"Случаи внезапного озарения, мгновенного завершения длительной подсознательной работы мозга, конечно, поразительны. Роль подсознательной деятельности интеллекта в математическом открытии можно считать, по-видимому, бесспорной," [262, с. 29], – резюмирует А.Пуанкаре, опираясь на ставшие к тому времени трюизмом психоаналитические положения и вслед за тем указывает на сопутствующие эстетические переживания: "Мы определенно носим в себе ощущение математической красоты, гармонии чисел и формы, геометрического изящества. Все эти чувства – настоящие эстетические чувства, и они хорошо знакомы всем настоящим математикам" [там же, с. 32]. Не правда ли, рациональное здесь мало похоже на плоскую и сухую материю, наподобие перемещений костяшек на счетах (кстати, и в последнем иные видели "завораживающий" смысл, не уступающий общению с экраном PC)? Пуанкаре отметил очень важный момент, который не раз нам пригодится: бессознательный фундамент рационального включает в себя эстетическое измерение, позволяющее схватывать определенные целостные феномены "мгновенно", помимо расчетов и выкладок. Череда примеров, иллюстрирующих роль бессознательно-имагинативных факторов в научных открытиях, изобретениях, приводится и в книгах [74; 73, с. 180]. В таких случаях нас интересует не столько психология творчества (настоящая работа – не психологическая), сколько факт, что у рационального – глубокая и разветвленная корневая система, уходящая значительно ниже порога сознания, проникающая в области, далекие от сформулированного рационального.
   Завершая путешествие по контурной карте рационального бессознательного, поставим еще пару штрихов. Во-первых, заметим, что о рациональном бессознательном можно говорить и затрагивая наши врожденные способности к математике, к логике. В качестве врожденных, они, само собой, еще не осознаны, но при этом имеют-таки отношение к рациональности. Кстати, по уверениям детских психологов, математические способности распространены более других. Во-вторых, применяя к рациональному бессознательному эпитет "новое", мы, конечно, немного слукавили. Возможно, нет для человека ничего более старого под луной, и К.Юнг вносил в список коллективных архетипов и архетип числа. Другой вопрос, что мы решили выделить специфически рациональные архетипы в самостоятельный класс и подключили сюда позднейшие процессы превращения в бессознательное того, что еще недавно было не просто достоянием нашего сознания, а буквально отскакивало от зубов. Вояж по названной области можно было бы и продолжить, упомянув, скажем, о поведенческом ("массово-бихевиористском") или "физиологическом" аспектах, но пунктуальность, начиная с некоторого порога, становится врагом убедительности. Поэтому недосказанное перенесем на потом, в текст содержательных глав, тем более, что прикладные задачи позволят определеннее и "рельефней" понять, как конкретно работает механизм рационального бессознательного.
   После Э.Дюркгейма это общепризнанный факт: разум обладает социальной природой. Культура также коллективна по генезису, статусу. Насколько это корректно, настолько оправданно и возвращение долга – проведение рационального, если угодно, рационалистического, исследования общества и культуры. С одной стороны, специфически научная социология, культурология и не могут быть иными, поскольку рациональна наука вообще. С другой – мы предлагаем рассматривать современные общества и культуру под знаком рациональности даже бессознательного, образного, имагинативного, т.е. имеем дело как бы с "рациональностью в квадрате". Нет, здесь не высказывается претензия на сквозную, тотальную рациональность социокультурной стихии: ведь известны ограниченная вменяемость человека, его слишком часто сомнительная разумность. Но следует двойной чертой подчеркнуть: и в культуре, и в обществе существует обширный класс явлений, которые принято считать иррациональными, спонтанными, необязательными, существующими по инерции, тогда как они подчиняются самым строгим рациональным закономерностям, получают от них санкцию и основание. Мы просто этого не замечаем, забыли и даже намеренно предпочитаем от этого отворачиваться.
   Догадливый читатель, вероятно, сообразил по приведенным примерам, что из всего массива старо-рационального, которое предстоит привлечь для анализа (в том числе модернистских социума и культуры), автор отдает предпочтение классу математических истин, а не, скажем, архаической или средневековой натурфилософии или метафизике. Отчего? – Не только потому, что математика является самой "чистой" наукой, менее прочих опирающейся на набор постоянно расширяющихся и обновляющихся эмпирических данных и, следовательно, меньше зависит от "обстоятельств прогресса". И не только потому, что она отличается наибольшей строгостью, самодостаточностью. И даже не только по причине ее универсальности или из-за того, что натурфилософию и метафизику в школе не преподают. Для нас важнее, что элементарное математическое знание, как никакое другое, располагает подтверждающими санкциями со стороны и современной науки, оно – неотменимо. Мы не совершаем принципиальной методологической ошибки, применяя старо-математические критерии к анализу модернистских культуры и социума, ибо последние, в качестве рациональных, не только зиждутся на названном старом (исторически и систематически), но и сосуществуют с ним. Немаловажен и социокультурный аспект.
   Индустриальные, постиндустриальные общества – это общества образованные, по крайней мере, если под последним прилагательным понимать обязательность среднего образования. Что прежде всего изучается в школе? – Арифметика и письмо. Первая – непосредственно наш предмет, но и второе включает сходные признаки: аналитическое разложение предложений на слова, слов – на буквы, использование символических обозначений (для звука или для понятия), последующее осмысленное комбинирование, манипуляция ими, использование правил. Разве это не логические операции?(12) В последующих классах удельный вес математики и других точных дисциплин не снижается.
   Как сказываются столетия и даже тысячелетия изучения в школах одной и той же арифметики, геометрии, статики? Изменялись все другие науки, рождались и гибли государства, империи, менялись идеологии, даже религии, а в этом – за исключением косметических модификаций, форм подач – все оставалось практически тем же. "Люди боятся времени, а время боится пирамид"? – Но не идет ли в данном случае речь о материале еще более прочном, чем каменные блоки циклопических сооружений? Разные страны и века изучают разные языки, вдохновляются разными художественными произведениями, исповедуют разные же конфессии, но в одном мы неизменно едины и постоянны: в своей верности фундаментальным логическим началам. Если разум порой и впадает в сон, то, пробудившись, возвращается к прежней тропе. Модернистское общество – посредством тотального образования – еще более приобщилось к фактору старо-рационального.
   Как сказался воплотившийся проект Просвещения на жизни общества и культуры? – Удельный вес элементарно-логических единиц резко возрос. Примеры техники и экономики тривиальны. Об изменениях в самих точных науках речь пойдет в разделе 1.1. Но и в областях, на первый взгляд, далеких от математики, накапливаются сходные явления. Так, русские футуристы, включая В.Хлебникова, прибегают к разложению и рекомбинации слова. Кубисты, в лице, скажем, Пикассо, представляют реальные фигуры в виде совокупности правильных геометрических тел. Супрематист К.Малевич рисует "Черный квадрат", который, по признанию столпов Баухауса, дает толчок новой архитектуре, конструктивизму. Пуантилисты разлагают игру цветовых рефлексов на элементарные компоненты. Толкуя о новом искусстве, Василий Кандинский объяснял "нашу внутреннюю родственность с примитивами", т.е. "стремление к целям, которые в главном основании уже преследовались, но позже были позабыты", не столько внешним – бессмысленным и пустым – подражанием, сколько типологическим сходством нынешнего момента с ситуацией первых, первобытных художников [146]. В общественных науках протекают аналогичные процессы, и никого уже не возмущает, когда, скажем, историк Ф.Бродель, политологи И.Валлерстайн, С.Роккан закладывают в основание своих концепций элементарные логико-геометрические схемы. Читатель, если хочет, может вспомнить и эскапады К.Леонтьева против того, что наступающая эпоха необратимо утрачивает "цветущую сложность" прежней культуры и общественного устройства, на смену которой приходит Молох профанного, с его точки зрения, упрощения и "механического смешения" [181]. Мы принялись вздыхать о "естественности" и "органичности" в контексте расширяющегося индустриального общества, когда "игра" уже была сделана; при этом, скажем, "зеленые" заказывают компьютерные расчеты последствий промышленных выбросов. Ностальгия о старом – составной элемент современной рациональности.
   Не раз упоминавшиеся в эпистемологическом плане аналитическая психология и этнология (антропология) также не чужды сходным тенденциям. Одна из излюбленных категорий первой – "комплекс" – заимствована из точных наук, а архетип К.Юнг сравнивал с системой осей кристалла, которая преформирует кристалл в растворе, будучи неким невещественным полем, распределяющим частицы вещества [391, с. 14]. Немецкие издатели Леви-Строса, ссылаясь на Ноймана, подчеркивали в примечании, что определение социальных структур должно быть настолько строгим, исчерпывающим и простым, чтобы сделать возможным математическое обращение [434, S. 645-646]. При этом сам Леви-Строс: "Модели могут быть осознанными или неосознанными, в зависимости от плоскости, в которой они выполняют свою функцию" [idem, S. 647]. Вслед за двумя названными течениями, мы обращаем внимание на фактор бессознательности, типологическую "архаичность", а также "математикообразность". Единственное, что хотелось бы изменить, – это радикально переставить акценты, перенести центр тяжести на рациональный ингредиент в его собственном виде, по крайней мере применительно к проекциям на современность. Тем самым речь идет об усилиях, направленных на то, чтобы, не пренебрегая упомянутыми важными открытиями ХХ в., все же вернуть примат строгого дискурса над условно-художественной образностью, вера в осуществимость чего, возможно, и является эндонаучной утопией, но служить сразу двум господам опасней вдвойне. Так, действительно ли удается объяснить, что происходит или происходило с политическими сообществами с помощью заимствования из психоанализа-психиатрии приема постановки диагнозов: истеричность, мистический шаманизм, "демонизм" Гитлера [237], паранойя Сталина, бестиальность, "одержимость" немцев и русских [там же, с. 364], шизофреничность или невротичность современного социума? Не суть ли подобная диверсификация, несмотря на ее неоспоримо "завораживающий" эффект, не более чем "алхимическое" называние, псевдообъяснение, неизбежно заканчивающееся тупиком? Напротив, обратный процесс – "математизация", как мы только что видели, вполне аутентична тем же психоанализу и этнологии.
   Не менее знаменательны с данной точки зрения и изменения в языке, который можно рассматривать с двух позиций – как непосредственно формирующий фактор и под знаком психоанализа: определенные слова и выражения суть значимые "проговорки", свидетельствующие о стоящей за ними "скрытой" реальности. Но прежде чем начать настоящий пассаж, целесообразно еще раз расширить актуальную сферу элементарно-рационального. Ведь в школе мы изучаем не только математику, но и физику, химию, построенные на аналогичных началах.(13) Поэтому дальнейшее изложение пойдет с учетом и такой информации.
   В качестве эпиграфа к знаменитой книге Виктора Клемперера "Язык Третьего рейха. Записная книжка филолога" [155]избраны слова Франца Розенцвейга "Язык – это больше, чем кровь", и рефреном в ней звучит дистих Ф.Шиллера "язык сочиняет и мыслит за тебя".(14) По поводу широкого использования глагола "aufziehen" в нацистской пропаганде Клемперер отмечает: "Здесь проступает одно из внутренних противоречий LTI (15): подчеркивая всюду органическое начало, он ‹LTI›, тем не менее наводнен выражениями, взятыми из механики, причем без всякого чувства стилевого разрыва".
   С начала ХХ столетия во всех культурных языках возрастает количество технических терминов, соответствующей лексикой захлестываются и весьма далекие от техники сектора. Несмотря на то, что, согласно Клемпереру, "рациональная систематизация им ‹нацистам› была чужда и они подсматривали тайны у органического мира" [с. 128], тот же процесс не обошел стороной и Германию, где после 1933 г. состоялся настоящий прорыв в упомянутом направлении [с. 197].
   К означенной теме имеет непосредственное отношение и повсеместное наступление с начала ХХ в. неологизмов и аббревиатур. На стр. 116-118 В.Клемперер приводит некоторые из них: Knif (= kommt nicht in Frage, об этом не может быть и речи, это невозможно), Kaknif (= kommt auf keinen Fall in Frage, об этом ни в коем случае не может быть речи, это абсолютно невозможно), Hersta der Wigru (= Herstellungsanweisung der Wirtschaftsgruppe, технические условия хозяйственной группы. Выражение из экономического словаря), вероисповедная формула BLUBO (= Blut und Boden, кровь и почва), последовательность Lastwagen – Laster – LKW (с. 290-291, речь идет о грузовике.(16)) Русские ЖЭКи, универмаги, универсамы, НДР ("Наш дом – Россия"), ЯБЛоко, ЛДПР принадлежат той же группе (ряд можно неограниченно продолжать: комсомол, страхделегат, хозрасчет, Газпром, ВНП, PC (пи – си), НАТО, ЕС, СНГ).
   Источником потока аббревиатур стали страны, лидирующие в торговой и промышленной сферах, т.е. Англия и Америка, – отмечает Клемперер. – Особую склонность к усвоению сокращений проявила Советская Россия (Ленин поставил в качестве главной задачи индустриализацию страны и выдвинул США как образец в этой области). Неологизм (например, "новояз") купирует и сращивает слова (в данном случае "новый язык"), аббревиатура и вовсе оставляет от слов по одной букве, заменяя реальное словосочетание его обозначением – разве не сходные приемы в ходу и у математиков? В современном письменном языке активно используются иконографические знаки: дорожные указатели, эмблемы фирм, спортивных соревнований (например, пять скрещенных колец Олимпийских игр). К символам охотно прибегает и математика: ? для треугольника, ? для пустого множества, ? для квантора существования… В.Клемперер с осуждением констатирует и "культ цифр" в языке [с. 277], смешение количества и качества, подмену первым второго: "Смешение количества (Quantum) и качества (Quale) – американизм самого дурного пошиба" [с. 266]. При этом исследователя интересовало не только то, что язык открывает, но и что он скрывает, имплицитно подразумевает.
   Г.Ч.Гусейнов в сходном ключе обращается к советскому языку, также отдавая предпочтение обличительному регистру. "Что произошло с современным русским языком? Почему ‹…› миллионы людей льнут к нижним горизонтам здравого смысла?" [113,с. 64], – вопрошает он. При этом подчеркивается значение языка: "Язык предстает ключевым средством адаптации личности к социальной среде, формирования того ценностного и защитного поля, которое обеспечивает гомеостаз в сколь угодно сложной общественной системе" [там же, с. 65], – и отмечается: "Язык создает своеобразный "континуум хозяина жизни" – только не внешней, в виде природы, премудростей техники и науки, но внутренней, в виде души, разума, всякого рода концепций и интуиций" [там же]. (Читатель вправе попутно включить счетчик словам наподобие "гомеостаза", "континуума", "защитного поля" при обсуждении, казалось бы, гуманитарной проблемы.)
   Далее: "Идеологический человек исходит из ряда общих и не всегда сформулированных представлений. Во-первых, это всепоглощающая уверенность в достижимости нового мира, в котором новый человек создает новое общество. Во-вторых, это представление о необходимости и возможности демократизации языка, конкретизированное в виде упрощенияязыка" (курсив мой. – А.C.), – такие черты так или иначе присущи каждой стране (в том числе и Америке), особенно если речь заходит об осуществлении глобальных проектов. В России одной из важных ступеней рационального упрощения языка стала реформа правописания 1918 г. Среди следствий проведенного социолингвистического эксперимента в нашей стране называется "недоверие к истине текста и уважение к истине подтекста", т.е. Г.Ч.Гусейнов, как и В.Клемперер, обращает внимание не только на то, что новый язык открывает, но и что он скрывает, подразумевает. Гусейнов приводит и некоторые конкретные особенности нового языка, в частности, требование давать предварительное определение словам и жесткую антонимичность: "Именно словесный фетишизм форсирует одно из аксиоматических для всех носителей языка психологических свойств – антонимическую интенцию ‹…›. С целью сохранения баланса ‹…› носитель языка в ответ на прозвучавшие слова автоматически подписывает антоним, своего рода словесный упор, первичное отрицательное определение предмета разговора" [с. 69]. Но разве не так же поступает и нормативная логика (см. ее дефинитивность, мышление в оппозициях)? – отметим мы со своей стороны.
   Теперь отвлечемся от идеологической инвективности, не входящей в цели нашей работы, и обратимся к простой констатации широкого использования, в частности в социальном словаре, математического, технического и иного рационалистического лексикона. Включить рычаги (влияния); установка на (нем. Einstellung); поле притяжения (например, СвДП находится в поле притяжения ХДС); ‹общественные› слои, классы, круги; большинство – меньшинство; правые – левые – центр; орбита (группа A находится в орбите влияния группы B); нагрузка (на правительство, на бедных); направление (реформ); движение (общественное); напряжение (психологическое, социальное); система (политическая); энергия (социальная, политическая); маховик ("раскручивается маховик перестройки"); воздействие (на В.В.Жириновского); треугольник (администрация – партком – профком в советские времена); потенциал (высокий, низкий); двигатель ("свобода – двигатель торговли"); нейтрализовать (противника); разделение и баланс (властей); пропорции (общественные). Иллюстрациями можно заполнить тома. Едва ли кого удивит, скажем, фраза: "Вектор (вариант: равнодействующая) исторического развития направлен на", – и далее имя предмета, на который, по мнению автора предложения, направлено такое развитие. Не вызовет смущения и более развернутая пропозиция: "Чем ниже уровень жизни населения, чем более высока доля живущих ниже черты бедности, тем шире электорат коммунистов", – после которой разве что остается записать математическую формулу. В качестве самостоятельного упражнения читатель уже подчеркнул "механические, математические" слова в приведенных цитатах Г.Ч.Гусейнова, теперь для разнообразия выберем наудачу предложение из одной респектабельной современной исторической монографии. Ф.Бродель: "Турецкий натиск в сторонуСирии и Египта затем отодвинул центросманской экономики к Алеппо и Александрии Египетской, создав, таким образом, на протяженииХVI в. своего рода сдвигк невыгоде Стамбула и османского пространства, которое качнулось к югу" [ 62, с. 484; курсив везде мой. – А.С.]. Даже там, где историк непосредственно не оперирует цифровыми данными, таблицами и графиками, содержание его высказываний опирается на формообразующий каркас элементарного рационального.
   Мы согласны с Клемперером и Гусейновым, что язык не только открывает, но и скрывает, подразумевает: характерный лексикон или глоссарий – лишь надводная часть айсберга. Но что же тогда в 9/10 его подводной части? Не идет ли речь в данном случае о том же последовательно рациональном, погруженном ниже поверхности сознания, т.е. о рациональном бессознательном? В этом редко отдается ясный отчет, но на то оно и бессознательное, а значит, неподотчетное. Не только язык, но и математико-механические идеи сочиняют и мыслят за нас.
   Ролан Барт в работе "Нулевая степень письма" – в нашем ракурсе, кстати, можно отметить характер названия этого гуманитарного сочинения – говорит о трех измерениях литературной Формы: языке, стиле, письме [37, с. 309]. "Язык представляет собой совокупность предписаний и навыков, общих для всех писателей одной эпохи. Это значит, что язык, подобно некоей природе, насквозь пронизывает слово писателя ‹…›, он похож на абстрактный круг расхожих истин ‹…›. Язык – это площадка, заранее подготовленная для действия, ограничение и одновременно открытие диапазона возможностей ‹…›, нераздельная собственность всех людей. ‹…› Социальным объектом он является по своей природе, а не в результате человеческого выбора" [там же]. В отличие от языка, стиль – индивидуальное достояние: "Специфическая образность, выразительная манера, словарь данного писателя – все это обусловлено жизнью его тела и его прошлым, превращаясь мало-помалу в автоматические приемы его мастерства" [с. 310]. "Язык действует как некое отрицательное определение, он представляет собой исходный рубеж возможного, стиль же воплощает Необходимость, которая связывает натуру писателя с его словом" [с. 311]. В обоих случаях "энергия писателя имеет лишь орудийный характер и уходит в одном случае на перебор элементов языка, и другом – на претворение собственной плоти в стиль, но никогда на то, чтобы вынести суждение или заявить о сделанном выборе, означив его. Между тем, всякая форма обладает также и значимостью, вот почему между языком и стилем остается место для еще одного формального образования – письма. Любая литературная форма предполагает общую возможность избрать известный тон или, точнее, как мы говорим, этос, и вот здесь-то наконец писатель обретает отчетливую индивидуальность, потому что именно здесь он принимает на себя социальные обязательства, ангажируется" [с. 312]. Но и письмо предоставляет лишь мимолетную свободу: "свободу, остающуюся свободой лишь в момент выбора, но не после того, как он совершился" [с. 313]. Иначе, ""письмо" – это опредметившаяся в языке идеологическая сетка, которую та или иная группа, класс, социальный институт и т.п. помещает между индивидом и действительностью, понуждая его думать в определенных категориях, замечать и оценивать лишь те аспекты действительности, которые эта сетка признает в качестве значимых" [38, с. 15].
   В работе Р.Барта для нас любопытен не только ее предмет, но и характер мышления. Не будем пока говорить об очевидном "пифагорейском" аспекте: три области, или три измерения. Но сама установка на окончательный ("статический") результат, в чем придется не раз убеждаться впоследствии, есть одна из типических черт старо-рационального. "Детерминизм": свобода ускользает даже от письма, коль выбор его уже осуществился. Поэтому оправдана и "объективация": "Язык и стиль – объекты, письмо – функция" [37, с. 312].
   Специальное внимание Барт уделяет политической разновидности. Например, в марксистском письме констатируется "употребление особой лексики, столь же специфической и функциональной, как в технических словарях; даже метафоры подвергаются здесь строжайшей кодификации", а ряд выражений "уподобляются алгебраическому символу, которым обозначают целую совокупность сформулированных ранее постулатов, выносимых, однако, за скобки" [с. 317], т.е. дело не исключительно в лексике. Не только марксистский, но и "любой политический режим располагает своим собственным письмом ‹…›; письмо представляет всякую власть, и как то, что она есть, и то, какой она хотела бы выглядеть, – вот почему история различных видов письма могла бы стать одной из лучших форм социальной феноменологии" [там же]. Со своей стороны отметим, что современные власти обычно предпочитают поворачиваться своей разумной и доступной для большинства стороной ("демократия"(17) ) – и это еще один из каналов распространения простейших форм рациональности.
   В той же работе Барт указывает на наличие в письме черт "таинственности" и "нуминозности": "В глубине письма всегда залегает некий "фактор", чуждый языку как таковому, оттуда устремлен взгляд на некую внеязыковую цель. Этот взгляд вполне может быть направлен на само слово и заворожен им, как это имеет место в литературном письме; но в таком взгляде может сквозить и угроза наказания – тогда перед нами политическое письмо" [с. 315]. Или: "Корни письма ‹…› уходят во внеязыковую почву, письмо прорастает вверх, словно зерно, а не тянется вперед, как линия; оно выявляет некую скрытую сущность, в нем заключена тайна; письмо антикоммуникативно, оно устрашает"