вы совершенно правы - отличный писатель! Переводы его сочинений были бы, мне
кажется, нарасхват!
- Не берусь это утверждать, - ответил Бут, - скажу лишь, что Лукиану в
хорошем переводе цены бы не было. Мне как-то попался один перевод, изданный
мистером Драйденом, но выполненный другими {15}, и притом, надо заметить, из
рук вон плохо: они во многих местах исказили смысл Лукиана и ни в одном не
сохранили дух оригинала.
- Очень жаль, - заметил сочинитель. - А скажите, сударь, существует ли
хороший французский перевод?
Бут ответил, что он этого не знает, но очень на сей счет сомневается,
потому что ему еще ни разу не доводилось видеть хороший перевод с греческого
на этот язык.
- По правде сказать, - продолжал он, - мне сдается, что французские
переводчики пользуются обычно не оригиналом, а только лишь латинским
переводом {16}, а эти последние, насколько я могу судить по тем немногим
греческим авторам, которых я читал на латыни, выполнены отвратительно.
Поскольку английские переводчики пользуются большей частью именно
французскими переводами, то нетрудно себе представить, насколько эти копии с
плохих копий способны сохранить дух оригинала.
- Черт возьми, я вижу, вас не проведешь! - воскликнул сочинитель. - Как
хорошо, что книгопродавцы не отличаются вашей догадливостью. Однако разве
положение может быть иным, если принять во внимание, сколько они нам платят
за страницу? Ведь греческий язык, согласитесь, сударь, куда как труден, я
очень мало кто из пишущей братии способен читать на нем без хорошего
словаря. К тому же, сударь, если бы мы стали тратить время на то, чтобы
доискиваться истинного смысла каждого слова, то джентльмену не удалось бы
заработать таким образом даже на хлеб и сыр. Разумеется, если бы нам
платили, как мистеру Поупу за его Гомера {17}, вот тогда было бы совсем
другое дело... Не правда ли, сударь, вот уж действительно самый лучший на
свете перевод?
- Если говорить начистоту, - возразил Бут, - то я считаю, что хотя это,
без сомнения, возвышенный пересказ и в своем роде прекрасная поэма, однако
уж никак не перевод. К примеру, в самом начале Поуп не передал подлинной
силы автора. В первых пяти строках Гомер обращается к музе, а в конце пятой
строки приводит объяснение:
Διός δ᾽ἐτελείετο βουλή {*}.
{* так воля свершалась Зевеса (др.-греч.) {18}.
Ведь если эти события, - продолжал Бут, - произошли по воле Юпитера,
тогда их истинные причины, как он предполагает, известны одним только богам.
Переводчик же не обратил на это ни никакого внимания, как будто этого слова
там вообще нет.
- Весьма возможно, что вы правы, - ответил сочинитель, - но я очень уж
давно не читывал оригинала. Вероятно, Поуп в данном случае следовал за
французским переводом. Я еще, помню, обратил внимание на то, что в
примечаниях он то и дело ссылается на мадам Дасье и мосье Евстафия {19}.
К этому времени Бут получил уже достаточно ясное представление о
познаниях своего собеседника в древнегреческой словесности; не пытаясь
поэтому наставлять его на путь истинный, Бут заговорил о латинских авторах:
- Поскольку вы, сударь, упомянули в разговоре перевод "Фарсалии",
сделанный мистером Роу, - сказал он, - я хотел спросить, помните ли вы, как
он передал вот это место в характеристике Катона?
;.....Venerisque huic maximus usus
Progenies; urbi Pater est, urbique Maritus {*}.
{* Да и в утехах любви одно продолжение рода
Он признавал. Был он Риму отцом, был Риму
супругом (лат.) {20}.}
Боюсь, что смысл этих строк понимают обычно неправильно.
- Признаюсь, сударь, я этого места не помню, - замялся сочинитель. - А
как вы сами считаете, какой здесь заключен смысл?
- Сдается мне, сударь, - заметил Бут, - что в этих словах: Urbi Pater
est, urbique Maritus - Катон представлен как отец и муж города Рима.
- Совершенно справедливо, сударь, - согласился сочинитель, - и это
поистине прекрасно. Не только отец своей родины, но еще и ее муж; в самом
деле, до чего возвышенно!
- Простите, сударь, - перебил Бут, - но я-то как раз считаю, что у
Лукана здесь совсем другой смысл. Если вы соблаговолите вдуматься в
контекст, то увидите, что, похвалив Катона за умеренность в еде и одежде,
автор переходит к любовным утехам, которые, как говорит поэт, Катон позволял
себе главным образом для продолжения рода, и тут он добавляет: Urbi Pater
est, urbique Maritus; то есть, что Катон становился отцом и мужем только для
блага родного города {21}.
- Готов поклясться, что вы тут совершенно правы, - воскликнул
сочинитель, - я как-то, признаться, над этим не задумывался. Так получается
намного лучше, чем в переводе. Urbis Pater est... и как там еще дальше?...
ах, да... Urbis Maritus. Тут вы, сударь, без сомнения, правы.
Теперь Бут, надо полагать, уже вполне удостоверился в том, сколь
глубокими познаниями обладал сочинитель, но ему, однако, же хотелось еще
немного его испытать. Бут спросил поэтому собеседника, какого он мнения о
Лукане в целом и к писателям какого ранга его причисляет.
Такой вопрос привел сочинителя в некоторое замешательство; чуть
поколебавшись, он ответил:
- Я считаю, сударь, что он, несомненно, превосходный писатель и
замечательный поэт.
- Полностью разделяю ваше мнение, - согласился Бут, - однако к какому
именно рангу писателей вы бы его причислили? За каким поэтом вы бы его
поместили?
- Дайте подумать, - произнес сочинитель. - К какому рангу писателей я
его причисляю? За каким поэтом я бы его поместил? В самом деле, за каким,
гм... Ну, а вы сами, сударь, где бы его поместили?
- Что ж, - воскликнул Бут, - хотя Лукана никоим образом нельзя
поместить в одном ряду с поэтами такого ранга, как Гомер, Вергилий или
Мильтон, но для меня совершенно ясно, что он первый среди писателей второго
ранга, таких, как Стаций {22} или Силий Италик {23}, которых он и
превосходит; и хотя, конечно, я признаю, что у каждого из них есть свои
достоинства, но все же эпическая поэма была недоступна дарованию любого из
них. Признаться, мне часто приходило на ум, что если бы Стаций, например,
ограничил себя той же областью, что и Овидий или Клавдиан, он больше бы
преуспел, потому что его "Сады", на мой взгляд, намного лучше его "Фиваиды".
- Сдается, что и у меня сложилось прежде такое же мнение, - сказал
сочинитель.
- По какой же причине вы его потом переменили? - осведомился Бут.
- А я его потом и не менял, - ответил сочинитель, - просто, сказать вам
начистоту, у меня сейчас насчет таких материй вообще нет никакого мнения. Я
не очень утруждаю свои мозги поэзией, ведь в наше время такие труды совсем
не поощряются. Прежде бывало, конечно, что я сочинял иногда одно-два
стихотворения для журналов, но больше заниматься этим не намерен:
затраченное на поэзию время совсем не окупается. Для книготорговцев страница
есть страница, а уж что там на этой странице - стихи или проза - им все
равно, хотя джентльмену вовсе не все равно, над чем трудиться, точно так же,
как портному - над кафтаном простым или отделанным дорогим шитьем. Ведь
рифма - дело нелегкое, рифма - вещь неподатливая. Не раз бывало, что над
иным куплетом корпишь больше, чем над речью представителя оппозиции в
парламенте, а ведь с каким восхищением ее потом перечитывают по всему
королевству.
- Весьма обязан вам за то, что вы открыли мне глаза, - воскликнул Бут,
- ведь я, признаться, до сего дня об этом даже и не подозревал. Я пребывал
на сей счет в полном неведении и думал, что публикуемые в газетах речи и в
самом деле написаны самими ораторами.
- Так вот, знайте же теперь, что некоторые из них и могу сказать, не
хвастаясь, самые лучшие, - вскричал сочинитель, - вышли из-под моего пера!
Впрочем, судя по всему, я скоро брошу это занятие, если только мне не станут
платить больше, чем сейчас. По правде говоря, единственная отрасль в нашем
деле, на которую еще стоит сейчас тратить силы, - это сочинение романов.
Подобного рода товар пользуется в последнее время на рынке таким успехом,
что книготорговец редко когда опасается на нем прогадать. А ведь что может
быть легче, нежели сочинять романы: их можно строчить почти с такой же
быстротой, с какой вы умеете водить пером по бумаге, а если вы еще малость
сдобрите это сплетней и оскорбительными намеками по адресу людей,
пользующихся ныне известностью, тогда успех вам наверняка обеспечен.
- Клянусь, сударь, - воскликнул Бут, - беседа с вами оказалась для меня
в высшей степени поучительной. Мне и в голову не приходило, что в
писательском ремесле все так поставлено на деловую ногу, как вы это мне
сейчас объяснили. Похоже на то, что изделия пера и чернил, того гляди,
станут у нас в Англии самым ходким товаром.
- Увы, сударь, - ответил сочинитель, - этого добра теперь больше, чем
надо. Рынок сейчас переполнен книгами. Заслуги на этом поприще не находят
себе ни поддержки, ни покровительства. Вот уже пять лет, как я обиваю пороги
и хлопочу о подписке на мой новый перевод "Метаморфоз" Овидия с
пояснительными, историческими и критическими комментариями, и за это время
едва набрал каких-нибудь пятьсот желающих.
Упоминание об этом переводе несколько озадачило Бута - и не только
потому, что минутой ранее его собеседник утверждал, что намерен
распроститься с благозвучными музами, но также еще и потому, что, судя по
впечатлениям, вынесенным им из предшествующего разговора, он едва ли мог
ожидать, что услышит о желании собеседника переводить кого-нибудь из
латинских поэтов. Бут решил поэтому еще немного расспросить бойкого
щелкопера и вскоре полностью убедился в том, что его собеседник имеет точно
такое же представление об Овидии, как и о Лукане.
А в завершение сочинитель извлек из кармана целую пачку листков,
призывающих подписаться на его опус, а также квитанций и, обращаясь к Буту,
сказал:
- Хотя место, в котором мы с вами, сударь, находимся, не слишком-то
подходит для того, чтобы обращаться к вам с такого рода просьбами, а все же,
быть может, вы не откажетесь помочь мне, положив в свой карман несколько
этих листков.
Бут только начал было извиняться, как в камере появились сопровождаемые
судебным приставом полковник Джеймс и сержант Аткинсон.
Для человека, попавшего в беду, а тем более очутившегося в положении
Бута, неожиданное появление любимого друга - ни с чем несравнимая радость не
только потому, что оно пробуждает у несчастного надежду на облегчение его
участи, но просто как свидетельство искренней дружбы, едва ли допускающее
хотя бы тень сомнения или подозрений. Подобный поступок друга вознаграждает
нас за все повседневные невзгоды и страдания, и нам следует считать себя в
выигрыше, получив такую возможность удостовериться в том, что мы обладаем
одним из самых ценных человеческих достояний.
При виде полковника Бут до того обрадовался, что выронил листки с
предложениями о подписке, которые сочинитель ухитрился таки сунуть ему в
руки, и разразился потоком самой пылкой благодарности своему другу, который
держался чрезвычайно достойно и произнес все, что приличествует произнести в
подобном случае.
По правде сказать, полковник, судя по всему, не был так растроган
дружеской встречей, как Бут или сержант, чьи глаза невольно увлажнились во
время этой сцены. Хотя полковник несомненно отличался щедростью, однако
чувствительность была отнюдь не свойственна его натуре. Душа полковника была
выкована из того твердого материала, из которого в прежние времена Природа
выковывала стоиков, а посему горести любого из людей не могли произвести на
нее особого впечатления. Если для человека с таким характером не слишком
много значит опасность, - он готов драться за того, кого называет своим
другом, а если для него мало что значат деньги, то он охотно поделится ими,
но на такого друга никогда нельзя полностью положиться, ибо достаточно
только вторгнуться в его душу какой-нибудь страсти, как дружба тотчас
отступает на второй план и улетучивается. Человек же по натуре своей
отзывчивый, которого чужие несчастья действительно трогают, будет стараться
облегчить их ради самого себя, и в такой душе дружба будет часто одерживать
верх над любой другой страстью.
Однако поведение полковника, какими бы побуждениями это не объяснялось,
было и впрямь любезным; во всяком случае таким оно показалось сочинителю,
который, улучив удобный момент, изъявил Джеймсу свое восхищение в
чрезвычайно цветистых выражениях, чему читатель едва ли удивится, припомнив,
что тот набил руку на составлении парламентских речей, как едва ли удивится
и тому, что вскоре, решив не упускать такую благоприятную возможность,
сочинитель сунул полковнику предложение о подписке, держа в то же время
наготове и квитанцию.
Полковник, взяв и то, и другое, дал сочинителю взамен гинею, за что
тот, отвесив полковнику низкий поклон, весьма церемонно откланялся, сказав
напоследок:
- Полагаю, джентльмены, что вам есть о чем поговорить наедине;
позвольте, сударь, пожелать вам как можно скорее выбраться отсюда, а также
поздравить вас с тем, что у вас такой знатный, такой благородный и такой
щедрый друг.
напоминающая скорее сатиру, нежели панегирик
Полковник все же полюбопытствовал у Бута, как зовут джентльмена,
который так легко и искусно выманил у него, или, выражаясь грубее, нагрел
его на целую гинею. Бут ответил, что не знает его имени, но знает только,
что другого такого бесстыжего и невежественного пройдоху ему еще не
доводилось встречать и что, если верить россказням этого писаки, он создал
самые удивительные творения литературы нынешнего века.
- Быть может, - продолжал Бут, - мне не пристало осуждать вас за
щедрость, но только я убежден, что у этого малого решительно нет ни
достоинств, ни дарований, и вы подписались на самую невежественную галиматью
из всего, что когда-либо печаталось.
- А меня нисколько не занимает, что он там собирается печатать, -
воскликнул полковник. - Не приведи меня Бог читать хотя бы половину того
вздора, на который я подписываюсь.
- А не задумывались ли вы над тем, - сказал Бут, - что, поощряя без
всякого разбора всех подвизающихся на этом поприще, вы на самом-то деле
наносите обществу вред? Содействие подпискам на труды подобных невежд
приводит к тому, что публика начинает испытывать пресыщение и отказывается
помогать людям, действительно того заслуживающим; и в то же время вы
споспешествуете тому, что мир все более наводняется не только откровенной
дребеденью, но также и всякого рода пасквилями, пошлостью и
непристойностями, которыми так изобилует литература нынешнего века и с
помощью которых орда бездарных писак пытается возместить отсутствие таланта.
- Фуй, - воскликнул полковник, - да мне нет до этого никакого дела!
Даровитый он или бездарный - по мне так все одно; а вот у меня есть один
знакомый, притом человек чрезвычайно остроумный, так он даже считает, что
чем больше в книге вздора, тем лучше, потому что ему тогда наверняка будет
над чем посмеяться.
- Прошу прощения, сударь, - вмешался сержант, обратясь к Буту, - но я
бы попросил вашу милость хоть немного поразмыслить о собственных делах, тем
более что час уже поздний.
- А ведь сержант прав, - согласился полковник. - Что вы намерены
предпринять?
- Право же, полковник, я совершенно не представляю себе, что мне
делать. Мое положение кажется мне настолько безнадежным, что я по мере сил
стараюсь о нем не задумываться. Если бы от этого страдал лишь я один, то мне
кажется, что я мог бы отнестись ко всему довольно философски, но стоит мне
только подумать о тех, кому предстоит разделить со мной мою участь... о моих
любимых малютках и лучшей, достойнейшей и благороднейшей из женщин...
Простите меня, мой дорогой друг, но эти чувства выше моих сил, я становлюсь
от них малодушным, как женщина; они доводят меня до отчаяния, до безумия.
Полковник посоветовал Буту взять себя в руки и сказал, что отчаянием
делу не поможешь и потерянных денег не вернешь.
- Я же со своей стороны, дорогой Бут, - продолжал он, - готов, как вам,
должно быть, прекрасно известно, услужить вам всем, чем только могу.
Бут с жаром ответил на это, что у него и в мыслях не было рассчитывать
на какие-нибудь новые милости полковника, потому-то он и решил не сообщать
ему ничего о своих несчастьях.
- О, нет, дорогой друг, - воскликнул он, - я и без того уже слишком
многим вам обязан! - и тут последовал новый поток благодарности, пока
полковник не остановил Бута и не попросил назвать сумму долга или долгов,
из-за которых тот угодил в столь ужасное место.
Бут ответил, что точную цифру назвать он не может, но боится, что долг
превышает четыреста фунтов.
- Вы должны только триста фунтов, сударь, - воскликнул сержант, - и
если сумеете раздобыть триста фунтов, то сейчас же окажетесь на свободе.
Не уловив подлинного смысла слов великодушного сержанта (боюсь его не
понял и читатель), Бут ответил, что тот заблуждается; при подсчете долгов
оказалось, что сумма превышает четыреста фунтов; более того, если судить по
предъявленным ко взысканию искам, которые показал ему пристав, то получится
даже еще большая сумма.
- Должны ли триста или четыреста, не имеет никакого значения, -
воскликнул полковник, - вам необходимо позаботиться сейчас лишь об одном -
внести залог, а потом у вас будет время испытать своих друзей: я думаю, что
вы могли бы получить роту где-нибудь за границей, а я ссудил бы вас для
этого деньгами в счет половины вашего будущего жалованья; пока же я охотно
готов стать одним из ваших поручителей.
Пока Бут изливал свою благодарность за проявленное к нему участие,
сержант побежал вниз за судебным приставом, с которым вскоре и возвратился.
Услыхав, что полковник изъявил готовность поручиться за его узника,
пристав весьма угрюмо заметил:
- Предположим, сударь, что так, ну, а кто будет вторым поручителем?
Вам, я полагаю, известно, что их должно быть двое; и, кроме того, мне
надобно время, чтобы разузнать о них.
- Полагаю, сударь, обо мне известно, - ответил на это полковник, - что