Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- Следующая »
- Последняя >>
прустовским Сваном: "Надо же мне было так испортить себе жизнь из-за
женщины, которая вовсе не в моем вкусе!" ФУП вовсю откровенничает с
читателем по простой причине - он уже не ребенок. На момент написания книги
о детстве, будучи мужчиной относительно зрелых лет, он уже мог почувствовать
себя прожженным идеологом, а значит и литератором-мастером. Правда, такое
волшебное сочетание дается не всем - на то необходима воля Божья. Посему
откровения бьют не в бровь, а в глаз: "Мне случается в тайне быть хамом -
этого требует элементарная гигиена. Хам режет правду-матку, но прав он лишь
до известного предела".
Плохое здоровье рождает и частые страхи смерти. Даже юнец вынужден
сопротивляться. Однако и здесь настойчивость сопровождается успехом -
выработано противоядие собственного изготовления: "Существовала зловещая
изнанка мира, она открывалась людям, утратившим рассудок; умереть означало
дойти до предела безумия и сгинуть в нем". Ребенок, в голову которого была
уже загружена масса прозаических откровений, как с обрыва вниз головой,
бросился в писательство, в сочинительство. Первый роман он написал в 8 лет,
ценность его трудно достоверно определить, куда удобнее послушать самого
автора многочисленных эпистолярных трудов: "Я часто писал наперекор себе, а
значит, и наперекор всем, в таком высоком умственном напряжении, что с
годами оно перешло в повышенное кровяное давление".
Начинала открываться и утверждаться метода писательского труда, которая
будет отличать этого автора до самой смерти от многих других: "Мое перо
двигалось так стремительно, что у меня часто болело запястье..
Сочинительство - мой безвестный труд - было ото всего оторвано и потому
осознавало себя самоцелью: я писал, чтобы писать. Открыв мир в слове, я
долго принимал слово за мир". Такие университеты писательства, безусловно,
шли на пользу, ибо формировался и оттачивался стиль, настраивался
инструментарий писательской техники, мужал талант. Работа "без публики", как
правило, плодотворна, особенно, если не прячется в душе змея подколодная,
называемая честолюбием. Тогда часто переливающийся в бездонный сосуд дефицит
признания - кстати, являющийся прямой дорогой в махровый невроз - становится
более-менее компенсированным.
Хотелось бы верить, что было искренним заявление мужающего писателя:
"Мне понравилось быть неизвестным, я захотел продлить удовольствие, сделать
неизвестность своей заслугой". Но современное сочинительство требует и
фундаментального образования, которое мальчику вбивали в голову не всегда с
большой пользой и отдачей: сперва тянулась несколько бестолковая учеба в
лицее в Париже, затем с 1917 года - в лицее Ла Рошель, в городке, где
директором верфи был отчим мальчика. В 1920 году юнец вернулся в Париж
заканчивать среднее образование, а в 1924 году уже со знаниями, заметно
унифицированными программой средней школы, молодой человек поступает в
Высшую нормальную школу. Здесь начинается углубленное изучение философии и
психологии. Юноша звезд с неба не хватал - да этого никто и не требовал - но
именно в свободном режиме общения с наукой и отстаивается, кристаллизуется
талант литератора. Ясно, что для тренировки фантазии, воображения необходима
интеллектуальная свобода, если угодно, некое творческое безделье, а не
прессинг школьной муштры.
С 1929 года у молодого философа начинается стойкий любовный роман с
Симоной де Бовуар. Это была своеобразная особа, обладавшая некоторыми
незаурядными качествами: под микроскопом ее аналитических способностей
начинается отслеживание "течения жизни" избранника. Она писала впоследствии:
"Его разум всегда был в состоянии тревоги. Он не знал неподвижности,
сонливости, уверток, уклончивости, передышек, осторожности, почтительности.
Его интересовало все, и ни с чем он не соглашался... Он питал отвращение к
рутине и к иерархии, карьере, очагу, правам и обязанностям, всему, что в
жизни было серьезным. Он с трудом примирялся с мыслью, о необходимости иметь
профессию, коллег, начальников, правила, которые надо соблюдать и которые
надо навязывать. Он никогда не станет отцом семейства, никогда не
женится"... Скорее всего, Симоне удалось перечислить
универсально-необходимые качества писателя, решившегося на творческий
подвиг. Таких подобий можно найти массу в истории не только западной, но и
отечественной литературы.
ФУП по образованию был профессиональным философом: после службы в армии
(метеорологом) с 1929 по 1931 год, он работал преподавателем философии в
Гавре вплоть до 1936 года, затем в лицее провинциального городка Лаон, а с
1938 года учительствовал в лицее Пастера. Шли годы и менялись некоторые
взгляды у философа-проповедника: "Мне недоставало чувства реальности. Но я
изменился. В течение долгого времени я приобщался к реальности. Я видел
умирающих от голода детей". Но были еще более важные признания, говорящие о
многом. Сперва он посылал миру откровения эгоцентрического план - "Я "один",
то есть индивидуум, противостоящий обществу". Потом менялся гнев на милость
- "Я внезапно понял, что я существо социальное". Единственная установка
оставалась неизменной - неотделимость литературы от философии и приоритеты
соподчинения. "Есть иерархия, иерархия в том, что философия на втором месте,
а литература на первом". В философии его интересовало "воображение" -
основополагающей проблемы для искусства. На этом широком поприще, увязая в
жиже сомнений и спотыкаясь о колдобины противоречивых представлений, взрытых
исследователями из постоянно растущего клана "предшественников", ФУП все же
устоял. Ему не позволили упасть навзничь, видимо, основательные подпоры,
подаренные музой философии. Та муза поддерживала и кормила одной из своих
плодородных грудных желез Эдмунда Гуссерля (1859-1938) - немецкого философа,
основавшего направление со сложным названием "феноменология" - другая железа
досталась молодому творцу. Философа-писателя, рыскающего правильного пути,
просто очаровала маленькая ремарка, брошенная, играючи, походя, Раймоном
Ароном при их встрече в кафе: "Видишь ли, мой дружок, если ты феноменолог,
ты можешь говорить об этом коктейле, а это и есть философия". Речь шла о
философии ощущения, восприятия, настроения, вымысла, дарованных природой в
той или иной степени практически каждому человеку. Оставалось только
научиться правильно пользоваться бесплатным подарком.
Феноменология помогала справиться с самой трудной задачей - с
объяснением "обессмысленного, абсурдного мира". В 1940 году ФУП выпустит
книгу, называемую "Воображаемое. Феноменологическая психология воображения".
Не впадая в детальное обсуждения той книги, можно выделить в ней лишь
некоторые интересные места, открывающие необозримые просторы для творчества:
"Одним словом, объект восприятия всегда избыточен для сознания; объект же
образа никогда не оказывается чем-либо большим, нежели имеющееся сознание о
нем; он определяется этим сознанием - из образа невозможно узнать ничего
нового, о чем бы мы уже не знали". Простой читатель, больно стукнувшись лбом
о край такой абракадабры, обязательно чертыхнется и бросит что-нибудь
обыденное: " Ну, блин! Ни въеду сходу! Тащи Нобеля сюда!" На то право
простого читателя выбирать форму выражения своих "высоких" чувств.
Позднее, в 1947 году, увидит свет другой труд, имеющий, пожалуй, для
писательского дела наибольшее значение, чем философский трактат про
"воображаемое". Миру будет подарено критико-литературное,
психолого-философское исследование под названием "Что такое литература?". Но
прежде произойдет примечательное событие, положившее начало бурному росту
популярности и долгожданного признания оригинального писателя-философа: в
свет выйдет первая книга - роман "Тошнота". Это случится в 1938 году, когда
писателю будет уже 33 года, судьба в чем-то повторяет свои развороты -
вспомним Иисуса Христа. Только мера ответственности и степень, вид награды
за смелость ми откровение будут отличаться коренным образом. Кстати, надо
напомнить, что в 1923 году ФУП опубликовал отрывки романа "Иисус-сова,
провинциальный учитель". О себе он создавал роман "Поражение", в котором
изобразил себя, ни мало, ни много, как в образе Фридриха Ницше. Скромность,
бесспорно, - качество не из душевной копилки начинающего писателя и
неоперившегося философа
Война началась для французов, а значит и для ФУП, 1 сентября 1940 года
- он был призван в армию; тянул лямку поражения вместе со всей страной;
отсидел в лагере для военнопленных; по освобождению возвратился к
творческому труду. Потрясения от социальных катаклизмов тоже наложат
отпечаток на мировоззрение и творчество писателя.
Пожалуй, "Тошнота" становится более понятным романом, если исследовать
его, используя методологический инструментарий, обоснованный и
задействованный в работе "Что такое литература?". Уж слишком тесно в нем
сплелись эти два "откровения" - поэтическое и методологическое. Надо
помнить, что эти произведения по времени несколько расставлены: отсюда и
разный исход - начинающего раскрываться писательского таланта и возможности
зрелого мастера. "Что такое литература?" оказалось произведением, менее
задвинутым надуманными структурами экзистенциализма, раскрашенного под цвет
феноменологии Гуссерля. Натуральный немчура обстоятельно, очень настойчиво,
не спеша, с большим знанием дела подбирал и размешивал специальные
философские краски, отражающие идеалистические свойства заумного
эстетического колера. ФУП же в поиске "собственной правды" зарылся в
страницах непростой и во многом спорной работы, оставаясь прямодушнее,
откровеннее, ближе к жизни, к творческой лаборатории литератора-практика.
С первых парадигм новой философии ФУП делит литераторов на две большие
группы: Поэты и Прозаики. Поэты - это люди, которые отказываются
"использовать язык". Отсюда набирается сил естественная для такого хода
рассуждений абстракция: "Поэт - вне языка, он видит изнанку слов, как если
бы он был чужд человеческому роду и на своем пути к людям наталкивался на
слово, словно на барьер".
Но все люди общаются с помощью возможностей языка. Именно такие реалии
жизни, поведения людей являются основополагающими в искусстве. Они создают
эффект единения и ограничения, одновременно: "Таким образом, поэтическое
слово - это микрокосм". Но пользование содержимым такого микрокосма у поэта
и прозаика неодинаковое: "Когда поэт сводит воедино несколько подобных
микрокосмов, он поступает так, как поступают художники, когда смешивают
краски на полотне; можно было бы подумать, будто он создает фразу, но это
только видимость: он создает объект. Слова-вещи соединяются магическими
связями соответствия или несоответствия, подобно цветам и звукам, они
притягивают друг друга, они друг друга отталкивают, они прожигают друг
друга, и их слитность образует подлинное поэтическое единство, которое как
раз и есть фраза-объект". Здесь утилитарный читатель - любитель заурядного
детектива - опять получает право чертыхнуться или отматериться.
Решительно отогнав Поэта от границ плацдарма действий Прозаика, ФУП
совершает дальнейшую кровавую вивисекцию литературы: "Проза - это прежде
всего настрой ума: мы имеем дело с прозой, когда, по выражению Валери,
"слово проницаемо для нашего взгляда, как стекло для солнца". Теперь идет
прилаживание понятия "слова" к подставкам экзистенциализма, ибо из него
теперь собираются сотворить Памятник. Но самое забавное заключается в том,
что из-под пера неумехи выходит произведение с отбитыми руками или ногами,
еще того хуже - с отбитой головой. Твори на выбор! Как не вертись, но
получается: "Слово - это некий частный момент действия, и вне действия его
нельзя понять".
С такой постановкой вопроса никак не вяжется основополагающее кредо. С
одной стороны, из чего-то же родился краеугольный тезис: "В начале было
Слово и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все
через Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть. В
Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков; и свет во тьме светит, и тьма
не объяла его" (От Иоанна 1: 1- 5). С другой стороны, всем ясно, что скорее
всего простые смертные не способны проникнуть в тайные кладовые "слова", а
потому часто пользуются тем, что находят на свалке, помойке, в грязи на
мостовой, иначе говоря, поднимают то, что валяется под ногами, блестит, как
осколок пивной бутылки, в крапиве. Человеческое владение словом утилитарно и
однобоко - чаще всего у заурядной личности оно переползает на уровень
сленга. Конечно, прав в этом смысле ФУП, когда заявляет: "Писатель не
предполагает и не строит догадок: он проецирует". Тут уже все превращается в
примитивное общение - руки с инструментом, а мозговых извилин с проекциями.
"Говорить - значит действовать: любая названная вещь уже не такая, какой она
была прежде: она потеряла свою невинность". Нет ничего удивительного, что
первая концепция загоняет исследователя в мышеловку последующих выводов:
"Поэзия изначально творит миф о человеке, тогда как прозаик набрасывает
портрет"
Походя, видимо, не очень глубоко оценивая собственное заявление, ФУП
выносит, к всеобщей радости, справедливый приговор себе и прочей читающей и
пишущей публике: "Человек - это существо, перед лицом которого никакое
другое существо не может сохранить непредвзятость, даже Бог". Поправим
спешно метра: не надо путать предвзятость Божескую и человеческую - они не
равны! Естественно, что ориентировка действий и жизненной позиции у человека
прицелена на заурядную потребу социализации: "Житие человека имеет два лика:
оно одновременно и успех, и провал". Но это, как бы малый круг интересов, а
большой выглядит куда более многозначительнее: "Одним словом, литература по
своей сути - это субъективность общества, подверженного перманентной
революции".
Дабы никто не попытался спорить с метром, своевременно следует удачный
поворот деликатной, взвешенной, сугубо демократичной беседы. ФУП посчитал
необходимым стабилизировать спор решительным окриком, если угодно,
отповедью: "Нельзя забывать, что большинство критиков - это люди, которых
удача обошла стороной, и тогда в порыве подступившего отчаяния они подыскали
себе тихое местечко кладбищенского сторожа". В определенной части такое
замечание справедливо, но не настолько, чтобы всех стричь под одну гребенку.
Противоречия предыдущей установки просто выпирают исподволь из
последующих совершенно справедливых замечаний метра: и то сказать, никуда не
деть читателя, который практически всегда совмещает в себе роль
сопереживателя и критика. Откажись читатель от паритетных отношений - и вся
конструкция, под названием "Литература", повисает в воздухе, лишаясь прочной
опоры двух ног. "Лишь благодаря соединенным усилиям автора и читателя
возникает такой конкретный и воображаемый объект, как продукт умственного
труда". Далее следует еще более конкретное пояснение: "Короче говоря, чтение
- это направляемое творчество". И последний штрих, поставленный рукой
профессионального философа и психолога, приходится в нужное место и в нужное
время: "Чтение - это индукция, интерполяция и экстраполяция, а обоснованием
для подобной деятельности служит воля автора".
Теперь отойдем от философии и приблизимся к конкретике литературы.
Приглашение к чтению "Тошноты", написанной автором, до селе неизвестным
французским читателям, оказалось неожиданно удачным. Быстро становилось
ясным, что автор наделен отменным талантом, но ему не дали время для
творческого разбега: 1938 год - канун страшных потрясений, связанных со
Второй Мировой войной. Видимо, предчувствие грядущих переживаний, горя,
несправедливости, тирании и смерти реализовывается у натур, наделенных
повышенной чувствительностью и способностью говорить со Временем почти на
равных, выливалось в Тревожность и Тошноту: "Я вижу будущее. Оно здесь, на
этой улице, разве чуть более блеклое, чем настоящее. Какой ему прок
воплощаться в жизнь? Что это ему даст"? Ощущение почти физической близости
несчастья, которое уже начинает сказываться на поведении людей - как
"индивидуумов", так и общества в целом - давит на душу, мозг, вызывает
тошнотворную рефлексию: "Тут ничего особенного еще нет, просто крохотное
счастье в мире Тошноты: оно угнездилось внутри вязкой лужи, внутри нашего
времени - времени сиреневых подтяжек и продавленных сидений, - его
составляют широкие, мягкие мгновения, которые расползаются наподобие
масляного пятна. Не успев родиться, оно уже постарело, и мне кажется, я знаю
его уже двадцать лет". Таково "крохотное счастье в мире Тошноты", его не
пожелаешь и врагу, тем более себе, своим близким, родине. Спасает от
отчаянья медлительность приближения событий: "Вот оно, время, в его наготе,
оно осуществляется медленно, его приходится ждать, а когда оно наступает,
становится тошно, потому что замечаешь, что оно давно уже здесь".
Предчувствия могут быть страшными, символичными, но и к ним привыкаешь, как
привыкают к слабому шелесту времени те, кто осужден на смертную казнь, но
дожидающиеся ответа из самой высокой инстанции, куда подано прошение о
помиловании: "Спокойно. Спокойно. Вот я уже не чувствую, как скользит,
задевая меня, время. На потолке я вижу картинки. Сначала круги света, потом
кресты". Человек не может остановить работу мозга, даже если он очень устал,
перегрелся, зачерствел, ибо жить - значит отпускать с поводка верного пса по
кличке Воображение: "Я леплю воспоминания из своего настоящего. Я отброшен в
настоящее, покинут в нем. Тщетно я пытаюсь угнаться за своим прошлым, мне не
вырваться из самого себя". И вот, когда напряжение ума достигает границ
запредельного, происходит диалектический скачек, парадоксальный, как
ощущение внезапной остановки: "И вдруг стоп: я почувствовал потертость -
сквозь основу чувств уже проглядывает слово. Я угадываю: это слово вскоре
займет место многих дорогих мне образов". Воображение, достигнув камня
преткновения, спотыкается об него. И тем камнем было есть и всегда будет
Слово, которое обязательно перевоплотится и в Вещую Мысль: "И рядом снова
оказалась МЫСЛЬ, та самая огромная белая масса, от которой мне сделалось
тогда так мерзко - четыре года она не являлась".
Мысль - оружие обоюдоострое, опасное не только для окружающих, но
прежде всего для самого автора неожиданного творца - на этом пути очень
просто можно свернуть себе шею. И все тогда будет зависеть от того, какой
шейный позвонок хрустнет: первый - то погибнешь в первые сутки, седьмой -
дашь дуба к концу недели, если начал неосторожный поход за Правдой от начала
творческого листа. Каждый ощущает такое явление по-своему: натура тонкая, к
тому же способная набраться смелости заглянуть в трансцендентальное, может
почувствовать далекую кромку Бытия: "Все замерло, моя жизнь замерла: это
огромное стекло, тяжелый, синий, как вода, воздух, это жирное, белое
растение в водной глубине и я сам - мы образуем некое единство, неподвижное
и законченное, я счастлив". Но у писателя-философа, наверное, родится то
эфемерное счастье, которое сильно потянет за руку в сомнительное действо -
скорее всего, опасное, рисковое, ценою в жизнь, но сопротивляться которому
сил не будет: "Если память мне не изменяет, это зовется необратимостью
времени. Чувство приключения - это, пожалуй, попросту и есть чувство
необратимости времени". Дальше появится Откровение и Сомнение - рука об руку
они парочкой будут двигаться, играться, раздражать и манить литератора,
помыкая его здоровьем, да и самой жизнью: "Я появился на свет случайно, я
существовал как камень, как растение, как микроб. Моя жизнь развивалась
стихийно, в самых различных направлениях. Иногда она посылала мне невнятные
сигналы, в других случаях я слышал только смутный, ничего не значащий шум".
Когда все именно так и завертелось в воображении, а не в реальности
(Бог с ним - не страшно!), тогда появляется искус у творческой души - искус,
с которым невозможно бороться, если ты поэт, фантазер, провидец. "Вот ход
моих рассуждений: для того, чтобы самое банальное происшествие превратилось
в приключение, достаточно его рассказать. Это-то и морочит людей; каждый
человек - всегда рассказчик историй, он живет в окружении историй, своих и
чужих, и все, что с ним происходит, видит сквозь их призму. Вот он и
старается подогнать свою жизнь под рассказ о ней". Но если автор попал в
яблочка и мишень творческой задачи поражена абсолютно точно, то она рушится
и открывает тем самым горизонт - но на горизонте том - приближающаяся
трагедия? Пусть ты еще не поднял глаза и не охватил всю панораму полностью,
но тревожность уже включилась, как противный зуммер, пугающе нудно трещащий
об опасности. Он звенит в затылке, вызывает естественные метаморфозы
воображения: "Ничто не изменилось, и, однако, все существует в каком-то
другом качестве. Не могу это описать: это как Тошнота, только с обратным
знаком, словом, у меня начинается приключение, и, когда я спрашиваю себя, с
чего я это взял, я понимаю, в чем дело: Я чувствую себя собой и чувствую,
что я здесь; это я прорезаю темноту, и я счастлив, точно герой романа".
Можно только добавить, что речь идет о герое опасного романа!
В таких "приключениях" исход остается неясным. События могут
развиваться по относительно простому сценарию, например, как этот: "Он
одинок, как я, но глубже погряз в одиночестве. Вероятно, он ждет своей
Тошноты или чего-нибудь в этом роде". Возможно и прессинговое нагнетание
трагизма, смещающее планку отсчета времени жизни стремительно к нулю: "И
вдруг мне становится ясно: этот человек скоро умрет. Он наверняка это знает
- ему довольно посмотреться в зеркало: с каждым днем он все больше похож на
свой будущий труп. Вот что такое их опыт, вот почему часто говорю себе: от
их опыта несет мертвечиной, это их последнее прибежище". Вдогонку ФУП
поддает себе и читателю по мягкому месту, наверное, только для того, чтобы
резким движением погасить терзания собственной души, то есть "отреагировать"
таким простым способом: "И вот не осталось ничего. Как не осталось былого
блеска на следах высохших чернил. Виноват был я сам: я произнес те
единственные слова, которые не следовало произносить, - я сказал, что
прошлое не существует". Естественно, по такому поводу начинается маленькая
творческая истерика, которая успокаивается сама собой лишь потому, что ее
обязанность - успокоиться, найдя адекватный способ для достижения паскудной,
тошнотворной релаксации: "И вот тут меня охватила Тошнота, я рухнул на стул,
я даже не понимал, где я; вокруг меня медленно кружили все цвета радуги, к
горлу подступила рвота. С тех пор Тошнота меня не отпускает, я в ее власти".
Спасает изведанная тропинка к потаенному выходу, через который можно убежать
от действительности, реальности, людского горя: "Мысли, словно
головокруженье, рождаются где-то позади, я чувствую, как они рождаются
где-то за моим затылком... стоит мне сдаться, они окажутся прямо передо
мной, у меня между глаз - и я всегда сдаюсь, и мысль набухает, набухает, и
становится огромной, и заполняет меня до краев, возобновляет мое
существование". Этот запасной выход действует безотказно на пути к
ирреальному по очень простой причине: "Моя мысль - это я, вот почему я не
могу перестать мыслить. Я существую, потому что мыслю, и я не могу помешать
себе мыслить".
Можно попробовать покривляться в духе экзистенциализма, пококетничать с
формулами бытия, нагрубить Богу. Так, вообще-то, чаще всего и происходит с
персонами, заряженными индивидуализмом: "Люди. Людей надо любить. Люди
достойны восхищения. Сейчас меня вывернет наизнанку, и вдруг - вот она -
Тошнота". Можно обратиться и к образу всемогущего "доктора", причем, не
перекрестясь, обмазать его дерьмом: "Доктор обладает опытом. Обладать опытом
- его профессия; врачи, священники, судьи и офицеры знают человека наизусть,
словно сами его сотворили". Но можно вытащить из наблюдений за жизнью более
подходящий образ для показательного оплевывания, например, какого-нибудь
заурядного буфетчика, тогда быстро найдутся детали, на которых удобно
сосредоточить ворчливость нечистой совести: "Его голубая ситцевая рубаха
радостным пятном выделяется на фоне шоколадной стены. Но от этого тоже
тошнит. Или, вернее, это и есть Тошнота. Тошнота не во мне: я чувствую ее
там, на этой стене, на этих подтяжках, повсюду вокруг меня. Она составляет
одно целое с этим кафе, а я внутри".
Но скажет же сам автор в порыве нечаянного альтруизма, и в словах его
зазвенят колокольчики песни о справедливости, о трогательной
предупредительности: "Вещи созданы не для того, чтобы их трогали. Надо
стараться проскальзывать между ними, по возможности их не задевая. Тогда
есть надежда на то, что и сам станешь вещью - надменной недотрогой, холодной
"штукой", но зато спокойной, удовлетворенной и довольной любым положением
вещей: "Тошнота осталась там, в желтом свете. Я счастлив: этот холод так
женщины, которая вовсе не в моем вкусе!" ФУП вовсю откровенничает с
читателем по простой причине - он уже не ребенок. На момент написания книги
о детстве, будучи мужчиной относительно зрелых лет, он уже мог почувствовать
себя прожженным идеологом, а значит и литератором-мастером. Правда, такое
волшебное сочетание дается не всем - на то необходима воля Божья. Посему
откровения бьют не в бровь, а в глаз: "Мне случается в тайне быть хамом -
этого требует элементарная гигиена. Хам режет правду-матку, но прав он лишь
до известного предела".
Плохое здоровье рождает и частые страхи смерти. Даже юнец вынужден
сопротивляться. Однако и здесь настойчивость сопровождается успехом -
выработано противоядие собственного изготовления: "Существовала зловещая
изнанка мира, она открывалась людям, утратившим рассудок; умереть означало
дойти до предела безумия и сгинуть в нем". Ребенок, в голову которого была
уже загружена масса прозаических откровений, как с обрыва вниз головой,
бросился в писательство, в сочинительство. Первый роман он написал в 8 лет,
ценность его трудно достоверно определить, куда удобнее послушать самого
автора многочисленных эпистолярных трудов: "Я часто писал наперекор себе, а
значит, и наперекор всем, в таком высоком умственном напряжении, что с
годами оно перешло в повышенное кровяное давление".
Начинала открываться и утверждаться метода писательского труда, которая
будет отличать этого автора до самой смерти от многих других: "Мое перо
двигалось так стремительно, что у меня часто болело запястье..
Сочинительство - мой безвестный труд - было ото всего оторвано и потому
осознавало себя самоцелью: я писал, чтобы писать. Открыв мир в слове, я
долго принимал слово за мир". Такие университеты писательства, безусловно,
шли на пользу, ибо формировался и оттачивался стиль, настраивался
инструментарий писательской техники, мужал талант. Работа "без публики", как
правило, плодотворна, особенно, если не прячется в душе змея подколодная,
называемая честолюбием. Тогда часто переливающийся в бездонный сосуд дефицит
признания - кстати, являющийся прямой дорогой в махровый невроз - становится
более-менее компенсированным.
Хотелось бы верить, что было искренним заявление мужающего писателя:
"Мне понравилось быть неизвестным, я захотел продлить удовольствие, сделать
неизвестность своей заслугой". Но современное сочинительство требует и
фундаментального образования, которое мальчику вбивали в голову не всегда с
большой пользой и отдачей: сперва тянулась несколько бестолковая учеба в
лицее в Париже, затем с 1917 года - в лицее Ла Рошель, в городке, где
директором верфи был отчим мальчика. В 1920 году юнец вернулся в Париж
заканчивать среднее образование, а в 1924 году уже со знаниями, заметно
унифицированными программой средней школы, молодой человек поступает в
Высшую нормальную школу. Здесь начинается углубленное изучение философии и
психологии. Юноша звезд с неба не хватал - да этого никто и не требовал - но
именно в свободном режиме общения с наукой и отстаивается, кристаллизуется
талант литератора. Ясно, что для тренировки фантазии, воображения необходима
интеллектуальная свобода, если угодно, некое творческое безделье, а не
прессинг школьной муштры.
С 1929 года у молодого философа начинается стойкий любовный роман с
Симоной де Бовуар. Это была своеобразная особа, обладавшая некоторыми
незаурядными качествами: под микроскопом ее аналитических способностей
начинается отслеживание "течения жизни" избранника. Она писала впоследствии:
"Его разум всегда был в состоянии тревоги. Он не знал неподвижности,
сонливости, уверток, уклончивости, передышек, осторожности, почтительности.
Его интересовало все, и ни с чем он не соглашался... Он питал отвращение к
рутине и к иерархии, карьере, очагу, правам и обязанностям, всему, что в
жизни было серьезным. Он с трудом примирялся с мыслью, о необходимости иметь
профессию, коллег, начальников, правила, которые надо соблюдать и которые
надо навязывать. Он никогда не станет отцом семейства, никогда не
женится"... Скорее всего, Симоне удалось перечислить
универсально-необходимые качества писателя, решившегося на творческий
подвиг. Таких подобий можно найти массу в истории не только западной, но и
отечественной литературы.
ФУП по образованию был профессиональным философом: после службы в армии
(метеорологом) с 1929 по 1931 год, он работал преподавателем философии в
Гавре вплоть до 1936 года, затем в лицее провинциального городка Лаон, а с
1938 года учительствовал в лицее Пастера. Шли годы и менялись некоторые
взгляды у философа-проповедника: "Мне недоставало чувства реальности. Но я
изменился. В течение долгого времени я приобщался к реальности. Я видел
умирающих от голода детей". Но были еще более важные признания, говорящие о
многом. Сперва он посылал миру откровения эгоцентрического план - "Я "один",
то есть индивидуум, противостоящий обществу". Потом менялся гнев на милость
- "Я внезапно понял, что я существо социальное". Единственная установка
оставалась неизменной - неотделимость литературы от философии и приоритеты
соподчинения. "Есть иерархия, иерархия в том, что философия на втором месте,
а литература на первом". В философии его интересовало "воображение" -
основополагающей проблемы для искусства. На этом широком поприще, увязая в
жиже сомнений и спотыкаясь о колдобины противоречивых представлений, взрытых
исследователями из постоянно растущего клана "предшественников", ФУП все же
устоял. Ему не позволили упасть навзничь, видимо, основательные подпоры,
подаренные музой философии. Та муза поддерживала и кормила одной из своих
плодородных грудных желез Эдмунда Гуссерля (1859-1938) - немецкого философа,
основавшего направление со сложным названием "феноменология" - другая железа
досталась молодому творцу. Философа-писателя, рыскающего правильного пути,
просто очаровала маленькая ремарка, брошенная, играючи, походя, Раймоном
Ароном при их встрече в кафе: "Видишь ли, мой дружок, если ты феноменолог,
ты можешь говорить об этом коктейле, а это и есть философия". Речь шла о
философии ощущения, восприятия, настроения, вымысла, дарованных природой в
той или иной степени практически каждому человеку. Оставалось только
научиться правильно пользоваться бесплатным подарком.
Феноменология помогала справиться с самой трудной задачей - с
объяснением "обессмысленного, абсурдного мира". В 1940 году ФУП выпустит
книгу, называемую "Воображаемое. Феноменологическая психология воображения".
Не впадая в детальное обсуждения той книги, можно выделить в ней лишь
некоторые интересные места, открывающие необозримые просторы для творчества:
"Одним словом, объект восприятия всегда избыточен для сознания; объект же
образа никогда не оказывается чем-либо большим, нежели имеющееся сознание о
нем; он определяется этим сознанием - из образа невозможно узнать ничего
нового, о чем бы мы уже не знали". Простой читатель, больно стукнувшись лбом
о край такой абракадабры, обязательно чертыхнется и бросит что-нибудь
обыденное: " Ну, блин! Ни въеду сходу! Тащи Нобеля сюда!" На то право
простого читателя выбирать форму выражения своих "высоких" чувств.
Позднее, в 1947 году, увидит свет другой труд, имеющий, пожалуй, для
писательского дела наибольшее значение, чем философский трактат про
"воображаемое". Миру будет подарено критико-литературное,
психолого-философское исследование под названием "Что такое литература?". Но
прежде произойдет примечательное событие, положившее начало бурному росту
популярности и долгожданного признания оригинального писателя-философа: в
свет выйдет первая книга - роман "Тошнота". Это случится в 1938 году, когда
писателю будет уже 33 года, судьба в чем-то повторяет свои развороты -
вспомним Иисуса Христа. Только мера ответственности и степень, вид награды
за смелость ми откровение будут отличаться коренным образом. Кстати, надо
напомнить, что в 1923 году ФУП опубликовал отрывки романа "Иисус-сова,
провинциальный учитель". О себе он создавал роман "Поражение", в котором
изобразил себя, ни мало, ни много, как в образе Фридриха Ницше. Скромность,
бесспорно, - качество не из душевной копилки начинающего писателя и
неоперившегося философа
Война началась для французов, а значит и для ФУП, 1 сентября 1940 года
- он был призван в армию; тянул лямку поражения вместе со всей страной;
отсидел в лагере для военнопленных; по освобождению возвратился к
творческому труду. Потрясения от социальных катаклизмов тоже наложат
отпечаток на мировоззрение и творчество писателя.
Пожалуй, "Тошнота" становится более понятным романом, если исследовать
его, используя методологический инструментарий, обоснованный и
задействованный в работе "Что такое литература?". Уж слишком тесно в нем
сплелись эти два "откровения" - поэтическое и методологическое. Надо
помнить, что эти произведения по времени несколько расставлены: отсюда и
разный исход - начинающего раскрываться писательского таланта и возможности
зрелого мастера. "Что такое литература?" оказалось произведением, менее
задвинутым надуманными структурами экзистенциализма, раскрашенного под цвет
феноменологии Гуссерля. Натуральный немчура обстоятельно, очень настойчиво,
не спеша, с большим знанием дела подбирал и размешивал специальные
философские краски, отражающие идеалистические свойства заумного
эстетического колера. ФУП же в поиске "собственной правды" зарылся в
страницах непростой и во многом спорной работы, оставаясь прямодушнее,
откровеннее, ближе к жизни, к творческой лаборатории литератора-практика.
С первых парадигм новой философии ФУП делит литераторов на две большие
группы: Поэты и Прозаики. Поэты - это люди, которые отказываются
"использовать язык". Отсюда набирается сил естественная для такого хода
рассуждений абстракция: "Поэт - вне языка, он видит изнанку слов, как если
бы он был чужд человеческому роду и на своем пути к людям наталкивался на
слово, словно на барьер".
Но все люди общаются с помощью возможностей языка. Именно такие реалии
жизни, поведения людей являются основополагающими в искусстве. Они создают
эффект единения и ограничения, одновременно: "Таким образом, поэтическое
слово - это микрокосм". Но пользование содержимым такого микрокосма у поэта
и прозаика неодинаковое: "Когда поэт сводит воедино несколько подобных
микрокосмов, он поступает так, как поступают художники, когда смешивают
краски на полотне; можно было бы подумать, будто он создает фразу, но это
только видимость: он создает объект. Слова-вещи соединяются магическими
связями соответствия или несоответствия, подобно цветам и звукам, они
притягивают друг друга, они друг друга отталкивают, они прожигают друг
друга, и их слитность образует подлинное поэтическое единство, которое как
раз и есть фраза-объект". Здесь утилитарный читатель - любитель заурядного
детектива - опять получает право чертыхнуться или отматериться.
Решительно отогнав Поэта от границ плацдарма действий Прозаика, ФУП
совершает дальнейшую кровавую вивисекцию литературы: "Проза - это прежде
всего настрой ума: мы имеем дело с прозой, когда, по выражению Валери,
"слово проницаемо для нашего взгляда, как стекло для солнца". Теперь идет
прилаживание понятия "слова" к подставкам экзистенциализма, ибо из него
теперь собираются сотворить Памятник. Но самое забавное заключается в том,
что из-под пера неумехи выходит произведение с отбитыми руками или ногами,
еще того хуже - с отбитой головой. Твори на выбор! Как не вертись, но
получается: "Слово - это некий частный момент действия, и вне действия его
нельзя понять".
С такой постановкой вопроса никак не вяжется основополагающее кредо. С
одной стороны, из чего-то же родился краеугольный тезис: "В начале было
Слово и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все
через Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть. В
Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков; и свет во тьме светит, и тьма
не объяла его" (От Иоанна 1: 1- 5). С другой стороны, всем ясно, что скорее
всего простые смертные не способны проникнуть в тайные кладовые "слова", а
потому часто пользуются тем, что находят на свалке, помойке, в грязи на
мостовой, иначе говоря, поднимают то, что валяется под ногами, блестит, как
осколок пивной бутылки, в крапиве. Человеческое владение словом утилитарно и
однобоко - чаще всего у заурядной личности оно переползает на уровень
сленга. Конечно, прав в этом смысле ФУП, когда заявляет: "Писатель не
предполагает и не строит догадок: он проецирует". Тут уже все превращается в
примитивное общение - руки с инструментом, а мозговых извилин с проекциями.
"Говорить - значит действовать: любая названная вещь уже не такая, какой она
была прежде: она потеряла свою невинность". Нет ничего удивительного, что
первая концепция загоняет исследователя в мышеловку последующих выводов:
"Поэзия изначально творит миф о человеке, тогда как прозаик набрасывает
портрет"
Походя, видимо, не очень глубоко оценивая собственное заявление, ФУП
выносит, к всеобщей радости, справедливый приговор себе и прочей читающей и
пишущей публике: "Человек - это существо, перед лицом которого никакое
другое существо не может сохранить непредвзятость, даже Бог". Поправим
спешно метра: не надо путать предвзятость Божескую и человеческую - они не
равны! Естественно, что ориентировка действий и жизненной позиции у человека
прицелена на заурядную потребу социализации: "Житие человека имеет два лика:
оно одновременно и успех, и провал". Но это, как бы малый круг интересов, а
большой выглядит куда более многозначительнее: "Одним словом, литература по
своей сути - это субъективность общества, подверженного перманентной
революции".
Дабы никто не попытался спорить с метром, своевременно следует удачный
поворот деликатной, взвешенной, сугубо демократичной беседы. ФУП посчитал
необходимым стабилизировать спор решительным окриком, если угодно,
отповедью: "Нельзя забывать, что большинство критиков - это люди, которых
удача обошла стороной, и тогда в порыве подступившего отчаяния они подыскали
себе тихое местечко кладбищенского сторожа". В определенной части такое
замечание справедливо, но не настолько, чтобы всех стричь под одну гребенку.
Противоречия предыдущей установки просто выпирают исподволь из
последующих совершенно справедливых замечаний метра: и то сказать, никуда не
деть читателя, который практически всегда совмещает в себе роль
сопереживателя и критика. Откажись читатель от паритетных отношений - и вся
конструкция, под названием "Литература", повисает в воздухе, лишаясь прочной
опоры двух ног. "Лишь благодаря соединенным усилиям автора и читателя
возникает такой конкретный и воображаемый объект, как продукт умственного
труда". Далее следует еще более конкретное пояснение: "Короче говоря, чтение
- это направляемое творчество". И последний штрих, поставленный рукой
профессионального философа и психолога, приходится в нужное место и в нужное
время: "Чтение - это индукция, интерполяция и экстраполяция, а обоснованием
для подобной деятельности служит воля автора".
Теперь отойдем от философии и приблизимся к конкретике литературы.
Приглашение к чтению "Тошноты", написанной автором, до селе неизвестным
французским читателям, оказалось неожиданно удачным. Быстро становилось
ясным, что автор наделен отменным талантом, но ему не дали время для
творческого разбега: 1938 год - канун страшных потрясений, связанных со
Второй Мировой войной. Видимо, предчувствие грядущих переживаний, горя,
несправедливости, тирании и смерти реализовывается у натур, наделенных
повышенной чувствительностью и способностью говорить со Временем почти на
равных, выливалось в Тревожность и Тошноту: "Я вижу будущее. Оно здесь, на
этой улице, разве чуть более блеклое, чем настоящее. Какой ему прок
воплощаться в жизнь? Что это ему даст"? Ощущение почти физической близости
несчастья, которое уже начинает сказываться на поведении людей - как
"индивидуумов", так и общества в целом - давит на душу, мозг, вызывает
тошнотворную рефлексию: "Тут ничего особенного еще нет, просто крохотное
счастье в мире Тошноты: оно угнездилось внутри вязкой лужи, внутри нашего
времени - времени сиреневых подтяжек и продавленных сидений, - его
составляют широкие, мягкие мгновения, которые расползаются наподобие
масляного пятна. Не успев родиться, оно уже постарело, и мне кажется, я знаю
его уже двадцать лет". Таково "крохотное счастье в мире Тошноты", его не
пожелаешь и врагу, тем более себе, своим близким, родине. Спасает от
отчаянья медлительность приближения событий: "Вот оно, время, в его наготе,
оно осуществляется медленно, его приходится ждать, а когда оно наступает,
становится тошно, потому что замечаешь, что оно давно уже здесь".
Предчувствия могут быть страшными, символичными, но и к ним привыкаешь, как
привыкают к слабому шелесту времени те, кто осужден на смертную казнь, но
дожидающиеся ответа из самой высокой инстанции, куда подано прошение о
помиловании: "Спокойно. Спокойно. Вот я уже не чувствую, как скользит,
задевая меня, время. На потолке я вижу картинки. Сначала круги света, потом
кресты". Человек не может остановить работу мозга, даже если он очень устал,
перегрелся, зачерствел, ибо жить - значит отпускать с поводка верного пса по
кличке Воображение: "Я леплю воспоминания из своего настоящего. Я отброшен в
настоящее, покинут в нем. Тщетно я пытаюсь угнаться за своим прошлым, мне не
вырваться из самого себя". И вот, когда напряжение ума достигает границ
запредельного, происходит диалектический скачек, парадоксальный, как
ощущение внезапной остановки: "И вдруг стоп: я почувствовал потертость -
сквозь основу чувств уже проглядывает слово. Я угадываю: это слово вскоре
займет место многих дорогих мне образов". Воображение, достигнув камня
преткновения, спотыкается об него. И тем камнем было есть и всегда будет
Слово, которое обязательно перевоплотится и в Вещую Мысль: "И рядом снова
оказалась МЫСЛЬ, та самая огромная белая масса, от которой мне сделалось
тогда так мерзко - четыре года она не являлась".
Мысль - оружие обоюдоострое, опасное не только для окружающих, но
прежде всего для самого автора неожиданного творца - на этом пути очень
просто можно свернуть себе шею. И все тогда будет зависеть от того, какой
шейный позвонок хрустнет: первый - то погибнешь в первые сутки, седьмой -
дашь дуба к концу недели, если начал неосторожный поход за Правдой от начала
творческого листа. Каждый ощущает такое явление по-своему: натура тонкая, к
тому же способная набраться смелости заглянуть в трансцендентальное, может
почувствовать далекую кромку Бытия: "Все замерло, моя жизнь замерла: это
огромное стекло, тяжелый, синий, как вода, воздух, это жирное, белое
растение в водной глубине и я сам - мы образуем некое единство, неподвижное
и законченное, я счастлив". Но у писателя-философа, наверное, родится то
эфемерное счастье, которое сильно потянет за руку в сомнительное действо -
скорее всего, опасное, рисковое, ценою в жизнь, но сопротивляться которому
сил не будет: "Если память мне не изменяет, это зовется необратимостью
времени. Чувство приключения - это, пожалуй, попросту и есть чувство
необратимости времени". Дальше появится Откровение и Сомнение - рука об руку
они парочкой будут двигаться, играться, раздражать и манить литератора,
помыкая его здоровьем, да и самой жизнью: "Я появился на свет случайно, я
существовал как камень, как растение, как микроб. Моя жизнь развивалась
стихийно, в самых различных направлениях. Иногда она посылала мне невнятные
сигналы, в других случаях я слышал только смутный, ничего не значащий шум".
Когда все именно так и завертелось в воображении, а не в реальности
(Бог с ним - не страшно!), тогда появляется искус у творческой души - искус,
с которым невозможно бороться, если ты поэт, фантазер, провидец. "Вот ход
моих рассуждений: для того, чтобы самое банальное происшествие превратилось
в приключение, достаточно его рассказать. Это-то и морочит людей; каждый
человек - всегда рассказчик историй, он живет в окружении историй, своих и
чужих, и все, что с ним происходит, видит сквозь их призму. Вот он и
старается подогнать свою жизнь под рассказ о ней". Но если автор попал в
яблочка и мишень творческой задачи поражена абсолютно точно, то она рушится
и открывает тем самым горизонт - но на горизонте том - приближающаяся
трагедия? Пусть ты еще не поднял глаза и не охватил всю панораму полностью,
но тревожность уже включилась, как противный зуммер, пугающе нудно трещащий
об опасности. Он звенит в затылке, вызывает естественные метаморфозы
воображения: "Ничто не изменилось, и, однако, все существует в каком-то
другом качестве. Не могу это описать: это как Тошнота, только с обратным
знаком, словом, у меня начинается приключение, и, когда я спрашиваю себя, с
чего я это взял, я понимаю, в чем дело: Я чувствую себя собой и чувствую,
что я здесь; это я прорезаю темноту, и я счастлив, точно герой романа".
Можно только добавить, что речь идет о герое опасного романа!
В таких "приключениях" исход остается неясным. События могут
развиваться по относительно простому сценарию, например, как этот: "Он
одинок, как я, но глубже погряз в одиночестве. Вероятно, он ждет своей
Тошноты или чего-нибудь в этом роде". Возможно и прессинговое нагнетание
трагизма, смещающее планку отсчета времени жизни стремительно к нулю: "И
вдруг мне становится ясно: этот человек скоро умрет. Он наверняка это знает
- ему довольно посмотреться в зеркало: с каждым днем он все больше похож на
свой будущий труп. Вот что такое их опыт, вот почему часто говорю себе: от
их опыта несет мертвечиной, это их последнее прибежище". Вдогонку ФУП
поддает себе и читателю по мягкому месту, наверное, только для того, чтобы
резким движением погасить терзания собственной души, то есть "отреагировать"
таким простым способом: "И вот не осталось ничего. Как не осталось былого
блеска на следах высохших чернил. Виноват был я сам: я произнес те
единственные слова, которые не следовало произносить, - я сказал, что
прошлое не существует". Естественно, по такому поводу начинается маленькая
творческая истерика, которая успокаивается сама собой лишь потому, что ее
обязанность - успокоиться, найдя адекватный способ для достижения паскудной,
тошнотворной релаксации: "И вот тут меня охватила Тошнота, я рухнул на стул,
я даже не понимал, где я; вокруг меня медленно кружили все цвета радуги, к
горлу подступила рвота. С тех пор Тошнота меня не отпускает, я в ее власти".
Спасает изведанная тропинка к потаенному выходу, через который можно убежать
от действительности, реальности, людского горя: "Мысли, словно
головокруженье, рождаются где-то позади, я чувствую, как они рождаются
где-то за моим затылком... стоит мне сдаться, они окажутся прямо передо
мной, у меня между глаз - и я всегда сдаюсь, и мысль набухает, набухает, и
становится огромной, и заполняет меня до краев, возобновляет мое
существование". Этот запасной выход действует безотказно на пути к
ирреальному по очень простой причине: "Моя мысль - это я, вот почему я не
могу перестать мыслить. Я существую, потому что мыслю, и я не могу помешать
себе мыслить".
Можно попробовать покривляться в духе экзистенциализма, пококетничать с
формулами бытия, нагрубить Богу. Так, вообще-то, чаще всего и происходит с
персонами, заряженными индивидуализмом: "Люди. Людей надо любить. Люди
достойны восхищения. Сейчас меня вывернет наизнанку, и вдруг - вот она -
Тошнота". Можно обратиться и к образу всемогущего "доктора", причем, не
перекрестясь, обмазать его дерьмом: "Доктор обладает опытом. Обладать опытом
- его профессия; врачи, священники, судьи и офицеры знают человека наизусть,
словно сами его сотворили". Но можно вытащить из наблюдений за жизнью более
подходящий образ для показательного оплевывания, например, какого-нибудь
заурядного буфетчика, тогда быстро найдутся детали, на которых удобно
сосредоточить ворчливость нечистой совести: "Его голубая ситцевая рубаха
радостным пятном выделяется на фоне шоколадной стены. Но от этого тоже
тошнит. Или, вернее, это и есть Тошнота. Тошнота не во мне: я чувствую ее
там, на этой стене, на этих подтяжках, повсюду вокруг меня. Она составляет
одно целое с этим кафе, а я внутри".
Но скажет же сам автор в порыве нечаянного альтруизма, и в словах его
зазвенят колокольчики песни о справедливости, о трогательной
предупредительности: "Вещи созданы не для того, чтобы их трогали. Надо
стараться проскальзывать между ними, по возможности их не задевая. Тогда
есть надежда на то, что и сам станешь вещью - надменной недотрогой, холодной
"штукой", но зато спокойной, удовлетворенной и довольной любым положением
вещей: "Тошнота осталась там, в желтом свете. Я счастлив: этот холод так