нет. В конце концов у каждого писателя свой масштаб, своя тема. Да и
материальное состояние могло заставлять суетиться, искать способа создания
окупаемых романов. Но зачем же подправлять великолепный пирог обильным
количеством яда: цианистого калия, например, для умерщвления человека
достаточно и минимума. Поэтому, видимо, тема родины, эмиграции звучит в
романах БВП, как писк комара, уже пришлепнутого ладошкой Вождя всех народов.
Однако душевной энергии, поэтической чувствительности у него, как у
поэта, было достаточно для того, чтобы создавать по величине маленькие, но
по духовному заряду сильнейшие шедевры, - как взрыв атомной бомбы,
подложенной под большевизм и тотальную дебильность, воспитанную всеми этими
авантюристами - соратниками по партии. Например: "Кто меня повезет по ухабам
домой, мимо сизых болот и струящихся нив? Кто укажет кнутом, обернувшись ко
мне, меж берез и рябин зеленеющий дом?"
, вот еще другое: "Людям скажешь:
настало. Завтра я в путь соберусь. (Голуби. Двор постоялый. Ржавая вывеска:
Русь.)"
, или такая ностальгическая печать: Однажды мы под вечер оба стояли
на старом мосту. Скажи мне, спросил я, до гроба запомнишь вон ласточку ту? И
ты отвечала: еще бы! И как мы заплакали оба, как вскрикнула жизнь на лету...
До завтра, навеки, до гроба - однажды, на старом мосту..."

На фоне творческих парадоксов, наивных заблуждений трудно удержаться от
констатации того, что душа БВП была изломана основательно: толи он платил по
счетам предков-греховодников, толи набирал актив собственной греховности? Но
хрен редьки не слаще! За то и другое приходится платить великой ценой -
мучением! Но все были уже давно предупреждены: "Безрассудные страдали за
беззаконные пути свои и за неправды свои; от всякой пищи отвращалась душа
их, и они приближались ко вратам смерти" (Псалом 106: 17-18).
БВП предложил поучительную формулу:
"Смешон пожилой человек, который
бегом, с прыгающими щеками, с решительным топотом, догнал последний автобус,
но боится вскочить на ходу, и виновато улыбаясь, еще труся по инерции,
отстает". Всматриваясь, конечно, только под очень определенным углом зрения,
в литературные мытарства, удачи и неудачи БВП, ловишь себя на мысли, что эту
формулу он припас для себя, на всякий пожарный случай. К счастью, в его доме
пожара не случилось, может быть потому, что и дома собственного не было. Но
не был он бодрячком, ловкачом и удачливым, каким всегда стремился казаться,
- грусть и печаль были его верными спутниками! Теми же болезнями страдали
герои его романов.
Любые поиски мотивации сюжетных и характерологических феноменов
"Отчаяния" натыкаются еще на один секрет: дуэт близнецов, чем-то похожих,
но, вместе с тем, очень разных, должен иметь авторское опосредование. БВП,
безусловно, мог и не осознавать до конца мотивацию именно таких параллелей.
Но они подпирали его острыми шипами из неспокойной памяти, переполненной
трагическими или жалкими картинами побега из России.

Иначе откуда появилась такая примечательная сентенция: "У всякой мыши -
свой дом, но не всякая мышь выходит оттуда"
В хвост этой покалеченной мыши
пристраивается другое живописное заключение: "Воробей среди птиц нищий, -
самый что ни на есть нищий. Нищий".
В ту же копилку умещается и дань
воровскому пафосу: "Кража - лучший комплимент, который можно сделать вещи".
Разве можно сомневаться в адресе ходкого замечания по поводу облика
двойников, которое БВП украсил великолепной сценической оправой,
привлекающей внимание и, вместе с тем, отвлекающей от самого "бриллианта":
"Кажется у Паскаля встречается где-то умная фраза о том, что двое похожих
друг на друга людей особого интереса в отдельности не представляют, но коль
скоро появляются вместе - сенсация".
Здесь проглядывается самоуничижение и
органическая связь каких-то тайных пружин и мостиков. Попробуем разобраться
в том!
Фабула романа проста: главный герой - осколок российского быта вынужден
жить в Германии; ему порядком надоел его деловой, социальный статус, и он
задумывает детективную операцию - пристрелить случайно встреченного двойника
(как бы себя) и наслаждаться новым своим образом. Герой давно неудовлетворен
жизнью и потому в сердцах замечает: "Никак не удается мне вернуться в свою
оболочку и по-старому расположиться в самом себе, - такой там беспорядок:
мебель переставлена, лампочка перегорела, прошлое мое разорвано на клочки".

Тем не менее, он себя самого оценивает относительно высоко: "По утрам я
читаю и пишу, - кое-что может быть скоро издам под новым своим именем;
русский литератор, живущий поблизости, очень хвалит мой слог, яркость
воображения".
Здесь, видимо, автор заодно, мимоходом "легонечко медведя толк
ногой". Баран лягает копытом, скорее всего, Ивана Бунина (хотя это только
версия). Это добавляет поэзии и самомнения, корректируемого иронией:
ощущал в себе поэтический, писательский дар, а сверх того - крупные деловые
способности, - даром что мои дела шли неважно".

С высоты такого удобного холма главный герой награждает бойкими
характеристиками героев второй линии. К своему двойнику он относится крайне
пренебрежительно, а заодно и ко всему людскому племени. И вот
доказательства: "Людская глупость, ненаблюдательность, небрежность - все это
выражалось в том, между прочим, что даже определения в кратком перечне его
черт не совсем соответствовали эпитетам в собственном моем паспорте,
оставленном дома".

Далее следуют конкретные пощечины: "Его имя было Феликс, что значит
"счастливый". Фамилию, читатель, тебе знать незачем. Почерк неуклюжий,
скрипящий на поворотах. Писал он левой рукой".
Все у этого несчастного
плохо, - даже пишет левой рукой. Все плохое говорится как бы в оправдание
приговора: да он годен лишь для того, чтобы его пристрелить в лесной глуши.
Потому и письма его подвергаются беспощадной критике: "Как часто случается с
полуграмотными, тон его письма совершенно не соответствовал тону его
обычного разговора: в письме это был дрожащий фальцет с провалами витиеватой
хрипоты, а в жизни - самодовольный басок с дидактическими низами".

Отсюда и веское заключение: "Да, страшная встреча. Вместо нежного,
маленького увальня, я нашел говорливого безумца с резкими телодвижениями..."

Главный герой - раскованный поэт, потому, нисколечко не смущаясь, он
бросает в атмосферу несколько правдивых слов о своей матери, нежно лаская
при этом себя: "Я мог бы, конечно, похерить выдуманную историю с веером, но
я нарочно оставляю ее, как образец одной из главных моих черт: легкой,
вдохновенной лживости".
Маму из томной, с веером в руках особы он низводит
до простой, грубой женщины "в грязной кацавейке". Где здесь фантазерство
поэтическое, а где лживость эстетическая: кто родитель скабрезной истории о
матери - герой или автор? "Какой ужас... хорошенькое освещение под
монпансье. Да и вообще - зачем говорить о таланте, вы же не понимаете в
искусстве ни кия".

Однако, есть ли смысл удивляться эстетической трепке, заданной Феликсу,
если он уже давно приговорен на закланье, или матери, которая почивает в
тиши, на кладбище. Рядом проживает нежное, наивное существо, как все жены
(особенно, в воображении мужей-рогоносцев!). Может ей отдается дань
растоптанного восторга? Читаем и призадумываемся: "Она малообразованна и
малонаблюдательна. Мы выяснили как-то, что слово "мистик" она принимала
всегда за уменьшительное, допуская таким образом существование каких-то
настоящих больших "мистов", в черных тогах, что ли, со звездными лицами.
Единственное дерево, которое она отличает, это береза: наша, мол, русская".

Характеристика достоинств подруги продолжается в том же духе: "Нет тайны
гармонии ей были совершенно недоступны, и с этим связывалась необычайная ее
безалаберность, неряшливость".
Итог подобных рассуждений должен быть истинно
русским. Так и получилось: "Я иногда спрашиваю себя, за что, собственно, ее
люблю, - может быть, за теплый карий раек пушистых глаз, за естественную
боковую волну в кое-как причесанных каштановых волосах, за круглые,
подвижные плечи, а всего вернее - за ее любовь ко мне".

Литературоведу, возможно, было бы интересно разобраться в том, кто были
те модели (а их, конечно, было несколько), с которых автор списывал
примечательные портреты. Может быть, сестра Ольга, встретившая в штыки
женитьбу БВП на еврейке и никогда не отступившая со своей позиции? Может
быть, та прекрасная русская женщина, зашифрованная БВП под именем Нина? Или
он нырнул в глубину - к первой любви, к Валентине, шифруемой именем Татьяна?
Таких "или" можно насчитать множество, но не в том вопрос. Примечательно
замечание героя, вообще, о женщинах: "Женщины... - Но что говорить об этих
изменчивых, развратных существах..."

Приближение к кульминации ознаменовалось откровением БВП с женой по
поводу замысла всей операции, рискованной авантюры. Обозначим
психологические переливы лишь некоторыми штрихами, принадлежащими,
естественно, герою романа, то бишь автору: "Я глотал слезы, я всхлипывал.
Метались малиновые тени мелодрам".
Жена, конечно, вела себя глупее некуда:
"Лида обхватила мою ногу и уставилась на меня своими шоколадными глазами".
Нужно помнить, что для писателя самая ласковая возможность отмстить
обидчикам заключается в творчестве: всех врагов можно вывести на чистую
воду, публично или заочно осудить, казнить изощренно или помиловать.
Плацдарм для самоутверждения не ограничен, и БВП, естественно, не пропускает
такие подарки судьбы.
Легко отыскать и выделить две забавные параллели, которые прекрасно
работают "на понижение" трагизма, на юмор, как средство психотерапии
(точнее, эстетикотерапии). Первое бьет в детство: "Поговорим о
преступлениях, об искусстве преступления, о карточных фокусах, я очень
сейчас возбужден".
Затем легким движением руки мастера затвор автомата
передергивается назад, экстрактируется использованная гильза, и новый
убийственный заряд досылается в патронник. Затем пуля летит в неведомое,
тайное, сексуальное: "Мы никогда не целовались, - я не терплю слякоти
лобзаний. Говорят, японцы тоже - даже в минуты страсти - никогда не целуют
своих женщин, - просто им чуждо и непонятно, и может быть даже немного
противно это прикосновение голыми губами к эпителию ближнего".

Безусловно, все эти вирши в большей мере поэтические игрушки, пристебы,
ибо трудно поверить в то, что столь эмоциональный субъект, как БВП, способен
так основательно застревать на "поцелуе". Откуда же тогда выплывает
базис-пароход для последующего "скабрезного" романа про очаровательную
нимфетку, покорившую весь мир?! .Детали же берутся из личной жизни и никак
не иначе! К тому же этот писатель способен так однозначно, категорично
выносить суждения о вопросах более сложных, чем слюнявый поцелуй. Правда
такие рассуждения уже, как говорится, из другой оперы: "Самоубийство есть
самодурство. Все, что можно сделать, это исполнить каприз мученика,
облегчить его участь сознанием, что, умирая, он творит доброе дело, приносит
пользу, - грубую, материальную пользу, - но все же пользу".
Но то, что он
поднял эту тему, свидетельство смелости, способности поднимать брошенную
перчатку для ответа на вызов смертельной дуэлью.
О смелости (возможно, о некой отрешенности человека, загнанного в угол)
говорят финальные реплики главного героя, подтянутого к ним за уши самим
автором. И здесь важны опять-таки детали. Вот как выглядит природа, отзвуки
которой гудят в душе: "Был продувной день, голубой, в яблоках: ветер,
дальний родственник здешнего, летал по узким улицам; облака то и дело
сметали солнце, и оно показывалось опять как монета фокусника".
Приятное
обрамление событий - нечего сказать!
Далее на сцену выходит представитель власти, почти что шутовского
качества: "Это довольно пухлый розовый мужчина, ноги хером, фатоватые черные
усики".
Но тем не менее герой романа сразу догадался, что гром скоро грянет
и включать рубильник для полного освещения преступника будет как раз
опереточный герой, полицейский с "ногами хером". Употребленный сленг -
отличное доказательство сексуальной развитости автора романа, а не его
главного и второстепенного героев.
Следует многообещающее заявление, которое неоднократно звучало в стихах
БВП: "Я хочу смерть мою кому-нибудь подарить, - внезапно сказал он, и глаза
его налились бриллиантовым светом безумия".
Но несколько отдышавшись,
охолонув, даже самый заядлый преступник возвращается к спасительной, пусть
призрачной, надежде: "Может быть, все это - лжебытие, дурной сон, и я сейчас
проснусь где-нибудь - на травке под Прагой. Хорошо по крайней мере, что
затравили так скоро".

Все наши исследовательские розыски велись лишь с одной целью - раскрыть
главный секрет, составляющий сущность глубинных мотиваций. Гениальный
ученый, успешно практиковавший психотерапевт, интереснейшая личность Карл
Густав Юнг, живший, кстати, примерно в одно и тоже время с БВП, заметил:
"Человек способен преодолеть совершенно невозможные трудности, если убежден,
что это имеет смысл. И терпит крах, если сверх прочих несчастий вынужден
признавать, что играет роль в "сказке, рассказанной идиотом".
Похоже, что под спудом бытовой психологии автор романа хотел, но не
сумел, скрыть не столько очевидность различий двух персонажей, сколько
образы вздыбленной большевизмом и природной глупостью ее подавляющего
большинства населения России, которая вышвырнула за свои пределы (к
несчастью!) все же лучшую часть общества, превратив ее в метущуюся без руля
и ветрил эмиграцию. Такому утверждению созвучны многие нотки переживаний
героев романа, многочисленных блестящих стихами БВП, составляющих
национальное достояние, богатство государства российского. Они и написаны
были примерно в одно время и соответствовали большому и личному, и общему
горю: "Отвяжись, я тебя умоляю! Вечер страшен, гул жизни затих. Я
беспомощен. Я умираю от слепых наплываний твоих".

Или еще совершенно потрясающее по поэтической экспрессии: "Небритый,
смеющийся, бледный, в чистом еще пиджаке, без галстука, с маленькой медной
запонкой на кадыке, он ждет, и все зримое в мире - только высокий забор,
жестянка в траве и четыре дула, смотрящих в упор... Все. Молния боли
железной. Неумолимая тьма. И воя, кружится над бездной ангел, сошедший с
ума".
В другом варианте стихотворения "Расстрел" звучат не менее точные
слова: "Но сердце, как бы ты хотело, чтоб это вправду было так: Россия,
звезды, ночь расстрела и весь в черемухе овраг".

Вот и получается, как ни верти, сакраментальное: "Лучше уповать на
Господа, нежели надеяться на человека" (Псалом 117: 8).
Не будем же строги к
заблуждениям БВП и пакостям его героев, ибо мастерство и писательский
профессионализм здесь задействован головокружительной высоты. Однако
напомним святые слова: "Говорю безумствующим: "не безумствуйте", и
нечестивым: "не поднимайте рога, не поднимайте высоко рога вашего, не
говорите жестоковыйно" (Псалом 74: 5-6).


* 6.1 *
Было раннее утро, Сабрина лежала на спине. Рассвет пришел неожиданно,
ибо она встретила его за чтением новой тетради Сергеева. Свет нового дня
врезался в глаза, стал осознаваем, только по прочтении заключительной фразы.
Сабрина молчала и думала о только что прочитанном, задевшем ее глубоко за
живое. В Университете она неоднократно обращалась к творчеству этого
писателя, но никогда раньше ей не удавалось приблизиться к пониманию его
характера, мотивов поступков героев многочисленных произведений так близко.
Сергеев взял ее за руку и подвел к нужному микроскопу, а от него - к
подзорной трубе и опять - к микроскопу!
Пришел день выписки из родильного дома, - выдворяли всю палату оптом.
На крыльце "выписной" толпились встречающие: уже по их лицам, по величине
сепарированных толпочек можно было судить о качестве жизни, ожидающей
новорожденного ребенка и его мать-страдалицу. Сабрину встречала небольшая,
но солидная группа: Муза и три респектабельных мужчины - Магазанник, Феликс,
Верещагин, да еще двое "одинаково одетых" парней стояли у двух лимузинов,
внимательно отслеживая весь бомонд, да с недоверием зыркая на окружающие
постройки. Приметная группа была первой из принимающих счастливых матерей и
малюсеньких человечков, тщательно запеленованных.
Медсестра и санитарка, вынесшие изящные "сверточки", были одарены
по-царски - платили только "зелеными" в количестве, достаточном на
приобретение новых шикарных дубленок. Изголодавшиеся от хронического
безденежья медработники захлебнулись восторгом и, почувствовав сильное
головокружение, оперлись на железные руки встречающих венценосцев. Так под
руку их и отвели обратно на крыльцо роддома. Главный врач клиники
раздосадовался, что не вынес ребенка сам: новую дубленку давно просили его
плечи, да и правое крыло родильного корпуса требовало скорейшего ремонта.
Уже сев в машину, Сабрина проследила выход своих новых подруг: Татьяну
встречал рослый, но основательно зачуханный мужчина (тот самый законный, но
нелюбимый супруг! - догадалась Сабрина); Катя с ребенком оказалась в
объятиях мамы, даже не успевшей снять халат и быстро умотавшей снова на
работу в клинику. Молодая мать была передана с рук на руки мужу-благодетелю,
распахнувшему с несколько неуклюжей провинциальной решительностью свои
объятия. Лобызания ограничились этим молодым человеком, да пожилой парой,
видимо, не очень дальними родственниками.
Сабрина почувствовала себя неловко из-за демонстрации барства, которым
просто полыхала ее группа поддержки, а потому попросила быстрее сматываться.
Приятно было то, что в руках всех встречавших мелькали букеты цветов, а это
всегда гипнотизирует женщин, особенно в тот сложный момент, когда их
выпускают из пыточной камеры. Говорят, что даже в средние века, в период
суровой инквизиции, сжигаемую колдунью украшали букетами свежеумерших
цветов, да разукрашенным колпаком. Так расплачивались звероподобные судьи и
зрители трагического представления с главной героиней -
женщиной-страдалицей.
Приехали в скромную квартиру, к Сабрине: там Музой уже было
организовано скоротечное застолье. Между делом - между кухней и прихожей -
сразу после снятия пальто Сабрине более основательно был представлен Олег
Верещагин. Вспомнили, что он был один из самых давнишних, закадычных друзей
в Бозе почившего Сергеева. Их многое связывало, и не было никакого резона
отвращать старую и верную дружбу от продолжателей его заветов - сына
Владимира, Сабрины.
Застолье начали с поздравлений и заверений в искренней верности
сложившемуся по роковому стечению обстоятельств "семейному братству" и
готовности прийти на помощь в любой момент. Мужчины, гордо и
многозначительно запрокидывая головы, как красавцы олени-рогоносцы, роя
копытами землю, обутыми в модные ботинки, просили разрешения навещать дам и
по мере сил участвовать в воспитании наследника их незабвенного друга.
Сабрина ловилась на яркие заверения, но Муза воспринимала весь этот
"кобелиный базар" (ее собственное выражение), как пускаемую в глаза пыль.
Муза одним только взглядом, брошенным как бы случайно на раскудахтавшегося
Феликса, быстро подавила его персональную активность. Затем она, решительно
перехватив жезл власти, заявила, что от помощи достойные и воспитанные
женщины никогда не отказываются, но всю основную работу постараются
выполнять они - верные подруги - самостоятельно. Затем она вежливо напомнила
о существовании санэпидрежима в доме, где поселился новорожденный, четкости
графика его кормлении, мытья, пеленания, об отдыхе утомленной матери и тому
подобное.
Сабрина как раз была склонна побалагурить с мужчинами, оказывавшими
такие активные знаки внимания ее персоне. Опрятное выражение - "будем
дружить домами" приятно щекотало ухо, тешило душу намеком на уверенность,
что недавно состоявшаяся мать не останется одинокой. Но Муза действовала в
лучших традициях старших сестер немецких частных клиник: мужики быстро
почувствовали себя сиволапыми питекантропами, им стало абсолютно ясно, что
"граница на крепком замке", а "пьянство - вредный порок", если не говорить
больше. Да и, вообще, в цивилизованном обществе самцы потребляются только в
умеренных дозах и, в лучшем случае, в виде конвертированной валюты. Все
элегантно раскланялись и помещение скромной квартирки, всосав через форточки
свежий воздух, выдавило из себя никому не нужную патогенную микрофлору.
Выйдя на лестничную площадку, первым очнулся Магазанник, он освятил
свою позицию немногословным заявлением:
- Круто, однако, с нами обошлись, но по справедливости; полагаю, что
нам необходимо радоваться тому, что Муза с Сабриной - такой крепко спаянный
"коллектив"!
Феликс промычал что-то похожее на перебор междометий:
- Да, да! Ничего себе! В самом деле, быть может, приятно.
Верещагин, обладая отменными внешними данными, как ему казалось, был
удивлен, что его чары не поразили объект пристального внимания - Сабрину. А
то, что Муза его отошьет самым решительным образом, не вызывало сомнения.
Ее-то он знал давно и очень хорошо. Сабрина почему-то была одинаково вежлива
со всеми мужчинами, даже, пожалуй, как показалось Верещагину, с наибольшим
вниманием она выслушивала Магазанника. Во всяком случае, к Аркадию
Натановичу она обращалась более доверительно, видимо, как к старому
знакомому, уже успевшему сыграть не последнюю роль в ее судьбе. Феликс,
словно по негласной договоренности, успел надеть "кандалы" зависимости от
Музы. Он по собственной воле, без принуждения настойчиво шел к тому, чтобы
вручить себя, вместе со всеми потрохами, строгой повелительнице - Музе. Не
понятно было только - а каково, собственно, ее желание?
Верещагина явно обошли вниманием. Он это чувствовал всеми фибрами
горячей души, распахнутой, как и у многих заурядных кобелей, навстречу
светлому чувству. А был он крайне самолюбивым в отношениях с женщинами. Он
верил в свою неотразимость, но как-то странно подбирал себе партнерш. Он
женился уже четырежды и каждый раз в супружество вляпывался, как воробей в
лепеху коровьего дерьма. Как-то Сергеев, по поводу его очередного развода и
желания вступить в новый "счастливый брак", рассказал Олегу старую байку про
того самого воробушка, который, изголодавшись и истосковавшись по теплому
гнезду, замерз налету в зимнюю стужу и упал с небольшой высоты в свежую,
теплую коровью лепеху. Казалось бы, надо радоваться удаче, но воробей
отогревшись, зачирикал. Мимо пробегала лиса: естественно, она моментально
отреагировала на бодрое пение птахи - вытащила из тепла и сожрала. Мораль
проста: "если уж попал в говно, то не чирикай"!
Психоаналитики из морга подвергали искус и несчастье Олега
всестороннему анализу. Был выявлен слабый пунктик, камень преткновения, с
позволения сказать, locus minoris resistentiae. Верещагин, в
действительности, был обделен женским вниманием в силу организационных
ошибок - он сам себя подписал на персистентный "вязкий брак", напрочь
обрубавший реальные возможности к свободному полету. Можно было удивляться
тому, как очередная жена-психопатка не обрубила ему, наконец, самый дорогой
"конец"! Порой на Олега было больно смотреть: маска печали не сходила с
лица, он выглядел хуже, чем молодой красивый олень, у которого есть все -
ветвистые рога, бойкие копыта, другое оружие. Но именно двуногая,
противоположнополая судьба никак не давала ему, сперва, словно по команде
"шпаги наголо!", решительно оголить, а затем вложить в подходящие ножны
"верный клинок". Когда долго ждешь такой команды, все время держа руку на
эфесе шпаги, конечно, возникают нервные сшибки. Хуже, если команда подана,
но нет достойного фантома для нанесения удара - тогда руку сводит судорога.
Так рождается невроз!
Некоторая неприятная симптоматика, связанная со сложностями реализации
природной специфической потенции, уже начинала скрестись в паховой области.
Психоаналитикам из морга приходилось изощряться - настойчиво искать средства
медицинского характера. Нервная система Олега имела такую конструкцию, что
ему был необходим некий психологический допинг. Таким допингом и, вместе с
тем, явным крючком, на который насаживают мужскую особь (тестис, простату,
печень и так далее), было видимое очарование его персоной. Такими
демонстрациями мастерски владеют развитые женщины, мечтающие выйти замуж.
Хитрые сучки, быстро раскусив Олежека, не тратя сил, просто открывали пошире
рот, изображая почти дебильный восторг, очарование, полнейшую податливость и
покорность - и он был готов! Казалось, очумевшие от любви дамы предлагают
себя в качестве пеньки для витья веревок. Но это была только премедикация.
Затем,.. именно Олега вводили в полный наркоз и в таком состоянии начинали
вить из него самого веревки - крепкие, основательные, шикарные,
разноцветные.
Финал был обычен и прост, как ум сварливой женщины: когда основательная
пребенда (доход, имущество), как в католической церкви, были достаточными,
пропадало женское обаяние и таяло очарование. Наружу вылезал примитивный